Текст книги "И поджег этот дом"
Автор книги: Уильям Стайрон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц)
Касс один, качаясь, стоял у двери. Вдруг он неуклюже повернулся, прижался щекой к стене и раскинул по ней руки, словно обнимая серый камень. Мне показалось, что он застонал, потом этот звук замер, и слышно было только его дыхание, свистящее, надсадное, отрывистое, как у стайера на последнем круге. Тут позади меня распахнулась дверь, и Мейсон подскочил к парапету.
– Касс! – закричал он. – Поднимись сюда. Поднимись, выпей!
Человек внизу не пошевелился; только тяжело и шумно дышал. Мейсон позвал снова, еще не грубо, но уже нетерпеливее, резким, повелительным тоном, как офицер – туповатого или глуховатого подчиненного. «Мерзавец», – услышал я его раздраженный шепот. Он неожиданно повернулся и с деревянным грохотом подошв устремился вниз по лестнице, шагая через ступеньку, спрыгнул во двор, неловко взмахнул руками, чуть не потеряв равновесие, и по плиткам, мимо камер и микрофонов, побежал к Кассу. До меня донеслись их голоса, сперва – Мейсона, дружелюбный и неискренний: «Пойдем наверх, старик, к компании», – потом невнятный ответ Касса, и снова голос Мейсона, все более нетерпеливый, но еще вежливый; он звучно хлопнул Касса по спине; до меня долетело громкое: «Не порть людям веселье!» – с этими словами он повернул Касса кругом, придерживая за талию, и медленно повел через двор к лестнице. Касс был пьянее, чем час назад, – если можно быть пьянее. Это был человек на грани распада, глаза его за очками сошлись к переносице, как в комиксах, руки бессильно болтались. По дороге наверх он один раз чуть не опрокинулся через перила. Мейсон угрюмо поддержал его. Наконец он ввалился на балкон, плывущий взгляд его остановился где-то в нескольких сантиметрах от моего лица, и мне вдруг показалось, что он подмигнул; но понять что-либо по этим косым глазам было невозможно.
Мейсон, возбужденный и запыхавшийся, отпустил его талию.
– Поди выпей, – резко сказал он. Потом мне: – Касс выступите небольшим представлением. Касс – настоящий актер, когда немного примет. Я, может, даже уговорю Алонзо сделать из него профессионала. Как ты на это смотришь. Касс? – спросил он с кривой улыбкой.
Касс с упавшими на лоб волосами стоял перед нами, покачиваясь, и ухмылялся сонно и глупо.
– Как скажешь, как скажешь. – Из горла его вырвался идиотический булькающий смех. – Я настоящий актер. Мельпомена и Талия. Прекрасные богини, за кого… за которых, я бы сказал… дядя Касс готов умереть. Охотно. – Он икнул. – Охотно. Без дураков. Рожден для сцены. Феспид [116]116
Феспид – греческий драматург (6 в. до н. э.), первым ввел актера в драму, прежде исполнявшуюся одним хором.
[Закрыть]– мой крёстный. За выпить дядя все сделает. – Страшно потея, он глядел на Мейсона через затуманенные очки. – За выпить – что угодно. Только не этого самодельного виски. Не надо этой сивухи, от нее ворона закукарекает. Поцелуйным виски, вот чем угощает Мейсон, дворянским виски! Чистая солодовая влага, которая восемь лет не видела белого света. Скажи мне, старый друг Мейсон, – он положил тяжелую руку Мейсону на плечо и опять икнул, – скажи мне, мальчик, остался у тебя «Джек Даниэле», которого мы взяли сегодня в военном магазине? Осталось что-нибудь дяде Кассу? – Из оживленного, разговорчивого, добродушного человека, которого я встретил сегодня днем, он превратился в расслабленного пьяницу, подобострастного и глупого. Я огорчился. Еще один прихлебатель.
– Конечно, Касс, – сказал Мейсон. – Получишь сколько угодно. После нашего маленького представления. – Он засмеялся, опять схватил Касса за руку и подтолкнул к двери, но глаза у него блеснули недобро. Затылок покраснел, как у рака; Мейсон закипал, и следовало ожидать самого худшего. – Пошли, возлюбленный, – саркастически сказал он, подталкивая Касса в плечо. – Пошли, старик. Покажем народу настоящее представление.
