355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Стайрон » И поджег этот дом » Текст книги (страница 13)
И поджег этот дом
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:55

Текст книги "И поджег этот дом"


Автор книги: Уильям Стайрон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)

Снова из темноты долетело слабое хихиканье.

– Старик, сечешь этого обалденного француза?

Мейсон круто обернулся к цветному парню, на синем выветренном лице которого дремала блаженная улыбка.

– Взгляни-ка, Питси, – сказал он ухмыляясь и очень громко. – Я, как почуял запах травки, сразу понял, что найду здесь парочку лотофагов. – Он захохотал во все горло. – Леверетт в стране бибопа! [103]103
  Бибоп, или боп – первоначальная форма современного джаза, возникла в начале 40-х годов.


[Закрыть]
 – Снова обернувшись к моим будущим соседям, он сказал: – Ребята, тут у вас на борту не очень передовой малый, но человек он хороший. Не обижайте его. Вы куда собираетесь? По каким делам – намерены перевернуть Монпарнас? Куда же ты подевал свой берет?

– Он здесь, старик, – сказал цветной парень и, сонно вытащив из кармана мятый головной убор размером с блюдо для пирожных, ухарски надвинул его на лоб, так что глаз стало почти не видно. – Отключ, n-est-ce pas? [104]104
  Не так ли? (фр.)


[Закрыть]

– Видал, старик? – хихикнул его спутник. – Конец света. Мейсон заразительно рассмеялся.

– Будь здоров, броневая башка! – воскликнул он. – Мой привет Сиднею Беше. [105]105
  Беше. Сидней – американский джазовый саксофонист, жил в Париже.


[Закрыть]
Пошли, Питер, дыму тут – как от пожара на торфянике. Пошли на палубу, подышим воздухом. А вы, ребята, пальцами в икру не лазьте. Мой друг – князь Питер из Югославии, он битниками закусывает.

Одной рукой схватив бутылку шампанского, а другой меня за локоть, он пошел к двери, где до сих пор стояла Кэрол (я уж и забыл о ней): ее кремовое личико было печальным и растерянным, а веки порозовели, словно она только что вытерла слезы и собиралась плакать опять. Она улыбнулась мне слабой, виноватой улыбкой и, едва раздвинув губы, прошелестела «здравствуйте». Но прежде чем я успел ответить, Мейсон сказал: «Одну секунду, извини, Питер», – быстро отвел ее к трапу и там возбужденно о чем-то заговорил; слова доносились до меня неразборчиво, но в голосе явственно звучала досада; он придвинул лицо почти вплотную к ее лицу и отрезал ей все пути отхода, упершись обеими руками в стену, как ротный старшина, распекающий необломанного новобранца. Меня подмывало сбежать: и без того было паршиво, а тут с безумной отчетливостью возникла мысль, что, если мне сейчас придется участвовать, хотя бы как зрителю, в очередном его бредовом скандале, я сам в конце концов начну лепетать и плакать. Но что-то удерживало меня, и я как зачарованный наблюдал за Мейсоном: лицо у него стало помидорного цвета, на лбу набухли и пульсировали жилы, и наконец, яростно встряхнув волосами, он прорычал: «Ну и убирайся, сука! К чертовой матери на Кони-Айленд… или из какой там помойки…» – Он оторвал руку от стены, и я подумал, что он ее ударит, но ладонь, словно по инерции неосуществленного намерения, со звонким шлепком снова влипла в стену. «Иди! – донеслось до меня. – Иди!» И тут на глазах Кэрол превратилась в студень. Она глядела на него с испугом и жалобным недоумением.

– Ох, сколько можно, – застонал я и отвернулся.

– Хватит с меня! – раздался за спиной его голос, и я снова замер в ожидании звука пощечины. Но когда я опять повернулся к ним, Кэрол убегала по коридору бедрастой виляющей рысью, голося, как плакальщица, оглашая нутро теплохода мощным контральтовым мычанием, и по всему ее пути из дверей высовывались головы. Шум постепенно слабел, наконец затих, и я обернулся к Мейсону. Он стоял, уткнувшись лбом в стену, и в единственном слове, которое он произнес – за торжествующим гомоном туристов и отдаленным гулом корабельной машины, – мне послышалось бремя многовековой усталости.

– Женщины! – сказал он.

– Ну что еще, Мейсон? – раздраженно спросил я, когда он подошел.

