Текст книги "И поджег этот дом"
Автор книги: Уильям Стайрон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 36 страниц)
III
– Господи, – сказал однажды Касс, когда я пытался напомнить ему события того вечера, – неужели меня так развезло?
– Я бы не сказал «развезло», – ответил я. – Не развезло. Насколько я помню, вы даже ораторствовали, хотя и немного бессвязно. А вот соображать – действительно ничего не соображали.
Он долго раздумывал над моими словами.
– Рояль, – сказал он наконец. – Упал на рояль. Совсем не помню. Честное слово.
– Если бы вы упали так трезвым, вы бы неделю провалялись в больнице.
– И деревенская музыка. Ага, она еще сидит где-то, под Букстехуде. «Что случилось с нашей землей?» Уилма Ли и Стони Купер. Я купил эту пластинку в Питерсберге сразу после войны, когда гостил у родственника. И таскал с собой по всей Европе. Но, честное слово, не помню, чтобы я хоть раз ее там заводил. А тогда ночью…
– Завели, завели. Да как еще.
– Боже мой. – Он помолчал. – А когда, вы думаете, это было – вечером? В котором часу?
– Да скорей ночью. Что-нибудь около часу.
Он наморщил лоб, потом внимательно поглядел на меня:
– Ну ладно, значит, тогда вы в последний раз видели Мейсона… То есть… живым. И он гнался за Франческой. Правильно?
– Так это и была Франческа? – ответил я вопросом на вопрос. – Это ее он убил?
Лицо его на миг сделалось непередаваемо усталым и хмурым. С тех пор как приехал в Чарлстон, я впервые увидел у него такое выражение; отчасти из-за меня, я полагаю, он переживал все заново, и я только сейчас стал догадываться, что значила для него эта девушка.
– Да, это была она, – сказал он подавленно, – больше некому. А после вы ее видели?
– Да, и, кажется, очень скоро. С вами.
– Господи! Где?
– Во дворе. Вы… – Я замялся. Говорить такое вообще неудобно, тем более когда ты совсем не уверен, что собеседнику будет приятно это услышать. – Вы ее целовали. Или она вас. Поверьте, я не подглядывал – я просто проходил мимо…
– Ну конечно. Но… – С крайне озадаченным видом он поскреб в волосах. Немного погодя сказал: – Ух, кажется, начинаю припоминать. Кусочками, обрывочками, такими, знаете, вспышками. – Касс опять замолчал, но постепенно глаза у него оживились, он встал со стула и начал расхаживать по захламленному рыбачьему домику. Шел дождь, крыша протекала, и капли падали мне за шиворот. – Например, то, что вы сейчас сказали. Я и этого не помню. Полный провал. Ну конечно! Я видел ее. Видел. И… – Он умолк.
– И что?
Он почесал подбородок.
– И она… Слушайте. Это важно. Постарайтесь вспомнить как можно точнее. Сколько, по-вашему, вы пробыли в гостях? То есть до той минуты, когда увидели Мейсона и он на вас наорал.
Я задумался, стараясь вспомнить поточнее.
– Мы с Розмари пришли около половины двенадцатого… И около часа… может, чуть позже, Мейсон сбежал по лестнице за Франческой. Получается меньше двух часов. А почему…
– Обождите минутку, обождите, – сказал он, жестом прося меня помолчать. Немного погодя он повернулся ко мне с бледной, грустной улыбкой: – Теперь скажите вот что: когда вы впоследний развидели Мейсона?
Я стал объяснять ему, опять в некотором замешательстве:
– Ну, на это как раз легко ответить. Когда он заставил вас изображать дрессированного медведя. Когда он заставил вас… – Я запнулся в полном смущении.
– Ну конечно, Господи, – перебил он. – Поппи как-то начала мне про это рассказывать. Такая жуть, что я не дал ей кончить. – Немного волнуясь, он поглаживал себя по голым бицепсам. – Значит, тогда вы и пришли мне на выручку. Я этого не помню, но помню, как потом вы пытались привести меня в чувство. И после моего представления вы больше не видели Мейсона?
– Только холодный труп.
Серьезно и сосредоточенно он смотрел в плачущее дождем окно.