В эту секунду – когда мы входили в вестибюль – я услышал тонкий пронзительный крик внизу, и по двору опять зашлепали чьи-то ноги. Я вернулся назад и глянул вниз. Это была Поппи. В цветастом кимоно и носках, с какой-то облепленной головой – ее соломенные волосы были накручены на бигуди, – она, пыхтя и отдуваясь, взбежала по лестнице и со сжатыми кулаками, с детской гневной обидой на лице напала на Мейсона.
– Мейсон Флагг! – завопила она, яростно дергая его за руку. – Я слышала! Я слышала, что вы затеяли, гадкий человек! Оставьте Касса в покое! Слышите? Оставьте его в покое! – В линялом кимоно она выглядела бедной и обносившейся, но все равно была хорошенькой.
Мейсон обернулся к ней и рявкнул:
– Уйдите! – Потом спокойнее, с натянутой улыбкой добавил: – Не волнуйтесь, Поппи. Мы просто хотим немного Развлечься. Правильно, Касс?
– Не разговаривай с ним, Касс! – захлебывающимся голосом выкрикнула Поппи. – Он хочет над тобой надсмеяться! Он опять тебя унизит! – Она стояла перед Мейсоном, ощетинившись, глядя огромными, круглыми, полными слез глазами, и все время дергала его за руку. – Почему вы такой гадкий, злой человек! Почему вы с ним так поступаете! Не видите, в каком он состоянии? Не понимаете, что он сам не свой,когда он в таком состоянии? Прошу вас, – она глядела на него умоляюще и почти плакала, – прошу, оставьте его в покое, дайте его уложить! Не позорьте его! – С мольбой она повернулась ко мне: – Прошу вас, мистер Леверетт, не разрешайте ему. Касс совсем больной! А Мейсон хочет выставить его на посмешище! – Она опять повернулась к Мейсону и топнула ногой: – Животное! Это уже не смешно, Мейсон! Это подло. Ух, я вас ненавижу! Ненавижу, ненавижу! – Она закрыла лицо руками и расплакалась.
– Может, правда оставишь его в покое? – вмешался я. – Серьезно, Мейсон.
– А ты, малыш, не лезь, – презрительно бросил он мне.
Наверное, только тут (на удивление поздно, учитывая все, что произошло между нами после моего приезда в Самбуко) я впервые осознал, что Мейсон, если отбросить его грубое и очевидное притворство, не любит меня так же, как я его. Оба мы наконец изменились – и необратимо. Он задержал на мне взгляд.
– Не лезь, слышишь? – повторил он, а потом с презрительной насмешкой взглянул на Поппи. После этого повернулся к Кассу и скомандовал: – Пошли, Лохинвар, [117]117
Романтический влюбленный, персонаж поэмы Вальтера Скотта «Мармион». У нас известен фрагмент поэмы в вольном переводе И.И. Козлова («Беверлей»).
[Закрыть]в комнату.
Касс привалился к двери.
– Все нормально, Поппи, все нормально. – хрипло, глотая звуки, сказал он и выпрямился. – Не жалей меня. Мы с Мейсоном будем веселиться, так, старик? Игры и развлечения, как всегда. А что, если капельку «Джека Даниэлса», для смазки хода?
Мейсон не ответил и толкнул Касса вперед. Поппи потащилась за ними, обливаясь слезами.
– Все внимание! Прошу тишины! – Мейсон хлопнул в ладоши, голос его раскатился по громадной комнате, музыка смолкла, танцоры остановились. – Прошу тишины! – снова крикнул Мейсон. Он улыбался во весь рот, но куртка его промокла от пота: внутренне он был накален. – Тишина! – крикнул он. – Дамы и господа, прошу собраться для специального вечернего аттракциона! Будьте добры, станьте поближе!
Гости медленно двинулись к Мейсону и Кассу. Их стало заметно меньше. Дело шло к двум часам ночи, и многие, наверно, отправились спать в «Белла висту» или в свои комнаты на вилле. Не было Алисы Адэр, не было Мортона Бэйра и Доун О'Доннел, но я увидел пышную Глорию Манджиамеле, и Розмари, и, среди прочих, стриженного ежиком молодого человека, который окосел уже в буквальном смысле слова, и другого моего bête-noir, [118]118
Пугало, предмет ненависти (фр.).
[Закрыть]помощника режиссера Ван Ренслера Раппапорта. В общем, я думаю, оставалось человек двенадцать, и, пока Мейсон кричал и хлопал в ладоши, все успели собраться вокруг него.