– Не знаю, – закряхтел он. – Не знаю, – и мрачно посмотрел мне в глаза. – Что-то у меня не ладится с ними в последнее время. Кэрол. Сука. Ничего, вернется. Она вернется. Это меня не волнует. Питер, я тебе скажу, женщины – это другая раса! Они людоеды. Только отвернись – готовы слопать тебя живьем.

– Что случилось, Мейсон? – Не так уже мне это было интересно, но я просто не знал, что сказать. Мейсон невыносимо надоел мне.

– Пойдем, – сказал он, поворачивая меня к трапу. – На палубу. Да ничего. В самом деле ни-че-го. Через два часа опять соскучимся друг по другу. У нее, кажется, менструация, и решила выместить это на мне. Бу-бу-бу, бу-бу-бу – хочет, чтоб я сделал ее кинозвездой. Купил ей «ягуар». Думает, я – «Метро-Голдвин-Майер». Не знаю, стоит начаться этому делу, она просто сатанеет. Это самое плохое в женщинах – их дурацкий водопровод. Колоссальная клоака, текущая через райский сад.

Я принадлежу к тому сорту людей, которые на подобную поэзию откликаются услужливым «угу». Так я и сказал: – Угу.

И хоть убей, ни слова не мог вымолвить о Силии.

– Нет, правда, Питер, – выпалил он вдруг. – Я сам себя проклинаю. – Мы разговаривали на ходу, в толчее; голос у него был встревоженный, озабоченный, почти просительный. – Честное слово, за вчерашнюю ночь. После вчерашнего – ну, с Силией – ты, наверно, решил, что я совсем спятил. Она недавно пришла. Мы помирились, все в порядке. Тоже свинство с ее стороны– нашла себе фельдшера. Но и я хорош – распускать руки. Я был весь на нервах из-за пьесы. А она заныла насчет детей. Да будут у нее дети, но неужели непонятно, что главное сейчас – пьеса? Первый раз ее тронул! Сам не знаю, что на меня нашло! – В голосе его не было убежденности, словно он знал, что я не поверю. – И сейчас тебе устроил развлечение. Ох, женщины! Иной раз хочется перейти на бобров. Или лосей. [106]106
  Орден лосей – мужское добровольное общество в США, преследующее в основном благотворительные цели.


[Закрыть]
Или на коммерсантов. Не знаю. Или уехать в «Веселые дубы», чтобы Венди растерла меня мазью Бом-Бенге.

Но когда мы выбрались на верхнюю палубу и стали проталкиваться сквозь толпу орегонских туристов к носу, он как будто забыл свои горести, заговорил весело и с удовольствием. День был нежнейший, в сапфировом, без дымки, небе за двумя самолетами тянулись прямые белые следы, словно царапины от призрачных ногтей. Монолитами блеска стояли в синеве башни Манхэттена, и на этом фоне Мейсон стал снимать меня «лейкой», треща без умолку.

– С чего тебе взбрело плыть вторым классом? – спросил он. – Провести вечерок с такой парочкой даже занятно, но неделю в одной каюте – гроб. Эх, Питер! Я заранее могу сказать тебе, с кем ты будешь сидеть за столом. Я видел список пассажиров. Педикюрша из провинции и жуткая старуха-лесбиянка со слуховым аппаратом. Почему ты не полетел?

– Из экономии, Мейсон. Как это – ты видел список?

Он фыркнул и спустил затвор.

– Шучу, кукленок. Не волнуйся. Плавание будет сказочное.

Потом мы молча пили у перил шампанское из бумажных стаканчиков. Молчать было неловко, но во мне медленно росло ожесточение против Мейсона, не вопреки его щедрости, а скорее даже из-за нее – из-за того еще, что, будучи выделен сейчас как предмет его особой любви – нелепой любви, – я не испытывал ни малейшей благодарности, а только возмущение, чувствовал себя запачканным и униженным, будто получил взятку. Словом, гордость или просто оскорбленный вкус мешали мне заговорить, и в конце концов заговорил Мейсон, причем, к моему удивлению, в торжественном и даже грустном тоне.

– Питер, я буду скучать по твоему неброскому личику. Пиши мне время от времени, а? Буду скучать по тебе, старик. Не знаю даже почему. По правде говоря, ты невыносимая зануда, и чинная притом, как двадцать экономок. Но ты, наверно, знаешь, я всегда тебя любил. Силия, по-моему, попала в яблочко. Она сказала: «Он понимает людей», – хотя, что это значит, одному Богу известно. Думаю, ты купил ее тем, что важно кивал, потирал бороду и небрежно почесывал зад в подходящую минуту. Словом, Пьер… словом, я буду скучать по тебе.