– Где-то здесь, – медленно проговорил он, – в этом промежутке… она мне что-то сказала… – Он хлопнул себя по голове, словно пытаясь встряхнуть память. – Что-то сказала…
Я был окончательно сбит с толку, и Касс, очевидно, понял это по моему молчанию – немного погодя он повернулся и ровным голосом сказал:
– Вы должны меня извинить. Не подумайте, что я темню. – Он набрал воды в миску, сел рядом со мной и принялся потрошить большого горбыля. – Скажу вам прямо. Об этом деле и думать неохота, не то, что разговаривать. А может, так оно и лучше – вытащить занозу. Но понимаете… дело вот какое. Этот номер с ученым медведем, как вы сказали. Все лето я частенько заходил к Мейсону. Все началось ничего, сперва мы были чуть ли не приятели. А потом… пошло вкривь и вкось. Я был не в себе, пил по-черному и он начал меня топтать – топтать в полном смысле слова, и я ему позволял – дошло до того, что это стало вроде оброка. Если хотите знать правду, я был у него в кабале. – Касс помолчал. – Не было в моей жизни человека, которого бы я так ненавидел. – Он умолк и продолжал возиться с рыбой.
– Значит… – сказал я.
– Когда-нибудь я вам об этом расскажу. А сейчас… Короче, суть вот в чем: вы тут говорили, как вас потрясло то, что сделал Мейсон, и вся эта история. Что, по-вашему, на обыкновенное, в полоску и звездочку, американское изнасилование он способен, а на такое капитальное зверство – нет. Так вот, когда вы это сказали, что-то у меня шевельнулось. Потому что в Самбуко, когда все кончилось, я думал так же. Я ненавидел его, я не встречал другой такой сволочи; но я не мог себе представить, чтобы он сделал это. Для такого дела ему чего-то не хватало. Его жестокость и гнусность другого сорта. Но… – Он опять замолчал, работая ножом с таким усердием, что вздулись жилы на руках. – Чертов горбыль, – сказал он, словно желая навсегда закрыть тему. – Овчинка выделки не стоит. Кожа у него, как…
Может быть, я ошибался, но в ту минуту мне показалось, что он готов заплакать.
– Что «но»? – настаивал я. – Слушайте, Касс, вы же сами сказали: зачем темнить? Я ничего у вас не выпытываю, и если вам не хочется…
– Вот что «но», – сказал он, спокойно обернувшись ко мне. – Но теперь я думаю, что был не прав. Чего там ему не хватало? По всему, что вы говорите… чего я не видел спьяну… по всему ясно, что задумал он это с самого начала. Она не хочет – я ее заставлю. Да ведь днем еще – что он кричал Розмари, перед тем как вмазал ей? А потом, вы говорите, гнался по лестнице. И сказал «я убью ее». Вы же сами слышали? А потом…
– Что?
– Ничего особенного, – сказал он вдруг озадаченно. Он опять обернулся ко мне. – Вот что. Может быть, я говорю как мерзавец. Может быть, это не по-христиански. Может, я хочу уговорить себя, что он в самом деле был извергом.
– Извергом? – Касс перестал избегать разговора о Мейсоне, и я был рад этим воспользоваться. – Скажите, вы ведь там нахлебались от него, правда?
Он долго и сосредоточенно обдумывал мой вопрос, как будто рассматривал его с разных сторон.
– Да, пожалуй. Но сколько тут было от моего разложения, от старой гнили, которая сидела во мне… насколько я сам виноват – это я тоже хотел бы понять. Может быть, когда-нибудь я вам и об этом расскажу, когда буду в состоянии разобраться и вспомнить. – Он стер с ножа мокрую чешую, вытер руки и продолжал монотонным голосом: – Вообще это любопытно – разные рассуждения насчет зла: что оно такое, где оно, действительность оно или же плод воображения. Болезнь это вроде рака, которую можно вырезать и уничтожить, но не при помощи хирурга, а хотя бы психиатра, или же лечить его нельзя, а надо давить, как чумную блоху, разом избавляться и от болезни, и от разносчика. Еще недавно, чуть ли не в наше время – да вы юрист, все сами знаете, – десятилетнего мальца могли повесить за какую-нибудь украденную конфетку в той же веселой Англии, да и во Франции. Это, значит, чумная теория. Растоптать зло, раздавить. Теперь малый выходит на улицу, и ему уже не десять, а все двадцать, и в голове побольше, – и совершает бессмысленное, жестокое преступление, может, убийство, – и его объявляют больным, посылают к психиатру на том основании, что зло – это… ну, просто временный обитатель его сознания. И обе эти теории – такое же зло, как то, которое они должны излечить или уничтожить. Вот мой вывод. Но, хоть убейте, никакой золотой середины я тут не найду.