– Что случилось с твоим красивым лицом, дорогой? – сказала, посмеиваясь, Глория Манджиамеле, после чего прижалась к Мейсону и обняла его за талию.
– Я упал в шиповник, – рассеянно ответил он. – Прошу присутствующих…
– Шиповник? – удивилась Манджиамеле. – Что такое шиповник?
Я взглянул на Розмари: она являла собой картину бледной муки.
– Прошу присутствующих подойти поближе. Благодарю вас. Сегодня вас ожидает аттракцион-сюрприз. – Он показал на Касса. Голос у него сделался звучным и напыщенным, как у шпрехшталмейстера, и на лице застыла несуразная, будто нарисованная улыбка. – Дамы и господа, Разрешите представить вам Касса Кинсолвинга, выдающуюся личность, самый выдающийся театр одного актера со времен покойного и несравненного Джолсона. [119]119
Джолсон, Ал – американский киноактер и певец.
[Закрыть]Правильно, Касс? Говори, Касс. Начнем с твоей родословной.
На заднем плане мелькнула Поппи: прикусив губу и сдерживая слезы, она пыталась остановить Касса, но он уже шагнул вперед, все с той же дурацкой улыбкой, и, шатаясь, встал рядом с Мейсоном, как дрессированный медведь, грузный и неуклюжий. Незаправленная майка неряшливо болталась вокруг бедер, штаны были в пятнах, очки на воспаленном и потном липе сидели криво; он стоял, опасно кренясь; в его кряжистом облике было что-то от ученого и, несмотря на улыбку, читалась глубокая и немая меланхолия – пропащий, спившийся профессор из нью-йоркской ночлежки, погруженный в созерцание своего распада. Среди этих лощеных людей он действительно казался чужим, как бродяга. Я услышал хихиканье Глории Манджиамеле, потом кто-то еще засмеялся. Компания зашевелилась, зашуршали платья. «Он просто великолепен», – произнес кто-то вполголоса с французским акцентом; я обернулся и увидел шею пожилого педераста, вытянутую над моим плечом. Розмари показала мне его раньше: знаменитый модельер Жак Какой-то – о котором я должен был слышать, но не слышал. Шея у него была розоватая и бородавчатая, как у грифа. «Где его Мейсон откопал?»
– Давай, – подгонял Мейсон, – ну, Касс. Давай родословную.
Касс почесал в затылке.
– На ваш запрос касательно моего происхождения, возраста и т. д., – прохрипел он наконец, – мать моя работала лошадью на конке… отец был извозчиком… сестра объездчицей в арктических районах… а братья – бравыми матросами на паровом катке, – Все это он выпалил единым духом. Выпалил механически, как зазубренный урок, а кончив, посмотрел на Мейсона, ожидая одобрения. И взгляд был такой же заученно-механический – казалось, Мейсон кинет ему сейчас рыбину или кусок мяса. Наступила полная тишина – тишина, которую можно было потрогать, насыщенная тяжелым недоумением, всеобщей неловкостью. Меня прошиб пот. Никто не проронил ни звука. Но вот Мейсон, по-прежнему улыбаясь, уставился на Касса повелительным взглядом, и кто-то сбоку от меня засмеялся. Смеялся мужчина – хрипло, громко, грубо, – и это подействовало на всех заразительно: кто-то еще заржал, потом еще и еще, и скоро вся компания заливалась воющим истерическим хохотом, и бессмысленные раскаты его, отраженные стенами и потолком, наполнили зал. Гости смеялись и смеялись; смеялись, наверно, потому, что достигли той стадии опьянения, или апатии, или скуки, когда готовы смеяться над чем угодно. А посреди, мечтательно и отрешенно, стоял Касс, и капельки пота блестели на его щетине; он не слышал хохота, он покачивался и улыбался, словно стоял где-то там, далеко, возле своей ночлежки. Во всем его облике было что-то такое сломленное, иссякшее, что вызывало чуть ли не отвращение. Ни капли силы не осталось в нем, ни капли мужского, толстые мускулистые руки висели как тряпки; он улыбался, похихикивал, вдруг начинал валиться в сторону, потом выпрямлялся. Смех наконец затих, смолк. Только Манджиамеле, которая, наверно, не поняла и половины его слов, продолжала всхлипывать, тряся грудями, в изнеможении закрывая ладонями раскрасневшееся лицо. Когда ее немного отпускало, она глядела на Касса чистым идиотическим взглядом, и я вдруг понял, что мозгов у нее не больше, чем у комара. Мейсон снял с талии ее руку и сделал шаг вперед.