– А что собираешься делать, Мейсон? – праздно спросил я.

Он помолчал. Не как-нибудь помолчал, а значительно, и я уже знал, что надо быть начеку. Тут присутствовало некое глубокое раздумье и специальный блеск в глазу: а я уже настолько изучил его, что почти слышал лукавые токи в его мозгу, бесстыдно сортирующие голые враки, которые, зазвучав – гладко и бойко в шустрых его устах, – нарядятся правдой. Без изящества он сплюнул за борт.

– Да не знаю, Питси. Наверно, кончать пьесу. Это – первое на повестке дня. Уайтхед выходит из себя – подавай ему скорее пьесу. Но, знаешь, пьесу ведь нельзя вот так взять и выдумать из головы, как рекламную передачку. Тут надо думать и думать, мучиться и мучиться, и опять думать. Опять же эта вечная проблема реалий – лучше сказать, правдоподобия. Например, в моей пьесе… ладно, тебе я могу сказать. Пьеса о том, что я пережил в Югославии. Я тебе еще не говорил? Это само по себе тормозит работу. Чтобы добиться, ну… правдоподобия – а мне это необходимо позарез, – ну, хотя бы кое-какие сербские идиомы, названия улиц в Дубровнике, разные партизанские пароли – я их забыл, – и тому подобное… В общем, чтобы все это легло точно, приходится вести бесконечную переписку со стариком Плайей. Помнишь, я рассказывал – старый…

– Ты хочешь сказать – этот старый свист? – перебил я. – Эту мелкую парашу? – Сдерживаться дальше, позволять, чтобы меня начиняли этими баснями и россказнями, этими муторными выдумками и прочей дресвой и мякиной его неслыханного прохиндейства, было выше моих сил. Хотя бы напоследок он мог избавить меня от оскорбления ложью; но он не пожелал, и меня подмывало сказать ему это.

– Помню ли, что ты плел? – сказал я.

До него не дошло.

– Ну помнишь – Плайя, – продолжал он, – старик еще жив и здоров. Собирается приехать сюда в гости. Он у меня как бы консультант…

– Слушай, Мейсон, почему ты считаешь нужным мне врать? Ты меня за кого держишь – за придурка или кого? За идиота? А?

Он побледнел. Плечо дернулось кверху, и он умоляюще протянул ко мне руки:

– Что такое, Питси? Ты меня неправильно понял. Я не говорил…

– Что значит – не говорил? Напыжился тут, как дьякон, плетешь небылицы и думаешь, что я поверил! Да ты вообще что думаешь? Что я кретин? Что я никогда не узнаю правду? Исповедуешься мне, называешь другом, кукленком, фиг знает чем и тут же, с места не сходя, врешь как сивый мерин! Не был ты в Югославии! Ты отмотался от армии! Пьеса твоя – мыльный пузырь! – Я задыхался от ярости. Щенячьи школьные словечки («свист», «фиг», «параша») я выкрикивал с истерическим озлоблением пятиклассника – и сознавал это, когда выкрикивал, – сознавал, как глупо, нелепо, невозможно молоды мы до сих пор на нашей земле, – и благодарил Бога, что расстаюсь с Мейсоном и отбываю в Европу, и слезы смешанного происхождения – и от солнца, и от злости, и от старой, сношенной жалости и любви к нему – наворачивались на глаза. Я отвернулся от него.

– Что, Мейсон? – выкрикнул я, теряя уже всякую власть над голосом и связность речи. – По-твоему, я такой дурак? Ты поди покажись врачу!

Из трубы над нами вырвалась струя пара, и грянул гудок. Под обрушившимся на нас чудовищным ревом я почувствовал прикосновение к плечу, обернулся и увидел его серое, убитое лицо и губы, которые немо чертили контуры слов. Люди вокруг, заткнув пальцами уши, медленно двигались к сходням.