– А при чем тут Мейсон?
– Ну, во-первых… Надо кое-что объяснить. Я не собираюсь хвалиться или плакаться, но… короче, все, чего я добился, – а это не бог весть что, прямо скажем, – далось мне трудно, сами знаете. Учился я в паршивенькой школе в Северной Каролине, да и той не закончил – писать и ставить запятые для меня и теперь мучение. Но читать я научился и читал много – по своему выбору, – прочел, наверно, раз в десять больше, чем средний американец, – хотя, кто их знает, может, это в десять раз больше, чем полкниги. В общем, я считаю, один большой поворот в моей жизни произошел сразу после войны, когда меня выписали из флотского психиатрического госпиталя в Калифорнии – я вам рассказывал. Там был главный врач по этим делам – потрясающий мужик. Слоткин, капитан первого ранга. Я сказал ему, что в школе увлекался рисованием, и он устроил меня в один такой терапевтический класс живописи – с этих пор, считаю, я и стал художником. Поэтому и очутился после войны в Нью-Йорке, а не дома, в Каролине. Насчет моей меланхолии, или что там было, с маниакально-депрессивными проявлениями, мы с ним не договорились, но беседовали подолгу, он был мягкий, терпеливый и чуть-чуть не вытащил меня из моей тоски, а перед тем, как я вышел оттуда – не вылечившись, – он подарил мне двухтомник греческой драмы. Это, знаете, не по форме – такой подарок от капитана первого ранга рядовому морской пехоты; наверно, он что-то во мне увидел, хотя на фрейдистские их штучки я не клевал. Помню, он так мне сказал: «Читайте их, когда будет плохо». И так примерно: «Суть, понимаете, в том, что никуда мы дальше греков не пошли». Согласитесь, довольно спокойное высказывание для почтенного психиатра. Милейший мужик был доктор Слоткин.
Короче, когда вы сказали, что в ту ночь я декламировал Софокла, я вспомнил. И пот, и ужас, и жуткое зияние бездны. Я еще задолго до Самбуко запомнил наизусть большие куски и отрывки из этих двух книг. А в ту ночь я действительно был хорош – в полном обалдении от вина и от «Эдипа». – Он задумчиво потрогал острие ножа. – Но дело вот в чем. Попробую объяснить, если получится. – Он опять замолчал и закрыл глаза, почти молитвенно, словно выманивая пугливые воспоминания из дебрей прошлого. – Я напился вусмерть. Ничего не соображал. Вы что-то сказали… и это имеет какое-то отношение к злу, к тому, про что я сейчас говорил. – Он приоткрыл глаза и повернулся ко мне. – Да, кажется, я что-то припоминаю. Что-то всплывает… Очень смутно помню, как шел наверх. Рояль? Нет. А «Эдипа», Крипса и вас – как будто бы да. – Он помотал головой. – Нет, какую-то связь я еще не могу ухватить. Черт, это уже смахивает на спиритический сеанс. Что-то я разыскивал в ту ночь… Нет, опять все ушло. Как вы думаете, мог я прийти туда, чтобы просто попортить Мейсону нервы «Эдипом»? Вряд ли. – Он решительно помотал головой. – Понятно одно: я тогда выкопал в пьесе какую-то пьяную истину и могу побожиться, что она имела отношение к этому нашему злу и к Мейсону…
Он замолчал и спокойно раскурил сигару.
– А может быть, я ошибаюсь, – добавил он. – Но по-честному, вы-то что думаете о Мейсоне? – Он повернулся ко мне.
– Да не знаю. Не могу в нем разобраться. Никогда не мог. Балбес. Большой испорченный ребенок, чересчур богатый, с огромными претензиями. Врун каких мало. Женщин ненавидел. Распущенный до предела. Но при этом…
– Что при этом?