– Молодцом, Касс, – сказал он. – А теперь покажем «Честного Эйба»?
– А как же, – пробормотал Касс. – А как же, как скажешь.
– Билли, – обратился Мейсон к негру-пианисту, – можно несколько тактов «Черного Джо»? – Он повернулся к гостям: – Почтеннейшая публика, это песня о честном Эйбе Линкольне. К сведению присутствующих неамериканцев, Линкольн был президентом США, Великим Освободителем, а также отчасти вруном и недотепой, хотя об этом сроду не догадаться.
Публика надлежащим образом прыснула, Мейсон вытолкнул Касса вперед, и рояль грянул, маэстозо, начальные аккорды «Черного Джо». Касс запел мокрым, склеенным голосом:
Я честный Абрахам,
Борода на подбородке.
Я волю дал рабам
И… оказался… на… пятерке…
Темп был терзающе медленным. Я думал, Касс никогда не выговорит слов. А самое плохое – он был напрочь лишен слуха и только плутал, зажмурясь, по лабиринту нежной мелодии: ни разу не взял он правильной ноты, а хрипло выпаливал каждый слог наобум и все время отставал на несколько долей. Голос его тонул в восторженных воплях и взвизгах.
Смех низвергался на него волна за волной. Он стоял, закрыв глаза, словно замечтавшись, глухой ко всему, и улыбался сонной улыбкой.
– Теперь клич мятежников! – крикнул ему Мейсон. – Не забудь клич мятежников!
И Касс, будто очнувшись от глубокого и беспамятного сна, вдруг ожил. Он запрокинул голову, сложил ладони рупором и испустил душераздирающий вопль, от которого у меня побежали мурашки.
– Яйхииииииии! – завопил он. – Яууииииииии! – Раз за разом издавал он этот никчемный оглушительный клич, завывая, как леший или безумец, а люди вокруг корчились, съеживались на глазах, хватались друг за друга, отворачивались с оскаленными зубами, зажимали ладонями уши. Касс все завывал, как сбесившаяся сирена или гудок, раскупоренный непостижимой и злой волей Мейсона. – Яйхииииииии! – Мне казалось, что от этого дикого, бессмысленного рева сейчас посыплется штукатурка. Обе судомойки и за ними Джорджо выбежали в коридор, заламывая руки, вытаращив от ужаса глаза; неведомо откуда впрыгнул персидский кот с поднявшейся дыбом шерстью и тут же ракетой ширкнул в дверь. Потом появились другие люди. Как погост, разбуженный архангельской трубой, дворец извергал свое сонное население: в пижамах и халатах, босые, протирая глаза, они сбегались так, словно готовы были к самому страшному. Первой появилась меловая Доун О'Доннел, за ней Алиса Адэр, за ней два всклокоченных итальянца в трусах, за ними Алонзо Крипс, усталый и бессонный, с сигаретой в подергивающихся губах. На лице у него было недоумение, и, когда вопли Касса смолкли, он первым подошел к Мейсону и первым заговорил:
– Что тут происходит, Мейсон?
– Мы развлекаемся, Алонзо. Касс решил повеселить людей. В цирке его назвали бы «гвоздем программы». Правильно, Касс?
– А как же, – отдуваясь, ответил Касс бессмысленным голосом. – Как скажешь. Глоток бы «Джека Да…»
– Мы думали, тут кого-то убивают, – сказала Доун О'Доннел.
– Нельзя ли немного потише? – сказал Крипс. – Кое-кому из нас завтра утром работать. – Он находился в затруднительном положении: был взбешен, но не хотел показывать это хозяину дома. Потом он повернулся, остановил взгляд на Кассе, и в глазах его появилась боль. – Оставили бы вы его в покое, Мейсон, – спокойно сказал он. – По-моему, это уже совсем не смешно. Что за интерес, не понимаю? По-моему, хватит с вас. Посмотрите на него.
Касс обалдело повернулся и отдал ему честь, на английский манер, – ладонью вперед, над бровью.
– Добрый вечер, режиссер. Рад приветствовать вас на борту.
– Оставили бы вы его в покое, а? – Крипс говорил сдерживаясь, почти дружелюбно. – Неужели вам еще мало?