– …обидно! – прокричал он во внезапной и ошеломляющей тишине. – Мне обидно слышать от тебя такое. – Губы у него дрожали; казалось, он сейчас заплачет. – Такое, – горько сказал он, – такое… непоправимо. Чтобы ты… именно ты, а не кто другой… не мог почувствовать эту тонкую грань между ложью… между заурядной, низкопробной, корыстной ложью и таким беспечным художественным свистом, за которым нет другого умысла, кроме как позабавить и рассказать что-нибудь поучительное. – Плечо у него сильно и часто задергалось, я почти слышал, как трещат от напряжения связки. – Черт возьми, Питер! – воскликнул он с искренней обидой – обидой и горечью. – Неужели у тебя не хватило проницательности понять, что все это я рассказываю тебе как быль, просто чтобы увидеть твою реакцию? Увидеть, тянет ли это на пьесу? Убедительно ли звучит для такого человека, как ты, чьей чуткости я доверяю, чей художественный вкус…

– И с женой! – прорвало меня. – Обаятельная, потрясающая женщина! Ты в своем уме? Не тронь ее! Не тронь ее, черт бы тебя взял! – И тут я замер с раскрытым ртом, поразившись мысли, что сейчас я впервые по-настоящему огрызнулся на Мейсона – впервые вспылил, в первый раз отчитал его. Я не находил слов. Потом, опомнившись, добавил уже мягче: – Правда, Мейсон, может быть, у всех нас нервы расшалились, но я тебя умоляю…

Мейсон, однако, продолжал о своем. И сказал убитым голосом:

– Если я не могу довериться твоим реакциям, Питер, тогда, видит Бог… – Он безнадежно махнул рукой, отвернулся к перилам и выдавил из себя несколько слов, которые проняли меня до глубины души: – Видит Бог, я так старался, чтобы не было скучно. Но стоит мне рот открыть – каждый раз вляпываюсь в… – Он запнулся, губы у него дрожали. Видеть это было невыносимо. – Кончается тем, что все меня употребляют. Или ненавидят.

– Да за что мне тебя ненавидеть… – начал я, но второй гудок чуть не подбросил нас в воздух. Где-то в теплоходном чреве начался колокольный перезвон. Продолжать я не стал. – Ну что, Мейсон, кажется, пора кончать пьянку. – Я подал ему руку, чувствуя себя отвратительно. – Спасибо за прекрасные подарки, Мейсон. Правда спасибо.

Он шагнул ко мне со слабой невеселой улыбкой, протягивая руку:

– Счастливо доплыть, кукленок. Не робей. Выпей за мое здоровье, ладно?

Это были его последние слова. По-прежнему дергая плечом, он пожал мне руку, и этот обыкновенный прощальный жест превратился в такое изъявление одиночества, обнаженной тоски, печальнее которого я, кажется, не видел.

Ибо, как тот исчезнувший мальчик из дальних детских воспоминаний – лицо его забылось, имя тоже, – богатый соседский мальчик, то ли больной, то ли урод, то ли калека, а может быть, и то, и другое, и третье, – об этом мне рассказано было много лет спустя, – когда родители спросили его однажды, куда, почему, каким чудом так быстро исчезают все его медные и никелевые монетки, с плачем признался, что все они, все до единой, ушли не на конфеты, не на игрушки и мороженое, а на плату другим детям, чтобы с ним водились, – пять центов за час, двадцать за вечер, горсть за целый летний день; как у того исчезнувшего мальчика, жест Мейсона был жестом оплаты и найма, проникнутым мукой бездружества. Прежде чем я успел сказать хоть слово и по-настоящему сообразить, что он мне дал, он исчез, растворился в толпе провожавших, оставив меня с комком французских денег в кулаке, добытых невесть откуда, сплошь тысячефранковых бумажек, которых хватило бы на золотые швейцарские часы – если бы они мне были нужны, – или на твидовый костюм, или на бутылки коньяку без счета. Униженный, я хотел крикнуть ему вдогонку, но он уже скрылся из виду, только раз мелькнула вдалеке на трапе его фигура: он опустил голову, глядя под ноги, и от этого показался мне на удивление неловким, неуклюжим; не прежний стремительный иллюзионист, а увалень, беззащитный и дико растерянный, – баловень грядущего, человек, занесший ногу над пустотой.

Через несколько минут палуба под ногами задрожала и пароход пошел. Грудью к перилам, с комком денег в кулаке – чувствуя даже в эту последнюю минуту, что моя добродетель куплена на корню, что я каким-то образом навеки запродан и приобретен, – я скользил в море, к Европе, и весь Манхэттен, вавилонски цапающий небо своими шпилями и кенотафами, сверкал у меня перед глазами.