– Иногда с ним бывало очень весело. Он бывал занятен, как никто. Но не просто занятен. Отбросить бы все это – он был бы отличным парнем.
– Вы с ним были старые знакомые? – спросил Касс.
– Трудно сказать. Мы были знакомы года два в школе. Потом неделю или около того виделись в Нью-Йорке, сразу после войны. Точно не помню. Десять дней. Может, две недели. Ну ладно, скажем, неделю. И потом – этот день в Самбуке Вот и все. Но… – Я замялся. – Понимаете, в нем что-то такое было. То есть вы могли сойтись с ним на двадцать четыре часа, и он успевал проявить себя больше, чем другой за всю жизнь. Он был… – Я опять замялся. Я не знал, кем он был.
– Расскажите о нем, – попросил Касс.
– Да мне и рассказывать особенно нечего. В сущности, я не настолько с ним…
– Все равно расскажите.
И я попытался рассказать. Попытался рассказать все, что помнил. Рассказал, как после той черной субботы в Виргинии потерял Мейсона из виду: первое время мы переписывались (он разъезжал: Палм-Бич, Гавана, Беверли-Хиллз, Нью-Йорк – по большей части с Венди; письма были бесстыжие и комические), но переписка наша заглохла, и он канул. Я рассказал Кассу, как через десять лет – месяц в месяц – случайно столкнулся с ним после войны в нью-йоркском баре…
Конечно, легче всего сказать, что, если бы я не встретил снова Мейсона, все обернулось бы иначе: потерявши друг друга из виду, мы не восстановили бы прежнюю духовную близость – можно заменить это декоративное выражение «приятельством» или каким-нибудь другим, тоже преувеличенным, словом – и он не позвал бы меня в Самбуко. Но наша жизнь раскрывает себя не в сослагательном наклонении; важно то, что мы встретились. Произошло это поздней весной, примерно за неделю до того, как я поступил в агентство и отплыл в Европу. Я тогда был очень беден, но работа в юридической консультации для ветеранов более или менее кормила меня и позволяла снимать карликовую фанерную квартирку на Западной тринадцатой улице. Это было сырое время года: над парными сумерками громоздились грозовые тучи и вдалеке ворчали грозы, но до нас так и не доходили; пожухлые лица плыли в переулках, распахнутые жаре окна извергали музыкальную кашу и голоса, галдящие о войне, «холодной войне», об угрозе войны. Вечерами я пытался читать вдохновляющие книги, но дух мой был мало приспособлен для ноши одиночества. Из моей комнаты, заполненной подвальным сумраком, открывался вид на вентиляционную шахту и соседнюю гостиницу, где без конца бродили старики, чесались и спускали воду в невидимых унитазах. Однако тогдашняя моя жизнь была мало благополучной не только из-за среды обитания. Бывают в юности периоды, о которых вспоминаешь без всякой теплой грусти – таким огорчительным представляется тебе потом твое поведение. И так не слишком опрятный, я совсем запаршивел, а пытаясь познакомиться с девушками в разных пивных Гринич-Виллиджа, держался мрачно и вредничал. В довершение всего снова возник Мейсон – в переполненном баре на Шеридан-сквер, после того как я прошатался весь вечер и был особенно одинок, растрепан и отягощен несвежими желаниями.
Мейсон немного прибавил в весе, но в остальном совсем не изменился. Он был в элегантном тонком свитере и джинсах – художник с головы до пят, причем художник с деньгами, – и, кажется, был очень всем доволен. Сквозь дым я увидел его улыбку и поднятый над головой высокий стакан с пивом. До сих пор помню, как мы случайно встретились глазами, помню свою неожиданную радость пополам с надеждой, что он меня не узнает, – оба чувства возникли почти одновременно и так перемешались, что я даже не успел решить: подняться мне и крикнуть «здорóво!» или тихонько улизнуть, – а он уже стоял надо мной, хлопал меня по спине – «Питси, рванем туда, где вечно пляшут…» – и с восторженными криками мял мне плечи.
– Совершенно сказочное совпадение, – начал он, немного успокоившись. – Как раз вчера за обедом я говорил с одним человеком – прекрасный художник, между прочим, – и как раз заговорили, кто с кем учился. Я сказал, что по Принстону мало кого могу вспомнить – меня попросили оттуда в первый же год. И знаешь, выгнали по самой прозаической причине. Питси, кукленок, будем смотреть правде в глаза: я человек блестящий, но в смысле образования – слепень на заднице прогресса.
Только законченного флегматика не расшевелил бы его напор, его широкая улыбка, искреннее чувство, звучавшее в его голосе, когда он хлопал меня по плечу. И я, наверно улыбаясь, сказал:
– Мейсон, да как тебя приняли-то?
– Ты хочешь сказать – после того как выгнали из «Святого Андрея»? Венди нажала на кнопки – через одного родственника устроила меня в роскошную исправительную школу в Род-Айленде. Муштра, гоняли с винтовками, но я держался стойко – не посрамить Венди-дорогую – и получал хорошие отметки. Но из этого, старик, как говорится, non sequitur, [87]87
Не следует (лат.).
[Закрыть]потому что вышибли меня из университета не за баб, не за пьянку – словом, не за разврат. За отметки! За отметки! Можешь вообразить такую нелепость? А по тестам умственный показатель у меня был сто пятьдесят шесть! Я проводил выходные с одной ненасытной вдовой – до книг ли тут было? Бедная Венди. Папаша сыпал деньги библиотеке корзинами, и, когда Венди туда приехала, я думал, она разнесет университет в щепки.
– Слушай, Мейсон, ты льешь пиво на брюки. Кстати, как она?
– Прекрасно. После его смерти хотела бросить пить. Про него ты, наверно, слышал. То пьет, то бросает, бедняга, – но уж не помню, сколько месяцев назад я в последний раздавал ей лекарство. Хлоралгидрат с кашкой. И что странно. Ты знаешь, как она ненавидела «Веселые дубы». С тех пор как отец отправился, прошу прошения, в лучший мир, ее оттуда вытащить нельзя – то есть просто влюблена в это место. Сидит там, хлебает в одиночку виски и катается на громадной лошади. Мы с женой – я тебя с ней познакомлю – ездили туда в прошлую субботу. Такой громадной лошади ты в жизни не видел. И как махнет по берегу – со своим новым мальчиком. Бельгиец, ему семьдесят лет, и она заразилась от него новым увлечением – называется Дзэн. Я думаю, они там стреляют друг в друга излука. Ей-богу, Питси, – усмехнулся он, стирая пену с губ. – Не знаю, кто с кем там спит. По-моему, сливки снимает лошадь. – Он затрясся от беззвучного хохота.
– Ах, Господи, – вздохнул он, – до чего же я рад тебя видеть. Так и знал: если мы встретимся, то в каком-нибудь таком чистилище. Знаешь, Венди все время про тебя спрашивает, до сих пор. Чем-то ты ее купил. Я думаю, тем, что помалкивал. Она устала от папаши до осатанения. Он всю жизнь орал ей в ухо, воспитывал ее – неудивительно, что она стала пить. Бедная Венди, – сказал он с неожиданной тоской, – надо привезти ее сюда, чтобы вы повидались. С этой своей лошадью, с бельгийским привидением и бутылкой она загремит в сумасшедший дом.
– Ладно, – продолжал он, – это к делу не относится. – Он не был пьян (выпить Мейсон любил, но даже в юности не имел особого пристрастия к спиртному, и, помню, я всегда воспринимал это как немаловажную его добродетель), однако в голосе его бурлило веселье, и глаза живо мерцали. – Так вот, вчера вечером я сказал этому художнику, что из всех моих однокашников, а их десятки, я только к одному побегу через улицу. И назвал тебя, Питси, – и подумал: что ты, интересно, поделываешь? Фантастика! Просто ясновидение. Так что ты поделываешь? Расскажи. – Но не успел я раскрыть рот, как он уже тянул меня за рукав. – Любовь моей жизни, – говорил он. – Пойдем познакомлю.
Помню, как меня удивила новость, что Мейсон женат, и я разглядывал женщину – медлительную блондинку Кэрол, которая подарила мне подогретую улыбку, после чего продолжала демонстрировать красивую грудь, устало пожимая плечами. В кабинете с ней сидела рыжая, бледная, нездорового вида молодая чета в джинсах – по фамилии, кажется, Пенипакеры – и, как пара лис из клетки, уставилась на меня из сумрака дикими блестящими глазками. Больше никак они меня не приветствовали, а приникли к Мейсону с разговором – пересыпая его тявкающими и намекающими звучками – про субботу в Провинстауне, и про какого-то Гаса, и про какого-то Уолли, и наконец, когда они поднялись уходить, Мейсон отслюнил им десять долларов от толстенной пачки (я счел это оплошностью: даже в школьные годы у него хватало такта не хвастаться своими деньгами); при виде пачки они захлопали водянистыми, без ресниц глазками, в которых зажглась подпольная алчность, а потом выскользнули в ночь. Я, помню, удивился, что такие потертые и невдохновенные люди ходят в его приятелях, но, прежде чем начал выспрашивать, Мейсон ответил сам:
– Он из Театра, – существительное было произнесено с большой буквы, – гол как сокол и страшный дурак, но сидит в литературной части Театра драматургов. Я дал ему первый акт своей пьесы. Если не возьмут они, я почти уверен, что в будущем сезоне ее поставит Уайтхед – если кончу, понятно. Самое-то головоломное – второй акт. Ноты обратил внимание на парочку? Смешно – заметил или нет, – они ужасно похожи. Честное слово, по-моему, она его сестра. И выдумщица там, конечно, она. Ох, и хотел бы я увидеть их в деле. Зрелище, я думаю, приблизительно такое, как если бы засовывали пастилу в копилку.
Шутки его нашли благодарного слушателя в лице Кэрол, которая перемежала его речь запятыми грудного смеха – и сыпала их не скупясь, стоило ему только открыть рот. Она была крупная, миловидная, с молочной кожей, звучным кабацким контральто и продолговатыми зелеными глазами, в которых не выражалось почти ничего, кроме невозмутимо-уверенной страсти. Мне она показалась женщиной, предназначенной для деторождения, но незашоренной, мягкой, послушной – и смутно влюбленной. Хриплый голос ее навевал мысли о портовом районе Бруклина, и меня огорчил вкус Мейсона в выборе подруги, хотя я не мог не ощутить холостяцкого зуда и зависти к тому, что он приобрел в других отношениях.
– Ты меня уморишь, – хихикнула она. – А мне еще будет виски со льдом?
– Вообще-то эти богемные притоны не в моем вкусе, – продолжал Мейсон, не обращая на нее внимания, – но иногда, знаешь, освежает – поглядеть, как веселится псевдоинтеллектуальная шантрапа.
Он схватил меня за руку:
– Понимаешь, мы просто сбежали. Дома у меня – дым коромыслом. Со вчерашнего вечера. Пошли.
У обочины он поддержал Кэрол. Стояла душная манхэттенская ночь, звезды тонули в жидком тлении неона, пахло асфальтом, сточными люками и букетом гардений, с которым выплыл к нам из темноты обтрепанный старик торговец.
– Детка, хочешь немного китча? Заходится от цветов, – пояснил он мне, пока она неверными руками прикалывала цветы к груди, – и, откровенно говоря, это ее единственная слабость из области эстетического. Так вот, Питер, я говорю, освежает. Эти люди – такие flâneurs. [88]88
Праздношатающиеся (фр.).
[Закрыть]Черт, я, может быть, еще не Кокто и не Брехт, но по крайней мере работаю. – Он свистнул таксисту. – Поехали в мастерскую.
Квартира Мейсона – вернее, «мастерская» – на пятом этаже над одним из самых запущенных закоулков Гринич-Виллидж была единственным известным мне местом в Нью-Йорке, где мансардное, студенческое отношение к искусству естественно уживалось с роскошью. До Мейсона эту просторную мастерскую занимал известный в прошлом, а ныне совсем забытый художник-портретист. Многое – облупившийся потолочный фонарь, страшную стенную обшивку из красного дерева – Мейсон не тронул, зато в обстановке виден был его размах; от стены до стены – ковер, в котором тонула нога, скрытые светильники, изящные китайские безделушки, подвижная скульптура Колдера, триМодильяни, погонные метры и метры дорогих изданий – все это создавало эффект неожиданности: поднявшись с одышкой по обшарпанной вонючей лестнице, вы вступали не в заурядную скудную мастерскую, а в сияющий рай. Увидеть его ожидаешь где угодно, но только не здесь: как будто магараджа поселился в рабочем предместье. Мейсон с его неистребимой любовью к ошеломляющему жесту сплавил голливудскую роскошь с богемой: в этом нежном, вкрадчивом свете вы чувствовали себя причастным к жизни немыслимых счастливцев и в то же время в ушах у вас ни на секунду не затихали отголоски буйной улицы, где из ночи в ночь слышались вопли музыкального автомата и грубый печальный гомон Содома.
В мастерской было полно народу, но, как только мы пришли, Мейсон освободился от Кэрол, которая была пьяна вполне безнадежно, втолкнул меня в спальню, захлопнул и запер дверь и, повернувшись ко мне с сердечной улыбкой, сказал: «Ну вот, Питси, теперь можно вспомнить старые дни». Не знаю, потому ли, что он запер дверь, или еще почему, но помню, что уже тогда у меня мелькнуло мрачное подозрение, правда тут же исчезло. Как человек, склонный к самоанализу и притом чуткий к новым психиатрическим веяниям нашего времени, я часто спрашивал себя: а нет ли чего-то гомосексуального в нашей связи, в моем влечении к Мейсону? Думаю, беспокоился я главным образом потому, что я американец, а американцев вообще беспокоит, что небольшой подъем, некоторая теплота, ощущаемая в присутствии друга того же пола, может знаменовать собой всяческие неприличные побуждения. Вот почему, когда французы целуются и обнимаются без стыда, а итальянцы после разлуки с воем кидаются друг к другу на грудь, американец только ощеривает зубы и садистски лупит приятеля промеж лопаток. Что же касается слабости Мейсона ко мне, ее я тоже рассмотрел всесторонне, нездоровый душок, конечно, обнаружил, но, слава Богу, не этот. Наверное, в его обществе я просто чувствовал, что он умнее меня, ярче меня и в то же время развращеннее (то есть, сколько бы я ни старался, я не смогу позволить себе того, что он позволяет), и, бесконечно развлекая меня, он не мешал мне – пресному праведнику – спокойно думать, что я счастливее его, серее, но счастливее – а то и лучше.
Он был в ударе. Мы обменялись впечатлениями о годах, прожитых врозь, причем мне, чтобы очертить мой непримечательный путь, хватило минуты. Зато Мейсон прожил военные годы с такой удалью, какой похвастаться могли, я думаю, немногие; для меня, повидавшего за войну только иллинойские прерии, его рассказ звучал фантастически: он служил в УСС. [89]89
Управление стратегических служб – разведывательная организация, предшественница ЦРУ.
[Закрыть]
– Клянусь тебе, Питси. По мне, лучше отсидеть срок, чем идти в армию. И жевать сухой паек рядом с каким-нибудь кретином из Алабамы. Ну правда, не хмурься, Питер, – должны же мы сохранить, извини меня, аристократию духа? – Попасть ему туда было сложно после провала в университете, но Венди знала одного продюсера, который знал одного генерала в военном министерстве, и быстро пристроила сына, когда он вернулся из Принстона. – Венди-дорогая, – задумчиво сказал Мейсон. – Она, конечно, предпочла бы вообще не отпускать меня, но на одном стояла твердо: чтобы я попал в команду, где чистят зубы, хотя она слышала, что там много гомосексуалистов.
И с холодком в спине я слушал рассказ о его приключениях: об училище под Балтимором (я где-то слышал о нем) и невероятном курсе обучения, в ходе которого новички вроде него, чтобы испытать свою ловкость, должны были ночью проникать на строго охраняемые военные объекты, или похищать совершенно секретные чертежи на верфях корпорации «Бетлехем Стил», или, например, средь бела дня с накладными усами и липовым удостоверением небрежно пройти мимо охранников на авиазавод Гленна Мартина и там по всем правилам своей тайной науки заложить в важную и засекреченную машину макет бомбы или мины-ловушки и в доказательство того, что задание выполнено, снять и принести своему начальнику какую-нибудь ответственную гайку, болт, шплинт или даже – как было у Мейсона – табличку с двери заместителя директора.