Сцена была гораздо более напряженной, чем могло показаться: слова Крипса прозвучали как вызов, и притом публичный. Однако подвыпившие и отчаянно скучавшие гости были единодушно настроены на веселье и не разделяли чувств Крипса. Они загудели и зафыркали; до меня донеслось: «Иди спать, Алонзо», – щеки у них раскраснелись, подмышки взмокли, они желали зрелища – или крови. Даже те, кто спал, разгулялись – Алиса и Доун подошли поближе, чтобы лучше видеть, итальянцы в трусах, осанистые и невозмутимые, как два посла, непринужденно почесывали волосатые животы и посмеивались.
– Не будьте старым ворчуном, Алонзо, – шутливо сказал Мейсон. – Ей-богу, поспите лучше, гулянье только началось.
После этого Мейсон заставил Касса читать лимерики. Все чуть не попадали. Они и раньше веселились, но теперь просто обессилели и от смеха стали неосторожно действовать локтями, наступать друг другу – и мне тоже – на ноги, проливать на себя виски.
– Президент американской академии, – декламировал Касс торжественным сомнамбулическим голосом, – отличался очень странной анатомией…
Глаза у него остекленели, он больше не улыбался; кровь отлила от лица, пот со лба испарился, он выглядел иссохшим, опаленным, и бледность, которая бросилась мне в глаза на лестнице – бледность больного или отравленного, – стала еще заметнее. Он закончил стихотворение сиплым, прерывающимся голосом, полным усталости и меланхолии. Вокруг грянул смех.
– Ха!.. ха!.. ха-а-а! – Голос француза-модельера бил мне прямо в ухо, и я вдруг сообразил, что слышу его непрерывно и уже давно – неослабевающий пронзительный визг.
– А теперь тот, Касс, – хохотнул Мейсон, похлопывая его по спине. – Про девицу из Нассау. И потом про распутную игуменью из… Чатема, или откуда?
И тут, пока Касс хрипел очередной лимерик, а я смотрел на него и краем глаза поглядывал на Мейсона, все прежние чувства, догадки, подозрения, копошившиеся на задворках ума, вдруг выстроились на первом плане и осветились.
Мейсон держал Касса в кулаке, владелим, как владел, хотя и совсем по-другому, но не менее прочно, – по крайней мере до нынешнего вечера – мною. И когда я посмотрел на Касса, а потом посмотрел на Мейсона – на это холеное, высокомерное, чувственное, заматерело-молодое американское тщеславное лицо, которого я столько лет был виноватым вассалом, – я ужаснулся своей подслеповатости, тому, что сам висел на волоске. И от души пожалел Касса. Игуменья из Чатема закончилась под совсем уже истерический гогот, и тут я сообразил, что наблюдаю нечто гораздо более странное и омерзительное. «Вы будете валяться!» – Голос Мейсона доносился как будто издали, потому что моим вниманием завладели двое маленьких детей в ночных рубашках: с широко раскрытыми глазами они тихонько вошли в комнату. Это были дети Касса, старший мальчик и старшая девочка; большими растерянными глазами они водили по комнате, наконец увидели Поппи и быстро зашагали к ней, держась за руки. Все ее маленькое тело сотрясалось от безмолвных рыданий; не сводя глаз с Касса и закусив рукав кимоно, она одной рукой подгребла к себе детей. Я заметил, что Розмари исчезла.
– Ладно, ладно, Касс, – проговорил Мейсон, стоя спиной ко мне. – Дадут тебе выпить. После сеанса.
Тонкий плач Поппи прорезал общее гудение:
– Остановите же его, кто-нибудь! Остановите…
– Это подлинное воспроизведение парижского сеанса, который дается в первоклассных заведениях Монмартра. Касс, кукленок, приступай.
И, похолодев от ужаса, я увидел, что Касс опустился на колени.
Он скосился на озадаченных гостей, в очках его блеснули круглые желтые блики. Массивный, неуклюжий, в этой постыдной позе он напоминал большого несчастного зверя; между тем его речь с безукоризненным французским выгоном, жеманная, непристойно распевная, его писклявый и апатичный голос – все это было точным изображением парижской проститутки.
– В Норвегии это делают… – Длинные патлы мели по лицу, как у маньяка; глупо облизываясь, он переставил ноги и принял позу настолько пародийную, что даже Пафосские боги – будь у них глаза – огорчились бы такому надругательству. – En Norvège… [121]121
В Норвегии… (фр.)