Со спутниками я ужился отлично: они оказались вежливыми, сговорчивыми ребятами – может быть, и не слишком открытыми, но, по-моему, гораздо менее испорченными, чем Мейсон, и лучше приспособленными к жизни. В Париже я получил от Мейсона письмо о том, что Силия поехала в Рино. [107]107
  Рино – крупнейший город в штате Невада, где во многих случаях проще всего получить развод.


[Закрыть]
Помню одну характерную фразу, взявшуюся – как и многое в Мейсоне – словно из какого-то царства теней, где не знают ни радости, ни горя: «Плачь, плачь по Мейсону и Силии, Питер, мы разошлись, как в море корабли». И очень скоро я перестал думать о Мейсоне. А теперь жалею, что не могу в подробностях вспомнить один свой сон на теплоходе, посреди океана, когда в темноте, наполненной храпом моих попутчиков и сладким запахом медленно умиравших цветов, весь обливаясь потом, я подскочил на койке – оглушенный откуда-то вестью о неминуемой гибели Мейсона.

IV

В Самбуко, когда Мейсон, гремя деревянными подошвами, убежал по коридору, а я, дрожа, остался сидеть на мраморной скамье, мне было нелегко разобраться в своих чувствах. Я был в ярости, что и говорить. Однако к гневу примешивался не только неопределенный и необъяснимый страх перед Мейсоном, но и обыкновенное беспокойство; ясно было, что из дворца, из Самбуко надо бежать, и я сидел, растравляя в себе обиду и одновременно обдумывая, как мне исчезнуть отсюда прилично и незаметно. Прошло несколько минут. Я уже хотел встать, но тут услышал медленно приближавшийся стук подошв Мейсона. Он вошел все тем же странным, затрудненным, скованным шагом, но менее согнутый и посмотрел на меня с такой мальчишеской, заразительной улыбкой, что весь мой страх перед ним тотчас пропал. Уже не оборотень из «Полароида» – Мейсон как Мейсон, отчаянно натуральный с головы до пят.

– Огорошил я тебя, а? – сказал он. – Не выпить ли нам. Питси? Я даже не успел…

– Пошел к черту, – огрызнулся я. – Как ты со мной разговариваешь? Мы с тобой не в «Святом Андрее», и если ты думаешь… Я тебе не какой-нибудь приживал…

– Питси, Питси, Питси, – замурлыкал он по обыкновению вкрадчивым, жалобным голосом. Он сел рядом и дружески хлопнул меня по плечу. – Старичок Питси, тонкокоженький. Послушай, я хотел сказать тебе…

– Нет, ты послушай. – Я вскочил. – Не знаю, какая чертовщина тут творится, но могу сказать одно: с меня хватит. Я что тебе, contadino [108]108
  Крестьянин.


[Закрыть]
какой-нибудь, чтобы меня шпынять? Ты зазвал меня в гости, а мне тут, я вижу, рады как тифозной вше! Если бы не Розмари – понял? – мне бы поесть не дали. Я сдаю билет. Mille grazie! [109]109
  Большое спасибо!


[Закрыть]
Индюк! Ничтожество! – жалко выкрикивал я уже через плечо. – Пригласи меня в другой раз, когда легче будет выдержать такой расход!

Мейсон вскочил и поймал меня за руку. Он еще был потный после погони, еще не отдышался, и лицо было настолько пристыженное, насколько позволяло его устройство.

– Извини, – сказал он. – Извини, честное слово. Я сам не понимал, что несу. Я был не в себе. Питер, пожалуйста, прости меня. Пожалуйста.

– Ладно, я пошел, Мейсон, – сказал я не очень решительно. – До новых встреч.

– Никуда ты не пойдешь, – возразил он. – Ты простишь меня за то, что я был сволочью. И останешься с твоим старым приятелем.

– Почему это ты сказал, что растопчешь меня? Что на тебя нашло, Мейсон? Что я сделал? Я не бродяга, не воришка, чтобы так со мной…

Он нервно провел рукой по лбу.

– Не… не знаю, Питер. Извини. Эта девка. Она обчистила меня. Только что украла серьги Розмари. Я был расстроен, вот и все. Не знаю, такая досада взяла, – казалось, что все сговорились ее защищать. Ну бред, конечно! Скажи, что ты меня прощаешь! Не принял же ты это всерьез. Клянусь, я, когда это сказал, почувствовал себя скотиной.