– По правде говоря, – рассмеялся Мейсон, – страшно увлекательно было играть в шпионов. Называй это комедией плаща и шпаги или как угодно, но случалось переживать колоссально волнующие минуты. Сам понимаешь, в Дивизионном институте – так он официально именовался, но для публики, конечно, ни названия не существовало, ни его самого – мы никакому риску не подвергались. На каждом объекте, куда нас засылали, сидел так называемый контрольный агент, обычно человек из ФБР, приписанный к службе режима, и он был в курсе дела. По крайней мере он знал, что сегодня Институт проворачивает «скорую» – эти налеты у нас назывались «скорая», – и, если ты заваливался, он мог вмешаться и вызволить тебя. – Мейсон замолчал, его разрумянившееся лицо стало задумчивым, потом он что-то вспомнил и тихонько засмеялся. – Хотя кое-кому приходилось при этом несладко. Был у нас такой Гейнц Майер из Буффало, смешной, маленький немецкий беженец. По-английски ни бум-бум, но бешеный патриот и был готов на все, чтобы сделать бяку фатерланду. Его послали на базу ПВО… нет, вспомнил – в морской арсенал Далгрена, на Потомаке. А у контрольного агента – у бедного темного фэбээровца – как назло, случился приступ: то ли сердце, то ли аппендицит, не знаю, в общем, приступ, и его на месте не было, а бедного Гейнца поймали возле здания, где собирали новые секретные дистанционные трубки для двухсоттрехмиллиметровых снарядов. Боже мой, – со смешком сказал Мейсон, – до сих пор у меня в ушах его голос: «Представляете, эти морские пехотинцы, они решают, что я есть немец! Я говорю: я американец, Гейнц Майер из Буффало, штат Нью-Йорк, а они не верят. Я жду и жду мой контрольный агент, чтобы он приходил и выручал меня, а он не приходит!» Боже мой, – сказал Мейсон, – мы просто катались от хохота. По-моему, караульные хотели отлупить его прикладами, но он как-то выпутался…
Мейсон очень живо изобразил маленького загнанного немца – даже его растерянные жесты. Я тоже хохотал во все горло. Потом спросил:
– Ну а дальше, Мейсон?
Ему, видимо, не хотелось рассказывать дальше, лицо у него стало серьезное, он перевел разговор на свою будущую пьесу, на бродвейские театры и драматургию вообще. А я обиняками пытался повернуть его к прежней теме: интриги и опасности шпионской жизни всегда увлекали меня, хотелось слушать еще и еще.
– Да нет, Питер, это не совсем так, как ты себе представляешь, – сказал он. – И там, и в армии, и почти везде главное – зверская, ну нескончаемая скука. Боже мой, если бы мне заплатили по пятаку за каждый пустой, пустой час моей службы – когда ты сидишь и ждешь, и больше ничего. В Каире дошло до того, что я запомнил каждую трещинку в стене, каждый бугорок и дырку от сучка в баре гостиницы «Шефердс». Сидишь и ждешь, ждешь как дурак, пока Франклин с Уинстоном затеют опять что-нибудь грандиозное, – причем в подоплеке всего не стратегия, а какой-то паршивенький нюанс – большое дело, чтобы выручить какого-нибудь несчастного, кругом обложенного партизана.
И вот, поскольку стратегические службы были так тяжелы на подъем, Мейсона всего раз отправили на задание – вместе с американским капралом из сербов сбросили на парашюте в немецкий тыл в Югославии, чтобы точно установить, в какой степени глава четников Михайлович сотрудничает с фашистами.
– Поразительно, – вдруг перебил он себя, – когда разговариваешь с людьми, даже, например, с английскими офицерами из Джи-два – а они-то, казалось бы, должны знать, потому что дела делали дай бог какие, – все думают, что УСС – это сверхчеловеки, говорят на семи языках, в совершенстве владеют дзюдо и без конца рыщут в зоне смертельной опасности с ножом в зубах. Честное слово, Питер, ничего общего с действительностью. Я не говорю, что работа вполне безопасная. С парашютом ночью, в черноту – уже само по себе удовольствие маленькое. Я испытал его всего один раз и с радостью уступлю тебе. Но в остальном, что касается красивых, захватывающих сцен, все это – из кино.