[Закрыть]– Но показать ему не удалось, и публике не пришлось посмеяться. Я вдруг представил себя на его месте – распростертым, позорным шутом. Я кинулся к нему, но меня опередил Алонзо Крипс; он поднял Касса на ноги и с нескрываемым отвращением посмотрел на Мейсона.
– Хватит, слышите?
– Господи, Алонзо… – заныл Мейсон.
– Я сказал, хватит.
Поппи протиснулась между гостей и, рыдая, припала к плечу Касса. Он уронил голову на грудь.
– Извини, маленькая, – услышал я его глухой печальный голос. – Ей-богу, извини.
Крипс, наверно, угадал во мне союзника.
– Вы бы отвели его вниз, – шепнул он. Я с трудом удерживал Касса. – В жизни не видел такой гадости. – Крипс сказал это как бы про себя, но Мейсон наверняка слышал.
– Да что вы в самом деле, Алонзо, – начал Мейсон, – это же шутка…
Но Крипс уже уходил по коридору. Замечательный человек, не снисходящий до грязи и препирательств.
Гости тихо рассеялись, растворились в ночи. Не могу сказать, как они отнеслись к этому, я был занят Кассом, мне недосуг был разбираться, – но разошлись они молча, и в молчании этом не было стыда, а скорее разочарование и досада. Мы с Поппи повели Касса к двери, дети пошли за нами.
– А вы почему не спите? – всхлипывая, сказала им Поппи. Потом она обернулась и посмотрела на Мейсона, оставшегося в одиночестве, смущенного и озадаченного. – Мейсон Флагг! – крикнула она. – Вы гадкий и злой человек!
Он не ответил.
– Со своим дерьмовым буйволом! – добавил я, когда мы протиснулись в дверь. Поскольку это были мои последние слова к нему, раскаяние потом не раз покусывало меня, несмотря на все его художества.
– Мне надо протрезветь, мне надо протрезветь, – бормотал он снова и снова. – Есть дела. Спасибо, Леверетт. Поппи, свари побольше кофе. Мне надо протрезветь.
Мы тащили и толкали Касса через опутанный кабелем двор.
– Да что же это, – приговаривала Поппи тонким детским голоском, пыхтя от натуги. – Да что же это! Говорила я тебе утром: протрезвись. Ты меня не слушаешь! Ты просто… неисправимый, вот и все.
– Неисправимый, – пробормотал он. – Мне надо протрезветь.
– Какой же ты упрямый, Касс, – сокрушалась она, шмыгая носом. – Подумай о детях! Они же видели тебя, видели эту гадость!
– Мы тебя видели! – зазвонили они сзади. Тоненькие, в ночных рубашках, с темными серьезными глазами, они были хорошенькие и свеженькие, как две маргаритки. – Папа, мы тебя видели!
– Фу ты! – закряхтел Касс, споткнувшись о кабель. – Я правда что-то делал или мне приснилось?
– Подумай о своей язве! – сказала Поппи.
– Господи Боже мой, я спятил. Протрезви меня!
Через зеленую дверь мы вошли к Кинсолвингам. Они жили – описываю по первому впечатлению – в пустынной, тускло освещенной комнате с двустворчатыми дверьми в дальнем конце; как и у Мейсона, двери выходили на хмуро мерцавшее море. В остальном же никакого сходства с хоромами Мейсона, и, может быть, по контрасту с ними это жилище показалось мне таким анархически-неряшливым и запущенным. А может быть, из-за пеленки на полу перед входом, которая влажно хлюпнула у меня под ногой. Так или иначе, когда Касс повалился ничком на какую-то засаленную лежанку, а Поппи с детьми ушла в другую комнату, я еще раз огляделся и пришел к выводу, что отродясь не видел такого стойбища. Тарелки и чашки из-под кофе стояли повсюду. В воздухе витал назойливый загадочный душок, не совсем чтобы гнили, но чего-то родственного – вроде того места, где мусорные ящики томятся дни напролет своей незаполненностью. Штук десять пепельниц ощетинились сигарными окурками, а некоторые окурки были запихнуты в бутылки из-под вина и кока-колы, и один даже действовал, извергая зеленоватый жирный дым. Пол был завален итальянскими книжками комиксов с Микки-Маусом, превратившимся в Тополино, со Стефано Кэньоном, Пикколо Абнером и Суперуомо. [122]122
Микки-Mayс, Стив Кэньон, Малыш Абну, Супермен – герои комиксов.