Как всегда, сентиментальность во мне взяла верх. Я опустил глаза, пожал ему руку:

– Ладно, Мейсон, ладно. – Всю жизнь в таких положениях у меня возникает позыв взять вину на себя. Я добавил: – И ты извини. Я, наверно, тоже отчасти виноват.

Это приободрило его.

– Ну да, – рассеянно сказал он, – ну его к черту, кто старое помянет… Кто из нас не ошибается. Слушай, подожди здесь минуту, я пойду оденусь, а потом покажу тебе предприятие.

Он ушел наверх, а я остался ждать его с чувством человека, которого обдули на базаре в какие-нибудь первобытные «три листика», – с чувством, что это он принял мои извинения. Его не было пять или десять минут. Все это время я бесцельно слонялся по комнате, дымя сигаретой; я все еще не мог успокоиться, и особенно беспокоила меня девушка, за которой он гнался по коридору и к которой наверняка приставал. Кажется, на дворе покапало: пока я ждал и опять разглядывал плафонную кучу-малу (на этот раз – Охотница, пронзенная точно в пупок позднейшей электропроводкой), внизу загудели голоса, компания у бассейна распалась, и люди стали возвращаться в дом.

Мейсон спустился в белой куртке, отутюженных ярких шортах, очень деловитый.

– Пошли, Питси, посмотрим предприятие.

Выражался он кратко, но изо всех сил старался быть любезным и произвести на меня впечатление. Полчаса он показывал свою «берлогу» – сафьяновый барский кабинет, обставленный, как на рекламе виски, – крупнокалиберные ружья, книги, афиши коррид, оттоманка из передней ноги носорога, голова африканского буйвола, убитого будто бы им самим: довольно жалостная морда смотрела со стены с тупым, задумчивым и кротким выражением обыкновенной буренки. Мейсон в новой фазе, раздумывал я, – путешественник и охотник; мы задержались в «берлоге», пили коньяк, и он рассказывал мне о своей дружбе с разными знаменитыми матадорами, демонстрировал толстые, в бычьей коже тома по тавромахии – именно это слово он употребил – и наконец, в бесстыдстве и беззастенчивости превзойдя самого себя, подробно описал свое сафари в Кенни, в обществе чуткой канадской блондинки. Она защитила докторскую диссертацию о поэтике Бодлера в университете Торонто… Но не буду вдаваться в подробности: таким составом из воющих в ночи шакалов, из душераздирающих кровавых следов в ложбинах не то лощинах, из бван и мем-саибов [110]110
  Бвана – почтительное обращение к европейцу в Африке: мем-саиб – почтительное обращение к замужней европейской женщине в Индии.


[Закрыть]
и леденящих кровь минут ожидания, когда раненый зверь бросится из зарослей, – и все это с густым ароматом «Цветов зла» [111]111
  Книга Шарля Бодлера.


[Закрыть]
и сильными сквозняками блуда в вельде, – такой романтикой вас в жизни не потчевали. Я, наверно, изображал внимание, но мысли мои были далеко; мне только одного хотелось: удрать из дворца и лечь где-нибудь спать. Потом он повел меня по «предприятию», показал подвал с мазутным отопительным котлом «Дженерал электрик» – привезен из Неаполя, сказал он, с большими трудами и расходами, – шкаф для замороженных продуктов, а потом целую кухню из нержавеющей стали, с холодильником и длинным строем шкафов, печей и плит, на которых сверкали разноцветные ручки, кнопки, индикаторы. Я огляделся. У матовой стальной раковины в облаке пара трудились две судомойки из местных – очищали тарелки для посудомойной машины, ворчавшей, как дизель на холостом ходу; за ними, в углу, старик Джорджо в подтяжках уныло забавлялся электрическим точилом, раздирая воздух невыносимыми взвизгами.

– Я покупаю все по оптовым ценам в военном магазине, – сказал Мейсон. – Ну, что ты об этом скажешь?

– Мейсон, я скажу, что это потрясающе. А ты мне вот что скажи: как ты проник в военный магазин?

– Есть канаты, – загадочно ответил он. А потом отвел меня к какой-то нише и показал новейший американский огнетушитель, активный агент которого – какую-то клейкую пену. – по его словам, можно просто есть.

– Изумительно, Мейсон, – сказал я. Легко было видеть, что в культурном смысле он поменял вехи; этим добром он похвалялся так же простодушно, как прежде своими вылазками в полусвет. – Объясни мне, – продолжал я, – как это ты вдруг обзавелся «кадиллаком»? Нет ли в этом чего-то обывательского?

– А-а, спортивные машины, – сказал он, – это стало так банально.

А я-то думал.

Потом мы вернулись на кухню, где нас встретил недовольный и чем-то опечаленный Джорджо и подал Мейсону записку:

– Da Francesca. [112]112
  От Франчески.


[Закрыть]

– От Франчески? – воскликнул Мейсон, широко раскрыв глаза. – Где она?

– Dov'è, signore? Non lo so. Ma credo che sia giù, nella strada. [113]113
  Где. синьор? Не знаю. Но думаю, внизу, на улице.


[Закрыть]

– Говори! – нетерпеливо приказал он. Потом мне: – Что он говорит, черт возьми?

– Он думает, что она внизу, на улице.

– Что значит «думает»? – Мейсон лихорадочно раскрыл записку. – Не знает, что ли, старый дурак?

– Se n'è andata, [114]114
  Ушла.


[Закрыть]
– сказал Джорджо и развел руками. – Конец.

– Она ушла, Мейсон, – сказал я.

– Скажи ему, пусть найдет ее.

Я перевел. Более осведомленный, по-видимому, чем полагал Мейсон, он зашаркал прочь, ворча: «Нашли себе дурака». Я занервничал. Мейсон тем временем пробежал записку и налился кровью; он поджат губы, словно собираясь плюнуть или выругаться, побагровел еще сильнее, бросил записку на пол и наконец, ошалело выпучив глаза, разразился такими словами.

– Сучонка, – произнес он тихо и злобно, – паршивая, грязная итальянская сучка.

– Мейсон, – заторопился я. – Я, пожалуй, пойду в «Белла висту». Падаю с ног…

– Преступные душонки, честное слово, – перебил он. – Все как один – грязное жулье. Они рождаются с этим, клянусь, Питер, точно так же, как немцы рождаются кровожадными. Разбой и воровство у них в крови. Неудивительно, что они такие нищие. Они же раздевают друг друга! – И, как в старое время, задергал плечом.

– Слушай, Мейсон. Все это прекрасно и замечательно, но это неправда, и я не хочу об этом разговаривать. Я смертельно устал и хочу лечь…

– Черт! – продолжал он, не обращая на меня внимания. – Подумать, что эта вороватая сучка разгуливает у меня под носом два… нет, целых три месяца и обирает меня до нитки – при таком жалованье!.. – обирает без малейших угрызений совести, словно какого-то заморского идиота. Ходит по всему дому как хозяйка, виляет своим наглым задом…

И, стоя передо мной в этой парной, сверхсовременной кухне, он разразился филиппикой такой бредовой, что я сперва принял ее за шутку: неужели я не слышал, черт возьми, про Вилли Морелли и Тёртого Тони Анастасия, про таких головорезов, как Хват Абандано и Кривоногий Сарто – не говоря уже, черт возьми, о Лючиано, Костелло, Капоне? Это ли не доказывает, если еще нужны доказательства, что главное, чем одарили итальянцы Америку, если не все человечество (не надо, Питер, он знает, знает о Возрождении), – гнусной преступностью, такой кровавой, такой аморальной, какой еще не было в истории? «Черт возьми, Питер! – с сердцем закричал он, словно чувствуя мое молчаливое осуждение. – Подумай своей головой!» Неужели я не знаю, что синдикат убийств – эта подлая банда профессиональных палачей – почти целиком состоит из итальянцев и, больше того, гангстеризм в Америке полностью контролируется гнусной шайкой торговцев наркотиками и их полицейских пособников из Италии? (Италия, бедная старушка.) Я слышал об этом, но не видел этого. «Черт! – воскликнул он. – Подумай своей головой!» И под конец не удержался и угостил меня и себя еще одной пламенной, патетической небылицей (последней, которую я от него услышал): об одном своем друге из Гарварда, молодом помощнике районного прокурора, человеке настолько блестящем, что его прочили в мэры Нью-Йорка, – он лично объявил войну гангстерам, бесстрашно внедрился в банду, но однажды ночью был найден на пустыре в Квинсе убитым и изуродованным до такой степени, что даже ему, Мейсону, невыносимо об этом рассказывать (тем не менее рассказал: живот проткнули раскаленной кочергой; половые органы… и т. д.). Я старался не слушать. «И мафия выжгла свое клеймо у него на груди! – заключил он, содрогаясь от ярости. – Шайка грязных итальянских головорезов с психикой зверей. Слушай, ты знаешь, что я не… не ксенофобкрайнего толка. Но это ли не доказывает, что итальянцы деградировали доживотногосостояния? Ты можешь понять мое недовольство, – сказал он с глубоким сарказмом, – когда эта грязная сучонка с неслыханной дерзостью… наглостью… выносит из дома практически все, что у меня есть? Тебе понятно, что меня это, мягко говоря, раздражает? Понятно?»