[Закрыть]Через комнату тянулась бельевая веревка, провисшая под тяжестью благоухающих и, по-видимому, мокрых пеленок, а с единственного в комнате предмета, который внушал надежду – с большого деревянного мольберта, – словно казненная, свисала замурзанная кукла с испуганными пуговичными глазами. Касс со своей лежанки громко и хрипло требовал у Поппи кофе. Когда глаза совсем привыкли к мглистому жилищу, я увидел, что откуда-то из потемок на нас движется фигура, принятая мною сперва за призрак Панчо Вильи, – молодой круглолицый, усатый карабинер, с головы до ног затянутый в патронташи: с неотчетливым бряцанием и звяканьем, обнажив в зевке ослепительные зубы, он прошел сквозь стаю мух и приветствовал меня меланхолическим «Buonase». [123]123
Добрый вечер.
[Закрыть]
В омраченном моем состоянии я вполне был готов к аресту, но полицейский мною не заинтересовался, а, лениво ковыряя в зубах, прошел прямо к койке Касса и положил руку ему на плечо.
– Povero Cass, – вздохнул он. – Sempre ubriaco. Sempre sbronzo. Come va, amico mio, O.K.? [124]124
Бедный Касс. Всегда пьяный. Всегда под мухой. Как дела, мой друг, о'кей?
[Закрыть]– Говорил он тихо, печально, почти нежно. Касс молчал. Наконец из подушки, вялый, но на чистом итальянском языке, послышался ответ:
– Не совсем о'кей, Луиджи. Дядя плохо провел ночь. Протрезви меня, Луиджи. У меня дела.
Полицейский нагнулся к нему и мягко проговорил:
– Вам надо лечь, Касс. Поспать. Это сейчас самое полезное. Поспать. А дела подождут до утра.
Касс со стоном перекатился на спину, закрыл глаза локтем и шумно задышал.
– Господи, все кружится и кружится. Я спятил, Луиджи. Который час? Вы что тут делаете в такое время?
– Паринелло назначил меня на ночное дежурство. Свинья. И опять, могу поклясться, потому, что я интеллигент, а он – непросвещенный болван, презирающий мысль. (Полицейский-интеллигент! Я не верил своим ушам.) Этого и следовало ожидать. Помните, я вам рассказывал…
Касс со стоном прервал его:
– Хватит об этом, Луиджи. Сердце обливается кровью, когда вас слушаешь. У меня настоящиенеприятности. Мне надо протрезветь. Поппи! – завопил он. – Поторопись с кофе! – Он перевернулся на бок и, мигая, посмотрел на полицейского. – Который, вы сказали, час? У меня в голове вата.
– Третий час, – ответил Луиджи. – Я был возле гостиницы. Там всякое кинооборудование, я должен за ним присматривать. Знаете этих крестьян из долины: дай им волю – разберут пароход и по частям утащат. В общем, я услышал прекрасные звуки Моцарта – из виллы, очень громко – и понял, что вы не спите. Вот зашел поболтать, и что я вижу? – Он развел руками. – Никого. Вас нет. Поппи нет. Bambini [125]125
Детей.
[Закрыть]нет. Только проигрыватель: сс-пт, сс-пт, сс-пт!Я его выключил и остался присмотреть за другими двумя детьми. Я подумал: не похоже на вас – оставить так пластинку. Вы совсем испортите «Дон Жуана».
Касс приподнялся, сел на край койки, обвел комнату обалделым взглядом.
– Спасибо, Луиджи. Вы гений. Тьфу ты, я правда видел одно время пустоту. Громадную, потрясающую пустоту. Меня было слышно от гостиницы? Хорошо еще, сам сержант Паринелло не заявился. – Касс замотал головой, словно пытаясь прогнать туман. Я почувствовал, что тут происходит борьба, битва; он медленно и мучительно выбирался из алкогольного тумана – так изнуренный пловец сантиметр за сантиметром продвигает себя к спасительному берегу. Он опять помотал головой, потом хлопнул по ней ладонью, словно выбивая воду из уха. – Дайте подумать. – Потом повторил громче: – Дайте подумать! Что я должен был сделать? – Взгляд его упал на меня, и в глазах мелькнуло удивление: наверное, он вообще забыл, что я тут. – А-а, это вы, Леверетт, – с улыбкой сказал он по-английски. – Ей-богу, по-моему, я вам чем-то обязан, но чем, – добавил он, сняв очки и протирая красные глаза, – чем, почему, за что – понятия не имею. – Он встал, хотел пожать мне руку, но споткнулся об один из бесчисленных и безымянных предметов, усеявших пол, плюхнулся обратно на кровать и надсадно закашлялся. – Questi sigari italiani! [126]126
Ох, эти итальянские сигары!
[Закрыть]– провыл он между приступами кашля. – Из чего их делают, эти сигары! Из козьего дерьма! Из поповских экскрементов! Слышите, Луиджи… кха! кха!.. мне надо на рентген. У меня уже труха внутри… кха!.. Чем я травлю мою бедную утробу! Протрезвите меня, Христа ради! У меня дела!
– Povero Cass, – сочувственно промолвил Луиджи, – почему вы с таким упорством топите себя, губите себя, уничтожаете себя! Примите таблетку, лягте спать.
В полумраке я разглядывал Луиджи. Это был хорошо сложенный, аккуратно подстриженный молодой человек, даже интересный, несмотря на некоторую насупленность и общее у полицейских всего мира упрямое, почти церковное отвращение к шутке. Он смотрел на Касса хмурясь, усталый и недовольный: во всех странах полицейским недоплачивают, но если голубые глаза нью-йоркского полисмена нередко внушают страх, а в глазах парижского проглядывает злобная истерика, то в глазах итальянского карабинера отражается неизбывная, спокойная, меланхолическая тоска о деньгах – чем и объясняется, наверно, что его, как ни одного, пожалуй, полицейского в мире, постоянно подкупают.
– Почему вы не хотите свернуть с опасного пути, Касс? – сказал он. – Который месяц я объясняю вам, какими ужасными опасностями чреват такой образ жизни? Неужели вы не понимаете, что это может привести к роковым последствиям? Неужели вы не понимаете, что с вашей желудочной болезнью шутить уже нельзя? И надеюсь, что не покажусь вам напыщенным, если позволю себе спросить, до конца ли прочувствовали вы всю ужасающую перспективу вечности?
– Gesù Cristo! [127]127
Господи Иисусе!
[Закрыть]– закряхтел Касс. – Итальянец – кальвинист!
Луиджи скорбно переглянулся со мной – как врач, чьи худшие опасения подтвердились.
– Нет, – снова обратился он к лежавшему, которого сотрясал кашель, – нет, мой дорогой друг, я не религиозный человек, о чем вы прекрасно знаете…
– Вы фашист, что не лучше, – спокойно и как бы вскользь бросил Касс. – Как вы можете быть фашистом, Луиджи?
– Я не религиозный человек, – продолжал Луиджи, не обращая на него внимания, – и вы это прекрасно знаете. Однако я изучал философов-гуманистов – француза Монтеня, Кроче, грека Платона, не говоря уже, конечно, о Габриэле д'Аннунцио, – и если обнаружил у них какой-то высший принцип, то вот какой: самый тяжкий моральный грех – это самоубийство, желание смерти, которое вы обнаруживаете с такой мучительной ясностью. Безумцев я, конечно, исключаю. Добро есть уважение к силе жизни. Неужели вы не пытались вглядеться в ужасающую перспективу вечности? Все это я вам уже говорил, Касс. Абсолютная пустота, il niente, la nullità, [128]128
Ничто, пустота.
[Закрыть]без конца и края, жерло тьмы, в которое вы летите стремглав, забвение, небытие, ничто. И хотя это само по себе страшно, неужели вы не способны понять, что это пустяки по сравнению с моральным грехом, который вы совершаете, отказываясь от жизненной силы, воспетой д'Аннунцио, и этим отказом обрекая жену и детей на ад безотцовщины, на чудовищное…
– Луиджи, вы ненормальный, – бесцеремонно перебил Касс и встал на ноги. – Я люблю вас как брата… – Он положил свою лапу на плечо Луиджи и с ухмылкой повернулся ко мне. Он совсем не протрезвел, его пошатывало, но лицо уже не было отсутствующим, как во время позорной сцены наверху.
– Это в самом деле замечательный малый, – сказал мне Касс по-итальянски. – Интеллигенты, пожмите друг другу руки.
Степенно, с учтивым поклоном Луиджи пожал мне руку.
– Представьте, такой чудесный малый – фашист! И гуманист! Вы видали когда-нибудь такую ерунду? Поглядите на него – фашист! А ведь мухи не обидит!