Я не ответил. Он дышал, он пыхтел, и я не мог даже посмотреть на него. Вдруг он стукнул по ладони кулаком, я вздрогнул и поднял глаза. Тут он забормотал вполголоса что-то совсем уже, на мой взгляд, бессмысленное: «Так это просто жалкое, примитивное надувательство, и больше ничего. Случка по-тихому». Лицо его было мокро от пота; он снова долбанул кулаком по ладони. «Ладно, мы этим займемся!» Он круто повернулся, пробежал мимо огнетушителя к двери и в хлопающих длинных зеленых шортах вскачь понесся по коридору.

Я поднял с пола брошенную им записку. Написано было по-английски, но какими-то рваными, расщепленными каракулями, почти непонятными: Ты попал в большую беду. Я скормлю тебя воронью. К.Я решил, что это какой-то розыгрыш.

Я сунул записку в карман и уныло, но с любопытством поплелся за Мейсоном. Его высокая стремительная фигура то и дело отражалась в зеркалах коридора; он миновал мраморную скамью, у которой мы недавно встретились, влетел в зал и, не обращая внимания на вернувшихся с улицы гостей, выскочил на балкон, откуда вела лестница во двор. Я прошел через зал за ним, мельком увидел несколько танцующих пар и черное неутомимое лицо Билли Реймонда над роялем. Когда я вышел на балкон, Мейсон, перевесившись через парапет, кричал во двор:

– Касс! Эй, Касс! Поднимись сюда!

Из-за зеленой двери внизу не доносилось ни звука.

– Касс! – закричал он снова. – Эй, Касс! Поднимись к нам! – В голосе его не было ни гнева, ни волнения, что меня удивило – я видел, как он бежал; голос звучал всего лишь резко и повелительно, словно в расчете на то, что его услышат и повинуются, и гулкими волнами отдавался в темном просторном дворе. – Касс! – крикнул он снова, но из-за двери по-прежнему не отвечали; он раздраженно обернулся ко мне:. – Да куда же он, к черту, подевался?

– Понятия не имею, – растерянно ответил я.

Его словно перекорежило – а почему перекорежило, Бог знает. Он вздрогнул, опять провел рукой по потному лбу. Я подумал, что он сейчас заплачет.

– Ничтожество! – произнес он сдавленным голосом. – Жалкое ничтожество! – Он кинулся мимо меня, то ли проговорив, то ли заглотнув с воздухом: – Джорджо точно знает! – и убежал в дом.

Я был в полном недоумении.

Самое время было уйти. Я и ушел бы – и уже ногу занес над первой ступенькой к свободе, – если бы в этот самый миг не отворилась зеленая дверь внизу, бросив сноп света во двор и заставив меня отпрянуть, словно воришку (такова была заразительность Мейсоновых речей), в глубину балкона. Из двери вышли двое – Касс Кинсолвинг и девушка. Девушка устало и горестно всхлипнула, а Касса качнуло к стене; потом, когда они медленно вошли в прямоугольник света, я увидел, что девушка – та самая служанка в черном платье, которая упала передо мной на колени возле мраморной скамьи. Я услышал их тихий, печальный разговор – голоса, невнятные и безжизненные, то сменяли друг друга, то звучали в унисон, и это тихое кладбищенское причитание изредка прерывалось такими же тихими и безутешными рыданиями девушки. Любопытство одолело меня, я перегнулся через парапет. Я увидел, что Касс споткнулся и, чуть не упав, привалился к стене, потом снова услышал голос девушки: она припала к нему, как будто в полуистерическом приступе горя. Две фигуры слились у стены в скорбных объятиях. Наконец я услышал единственное слово: «Basta». [115]115
  Всё.


[Закрыть]
Потом кто-то из них произнес: «Тсс», голоса упали до шепота, и несколько минут я не слышал ничего, а потом девушка, все еще плача, прошлепала босыми ногами по двору и исчезла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю