Текст книги "И поджег этот дом"
Автор книги: Уильям Стайрон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 36 страниц)
Он подождал еще. Где-то кто-то застонал. Он пошел дальше и наконец свернул в коридорчик, который вел к спальне Мейсона. Стремительно и бесшумно подкрался к двери и вдруг отступил – подумал о Розмари, подумал, что с Мейсоном управился бы легко, заниматься же этим под вопли его рослой подруги – сумасшествие. Но почти сразу вспомнил, сколько раз за это лето видел Розмари отвергнутой, в немилости, выходящей по утрам с красными глазами из отдельной спальни, – и решил, что надо попытать счастья, что ее, возможно, нет там, и снова шагнул к двери. Нажав на скрипнувшую ручку, а другой рукой шаря у себя в кармане, он с досадой обнаружил (все это он вспоминал потом: и свое спокойствие, свою невозмутимость, и как горе отошло на задний план – идея возмездия овладела им настолько, что даже такие, роковые, возможно, оплошности вызывали у него не панику, а только мимолетное раздражение), что забыл ключ. Ключ остался на столе. Но возвращаться было некогда. В комнате зашевелились, и голос, уже опасливый, уже настороженный, спросил: «Кто там?» Он прижался щекой к двери, послушал. Голос повторил громче: «Кто там?» Он опять не ответил; его смущали два совершенно очевидных, но противоречащих одно другому обстоятельства. Первое: он хозяин положения; после многих месяцев дряблой покорности, когда он не мог прорваться к сердцевине Мейсона и пощупать труса, который в этой сердцевине жил, – сейчас диктует он: Касс чувствовал, что Мейсон уже сейчас боится его мести, хотя они еще не сошлись, и понимал, что одним только страхом может удержать Мейсона в пределах комнаты. Дверь была толщиной в четыре пальца, стены во много раз толще, между этой спальней и другими – длинный коридор, и Мейсон может звать на помощь сколько угодно – на этаже его никто не услышит. Но время на исходе, скоро весь этот чертов дворец пробудится, а ключа у него нет как нет. Другое обстоятельство – Касс оценил его трезво и хладнокровно – заключалось в том, что удержать Мейсона в комнате он мог, а добраться до него – нет, возвращаться же за ключом было рискованно, – и сейчас ему предстояло найти выход из этого затруднения. Через несколько секунд он ровным и прозаическим тоном сказал в дверь: «Мейсон, ты умрешь». Потом сделал паузу и добавил: «Так что можешь открывать, Мейсон, – я тебя все равно убью». И, как будто в этих словах обрело форму то, чего ему и знать не нужно было, он понял, что в самом деле собирается убить. Еще не договорив фразу, он потихоньку снял туфли (под дверью была щель; если ты предполагаемая жертва, а между тобой и преследователем дверь, и, крикнув: «Кто там?» – и не услышав в ответ ничего, ты хочешь убедиться, что злодей ушел и путь для бегства открыт, – разве ты не нагнешься, не заглянешь под дверь – тут ли еще ноги? Такова была холодная логика его рассуждений) и осторожно поставил их мысками к двери, перед самой щелью, из которой выбивался свет. Прислушался. В комнате было тихо. Он беззвучно повернулся, побежал в носках по коридору, потом через замусоренную после вечеринки гостиную на балкон, оттуда вниз по лестнице во двор – и, хотя он чувствовал, что его слегка заносит, что ноги чуть-чуть проскальзывают, скорость давалась ему почти без усилий, – пружинисто спрыгнул во двор, в два-три длинных скачка достиг своей комнаты, схватил со стола ключ, затормозил, повернул обратно, как тень пересек двор, бесшумно взлетел по лестнице, промчался по коридору и только у двери задержался, чтобы надеть туфли, причем сделал это одной рукой – а другая поворачивала ключ в замке, который отперся с мягким лязгом. На все ушло, наверно, не больше минуты. Он распахнул дверь и замигал – в глаза ударил розовый свет с востока. В комнате никого не было. Ни Мейсона, ни Розмари. Никого. Широченная кровать, все еще похабно смятая после ночных похождений Мейсона, была пуста.
Он повернулся, чтобы заглянуть в стенной шкаф, но тут его осенило, где может быть Мейсон. Он круто повернулся, замер, прислушался. Где-то далеко в городе раздался крик, в переулке протарахтел мотороллер. И все стихло. Неужели Мейсон думал, что он попадется на эту водевильную уловку? Спрятавшись в классическом убежище развратника, Мейсон все же выдал себя: узкая полоска зеленых шорт сдвинулась – на какой-нибудь сантиметр, – но этого было достаточно, и Касс, медленно нагнувшись, оказался с глазу на глаз со своей добычей, которая лежала на животе под кроватью. Опустив нос к самому полу, как охотничья собака, нашедшая енота, он несколько секунд глядел на Мейсона. Они не обменялись ни единым словом: оба тяжело и часто дышали, и, когда он моргнул, Мейсон, с белым как полотно, исказившимся от страха лицом, моргнул тоже. Потом Касс заговорил. «Мейсон, – сказал он мягко, но назидательно, с какими-то даже учительскими интонациями, – Мейсон, ты умрешь». Касс услышал содрогание, долгий выдох – словно ветер зашелестел в соснах – и очень медленно протянул руку, чтобы схватить за руку Мейсона, но потом убрал ее: Мейсон впервые зашевелился и, тихонько заскулив, отполз подальше. «Слушай, Мейсон, – продолжал увещевать он, удивляясь своему ровному деловитому тону, – можешь вылезать оттуда. Мне эту кровать не сдвинуть. Я тебя убью, ты понял? Вот в чем суть. Так что вылезай, слышишь?» Мейсон опять заскулил, но потом послышался другой звук – не то всхлип, не то судорожный вздох, – и тут, с опозданием, Касс понял, что допустил серьезный промах. В этой собачьей позе – задом кверху, носом к земле, одной лапой все еще шаря под матрасом, – он был лишен устойчивости; не заняв господствующей высоты, слабо атакуя с фланга, а не в центре (из-под спинки он быстро извлек бы Мейсона за ноги), он лишил себя всех преимуществ – и как раз когда он обдумывал новый маневр, Мейсон воспользовался его замешательством и вдруг взвился как ракета в узком проходе между стеной и кроватью. «УА! – заорал он, когда Касс вскочил на ноги, – УАЙ!» Звук был эхом детства – вопль страха, раздражения, боли, плач четырехгодовалого ребенка, напуганного ведьмами, громом, темнотой. Касс бросился на спальный полигон Мейсона, но не поймал его: Мейсон выскочил в открытую дверь и понесся по коридору, мимо безмолвных спален, подгоняемый ужасом, который выбелил ему лицо и сдавил глотку, так что крики окоченевали там и превращались в слабый птичий писк. Он слетел по черной лестнице во двор – и лишил себя всякой надежды на помощь.
В саду, далеко отстав от Мейсона, Касс остановился, чтобы перевести дух. Вокруг не было никого. Город, за исключением тех первых вестников беды, которые пробежали по улице, еще спал. Сад был пуст; за ним в утреннем тумане спала долина, тоже без признаков жизни, движения. На дорожке притоптанных ирисов и маков маршрут Мейсона прочелся легко, как на карте, и Касс бросился по мокрому цветнику, не обращая внимания на рой пчел, окруживший его по дороге. Он добежал до края сада; здесь дорогу преградил высокий белый забор, и, взлетев на него одним прыжком, он в первый миг увидел зеленый лоскут на штакетине, за которую несколько секунд назад беглец зацепился шортами, а в следующий миг, рассеянно попытавшись оттолкнуться при прыжке сильнее, чтобы избежать такой же неприятности, нанизался штанами на ту же самую штакетину. Попробовал отцепить их, извернулся, выгнулся, увидел на тропинке в долине, уже далеко, Мейсона, и тут брюки с треском лопнули, он упал на каменистую землю, и боль от жесткого приземления пронзила ноги от ступней до колен. Он пыхтел и отдувался; как бегун он был Мейсону не соперник и смутно понимал уже, что из-за одного этого может потерпеть неудачу; между тем ноги мощно несли его вперед, и он мчался неудержимым галопом, словно внутри у него пришел в действие пружинный механизм, над которым он был не властен. Он замечал на бегу, как прибывает свет, разгорается утро, бледнеют тени в ямках и выемках на склоне. Рядом с ним вдоль стен шныряли ящерицы, сухо и невесомо носились между лишайников и мокрых от росы вьюнков. Последние дома города остались наверху и сзади, на этом склоне горы никто не жил; следы Мейсона на пыльной тропинке отпечатались ясно, и вот впереди, в нескольких сотнях метров, опять мелькнуло зеленое: Мейсон показался из-за стены, затормозил перед развилкой и, продолжая работать локтями, постоял в смятении и нерешительности. Обитатель дворца, он не знал этих окраин; незнание стоило ему нескольких секунд, и свернуть он должен был на правую тропинку – Касс знал это, – на правуютропинку, ту, которая шла вниз и потом в гору к вилле Кардасси, – а не на левую, которая начиналась устрашающим, но коротким подъемом, а потом бежала под уклон к спасительному городу. Мейсон должен был выбрать правую, она казалась легче. Касс вздыхал, обливался потом, сердце в груди гремело; потом он споткнулся и распластался по стене, сразу потеряв выигранные секунды. Пока он встал на ноги и разогнался снова, зеленые шорты Мейсона уже замелькали над правой, обманчивой, нужной тропинкой.
А свет все прибывал, персикового и розового оставалось все меньше в небе, и, когда Касс добежал до развилки и свернул на правую тропу, малохоженую, кое-где поросшую горчицей, осотом, чахлыми лютиками, засыпанную вечным подножным сором – каменной крошкой, козьим пометом, пылью, – он понял, что Мейсон отрезан, заперт, бежит в тупик, место не только безлюдное, но и в буквальном смысле безвыходное: длинный склон с конечной остановкой на вершине, где единственный выход для Мейсона, кроме самоубийства, – повернуться и принять бой. Подъем стал круче, воздух из груди Касса выходил с каким-то протяжным, нежным звуком, похожим на вздохи влюбленного, и он вдруг с удивлением заметил, какое мягкое и ласковое занимается утро, как безмятежна эта гора, как сияет внизу голубое море и какая странная владеет им ярость – без жара, без исступления, она тем не менее может привести его к убийству, властно и решительно, как будто это что-то неизбежное, предрешенное, начертанное судьбой. Но тут он подумал о Франческе, и адское видение искалеченной красоты встало перед его глазами; ужасом заволокло небеса, кровь ударила ввысь, исчезла в сосущем вихре, и на долю секунды глаза ему застлала тьма, он сбавил шаг, и нечеловеческий, зверский рев вырвался из его глотки – в нем ожил дух доисторического пращура. Свет снова хлынул в глаза; Мейсон, уже не так далеко, – и недалеко от вершины – топал вверх по каменному склону. Мейсон на секунду замер, пригнувшись, упершись руками в колени и хватая ртом воздух, потом выпрямился и стремглав помчался дальше – волосы у него нелепо подпрыгивали, словно съехавший набекрень парик, – он пробежал по тропинке шагов десять, а потом кинулся в сторону и полез напрямик по склону утеса. Касс добежал до этого места на полминуты позже; тяжело дыша, уперев руки в бока, он смотрел снизу, как топают по склону загорелые ноги и мелькает в прорехе шорт розовая ягодица. Маневр Мейсона был ему на руку: постоять, посмотреть, отдышаться, пока Мейсон карабкается в гору, полагая, что срезал путь; какой бы дорогой ни добрался он до вершины, там он в западне, потому что с другой стороны – отвесный обрыв в несколько сотен метров. Мог бы и тропинкой.
Касс повернулся и побежал по тропинке; на бегу снял очки, потом передумал, надел их снова, взглянул через плечо и увидел, что Мейсон, осыпая раскрошенный камень и пыль, почти вскарабкался на площадку. Касс опять прибавил ходу и задышал с надсадным хрипом; он еще раз споткнулся, встал, пробежал мимо заброшенной виллы с осевшим фасадом, остатками колонн, и в утренней тени надпись на мраморном портике проплыла перед его глазами, словно бредовый образ какого-то непостижимого алфавита – spero, spiro, dum, [342]342
Надеюсь, дышу, пока (лат.).
[Закрыть]исчезла, пахнуло прелью, папоротником, сырым камнем, и, уже перед самой вершиной, тоже срезая путь, он перебросил тело через низкую стенку, пронесся, не сбавляя ходу, по клочку темной губчатой земли, где столпившиеся кружком крохотные белоголовые грибы разбежались от него, как люди. Вершина. Солнечный свет как крик; снизу море плеснуло в глаза ослепительной синевой, когда он вскочил на парапет и неустойчиво замер там, высматривая свою жертву. Мейсон был загнан, заперт – на лужке, поросшем ежевикой, привалившись к сухой и согнутой оливе, метрах в пятидесяти от Касса, он сидел, опустив голову, и дышал так, что спина ходила ходуном. Касс не видел его лица, только шею, багровую, цвета крови, он спрыгнул со стены, чтобы броситься на добычу, но тут в легких у него родился какой-то лающий звук, боль жесткими пальцами сжала сердце, и он опустился на землю, как подстреленный олень, задыхаясь, давясь от желудочных спазм и почти ослепнув.
Он долго стоял в траве на четвереньках. Рвота прекратилась. Вернулось постепенно зрение. Далеко в спокойном море кроил зарю темный туристский пароход, а под углом к нему, на юг, к Сицилии, шел другой, поменьше, посветлее. Над большим, как черный салют в голубом небе, поднялся столб дыма; Касс глядел на него, мигал, потом услышал гудок: басовитый, сонный, густой, он прокатился в светлом воздухе тускло, но отчетливо, как жемчужина. Касс увидел, что Мейсон лег в траву, согнув одну ногу в колене, сгибом руки закрыв глаза; и сам лег на бок, глотая воздух. Темный пароход, высоко подняв нос над водой, величественно и безмолвно двигался на запад со своими сонными пассажирами, которые не ведали ни о чем; ходовые огни его горели, и теперь, на глазах у Касса, потухли один за другим. Наконец он увидел, что Мейсон сел. Он тоже осторожно приподнялся, а Мейсон как будто хотел ему что-то сказать, крикнуть через лужайку – но что он говорил, что за слова складывал губами? Не я? Я не?… Я умру?Он как будто плакал. Потом опять хотел заговорить. Это не?… Нет?Почему он не сказал прямо? Почему выталкивал эти слова, словно умоляя понять? Глупый Мейсон опять повалился в траву, повалился и Касс – последний короткий отдых, – и он не запомнил, сколько они так пролежали, может быть, пять минут, может быть, меньше, может быть, больше, но запомнил, что горло ему высушила небывалая жажда, и, пока он лежат, в полудреме, в полуобмороке, холодное сладостное журчание воды заполнило его мозг и стремительно, как может только память, унесло его к самому рассвету жизни, и там, дремотным южным полднем, он слушал свой первый детский крик в колыбели и знал, что это звук самой истории, сплошной ошибки, безумия и сна.
Но он поднялся с камнем в руке, бледный Мейсон поднялся ему навстречу с корявой дубиной, и в этот миг, словно ниоткуда, к ним примчался один голубь и тут же в страхе отвернул с чуть слышным шумом крыл. И когда голубь скользнул в сторону моря, Касс с ревом бросился вперед и напал на Мейсона, который дрался яростно, дрался люто – те несколько секунд, что были ему отпущены. Касс запомнил недолгую его храбрость – и дубину, ее тяжкие удары по ребрам: короткий бой неожиданно оказался честным, радость победы – подлинной. Мейсон еще раз занес дубинку, но Касс наотмашь, от плеча ударил его камнем прямо между рук, в голову; Мейсон рухнул, как мешок с песком, и только прошептал: «Кукленок». «Кукленок», – прошептал он опять детским голоском, но это было его последнее слово, потому что Касс уже был над ним и ударил камнем раз, другой и третий, и череп со странным тихим хлопком раскололся с одной стороны, как кокосовый орех, открыв белесую, серую окровавленную пленку.
Наверно, он только тут отодвинулся, понял, где он и что он сделал. Память этого не сохранила. А может быть, только «Кукленок», дошедшее с опозданием, остановило его и заставило поглядеть на бледное мертвое лицо, такое мягкое, мальчишеское и в смерти такое же измученное, как при жизни, и увидеть, что оно могло быть лицом чьим угодно, но только не лицом убийцы.
Дети! –думал он, стоя над телом, которое еще корчилось. – Дети! Отец небесный! Все мы!
И в последнем приступе ярости и горя он подтащил тело Мейсона к парапету, устало поднял его на руки и секунду держал у груди. А потом швырнул в бездну.
После врача и священника Луиджи первым появился возле Франчески (об этом он рассказал потом Кассу). Его послал сержант Паринелло, а сам торжественно отправился к тропинке, «месту преступления»… Она лежала на кровати в доме аптекаря Ивеллы, сразу за городской стеной: крестьяне, нашедшие ее на тропинке в долине, побоялись нести девушку дальше. Она потеряла очень много крови – столько, что даже переливание, по словам врача, могло продлить ей жизнь самое большее на полдня. Она лежала в беспамятстве, дыхание было поверхностное и редкое. Но допросить ее можно, сказал Кальтрони, – если она очнется; ни беспокойство, ни лишние усилия ей не повредят, ее раны все равно смертельны. Врач и священник отбыли (обряд Estrema Unzione [343]343
Соборование.
[Закрыть]уже был совершен); они отправились на поиски новой крови и обещали вернуться. В эти трагические часы Кальтрони вел себя благородно. Капрал остался сидеть возле Франчески. Прошел час. На улице поднялся страшный гам, и Луиджи велел аптекарю выйти и утихомирить людей. Тишина установилась надолго, Луиджи сидел в чистой белой комнате, наводненной светом, и смотрел на умиравшую девушку. Один раз она застонала, у нее затрепетали веки и появилась краска на щеках. Потом все эти признаки жизни исчезли, она опять побледнела и почти перестала дышать. Прошло полчаса, еще час. Но потом, около девяти, глаза у нее открылись, она глубоко вздохнула и обвела комнату взглядом; хотела пошевелить раздробленной рукой, закричала от боли, и у нее потекли слезы. Луиджи наклонился и, как велел доктор, сменил у нее на лбу мокрую тряпку. Потом очень тихо сказал ей на ухо: «Chi è stato?» [344]344
Кто это был?
[Закрыть]Франческа не сразу смогла ответить. Она закусила от боли губу, и ему показалось, что она теряет сознание. «Кто, Франческа?» – тихо повторил он. И девушка прошептала: «Касс».
Он медленно выпрямился на стуле; им владели противоречивые чувства. По его словам, он был потрясен, но не удивлен, если такое сочетание возможно. До этого он почти не сомневался, кто преступник. И думал не на Касса. Но когда девушка прошептала его имя, Луиджи подумал, что, вероятно, она сказала правду.
Склонясь над умирающей, он вспомнил прогулки в долине – Кассу не удалось их скрыть. Прогуливались под руку, американец и бедная крестьянская девушка, – сохранить это в тайне было так же трудно, как поездки на «кадиллаке» в Неаполь. Луиджи мягко повторил Франческе: «Chi? [345]345
Кто?
[Закрыть]Скажи еще раз. Кто это с тобой сделал?» Девушка пыталась ответить. Только не Касс, Касс не мог, но… что, если это он? Пограничное состояние психики (притом американец), а если добавить сюда невыносимое угнетение… и любовь, наконец… тут может случиться что угодно.
– Кто, Франческа?
На этот раз она не смогла ответить.
В дверь постучали, на пороге появилась смятенная жена аптекаря и сказала, что пришел Паринелло и желает с ним говорить. Он оставил Франческу и вышел в благоухавший розами сад, где его дожидался начальник. Шел десятый час. Паринелло был вне себя; мокрый от пота, он все время шлепал перчаткой по толстой ляжке.
– Она заговорила? – спросил сержант. – Она что-нибудь сказала? – Вид у него был важный, но чувствовалось, что он прямо трепещет от возбуждения.
– Она ничего не сказала, сержант.
– Она должна заговорить. Должназаговорить.
Луиджи почуял неладное:
– Что-то вскрылось, сержант?
– Флагг. Американец из Палаццо д'Аффитто. У которого работала девушка. Найден мертвым. У подножия скалы под виллой Кардасси. Вместо головы кровавая каша.
У Луиджи онемели кончики пальцев.
– Так, значит, это… – Губы не повиновались ему. – Это…
– Я сообщил в Салерно. Тут, без сомнения, doppio delitto. [346]346
Двойное преступление.
[Закрыть]Капитан Ди Бартоло с нарядом уже в дороге. Теперь вы должны…
– Двойноеубийство? Но девушка не умерла.
– Да, я сказал, двойное убийство! – Он проницательно сощурил глаз и выдержал паузу. Целый разворот в «Маттино». И Луиджи, словно во сне, увидел, как толстый сержант переваливается на каком-то районном полицейском параде, выпятив жирную грудь, чтобы к ней пришпилили знак отличия. – У девки был любовник. Какой-то пьянчуга из тех, что в кафе, выводил ее на травку. А кусочек лакомый, уступать его жалко. А потом ее начал… этот американец, у которого она работала. Она запуталась. Сказала первому любовнику, или он сам узнал. И взбесился. Флаггу приходилось уводить ее из дворца, от блондинки подальше. И вот вчера ночью он увел ее на тропинку в долине. Но не учел бешеного любовника. Дружок выследил их и застал за этим делом. Сперва убил девку, потом погнался за Флаггом и загнал его к вилле. Сбросил его через парапет. Ты бы видел его голову – кровавая каша.
«Для того, – подумал Луиджи, – для того я пошел в полицию, чтобы слушать человека, который в двух метрах от смерти извергает такие помои». Вокруг гудели пчелы, висел тяжелый, сладкий запах роз. Желание ударить, уничтожить эту морду стало почти нестерпимым.
– Говоришь, молчит? – спросил Паринелло.
– Молчит, сержант.
– Ладно, следи за ней. Если что-нибудь скажет, сообщи мне. Я буду в отделении. Кто-то из этих пьянчуг. По-видимому, крупный мужчина – крупный, мускулистый. Если бы только мне удалось до приезда Ди Бартоло установить имя этого человека, я бы… – Он замолк, скорчил недовольную гримасу, словно спохватившись, что выдал себя. – Давай-ка…
Луиджи, не дослушав приказа, круто повернулся и зашагал к дому, тихо вошел в спальню и возобновил свое дежурство возле Франчески. Девушка опять лежала в глубоком беспамятстве, белая как мел и настолько неподвижная, что показалась ему мертвой. Но если не сознание, то жизнь еще теплилась в ней, и Луиджи наблюдал за этой жизнью, не смея дышать. Часов в десять вернулся доктор вдвоем с сероглазым удрученным священником, которого Луиджи видел в первый раз. Они установили над кроватью новую бутылку с плазмой. Врач – а может, наоборот, священник – сказал, что пришлет сиделку. Священник вторично отпустил ей грехи, и они отправились дальше – теперь в Амальфи, сказал доктор, – опять за кровью. Жара усиливалась, Луиджи снял ремень, патронташ и китель. Сон Франчески стал больше похож на сон, лицо чуть порозовело, но веки по-прежнему были меловые и неподвижные, как у покойницы, дышала она еле-еле и не издавала ни звука.
Луиджи смотрел на девушку. Никогда в жизни он не задумывался о крестьянах, не интересовался ими, не испытывал к ним ни презрения, ни жалости, ни сочувствия – ничего, а просто принимал их, как принимают затянувшуюся непогоду, или постоянную головную боль, или домашнюю собаку, настолько старую и уродливую, что и кормить ее не хочется, но и убить или выгнать нельзя. Родители у него были далеко не богатые, но и не нищие, и из этого очень обыкновенного быта, который окружал его в Салерно, он вынес так же мало интереса и сочувствия к беспросветной, злой, отчаянной бедности, как и желания стать чрезмерно богатым. Отец, учитель, хотел сделать из него адвоката, но началась война и поломала все планы; он поступил в полицию, и жизнь стянулась в серую дорожку разочарования, по которой он плелся без цели, полуобразованный, всегда готовый принять взятку, ничего не чувствуя и на словах защищая политический ярлык, которого в глубине души стыдился. Он старался выполнять свою работу хорошо, но в чем была его работа? В чем? Он понимал, что в этой стране у человека мало шансов «стать»: кто ты есть, тот и есть, и все тут. Но сейчас он поглядел на Франческу и увидел не оскотинившееся, изглоданное жизнью и раздавленное судьбой лицо, существовавшее в его представлении с детства, а лицо, которое даже при смерти было необычайно красивым, и у него заболело сердце. Он встречал эту девушку – но ни разу не посмотрел на нее как следует. И сейчас с изумлением подумал, что впервые смотрит прямов крестьянское лицо. Felice. Счастливые. Сколько раз ему так говорили о крестьянах. Бедные, но вот уж счастливые. У них есть музыка. И любовь. Глядя на Франческу, он понял, что это неправда. Никакой музыки, и очень мало любви. Она как будто очнулась и даже хотела заговорить; он наклонился к ней, прислушался. Она была прекрасна. Но с губ ее слетела только тень слова. Девушка опять впала в забытье. Он смотрел на нее в глубоком горе. Впервые за много лет он понял человеческую беду – словно вышел из темноты на свет. Он подумал о Кассе со скорбью: какой демон должен был вселиться в него, чтобы он напал на эту девушку?
В ту минуту он не сомневался, что это Касс. Никакой не местный пьяница; Касс – обманутый любовник, дважды убийца, которого искал Паринелло. Это ужасно, невыносимо, но это так. Зачем же дальше мучить девушку? Ступай, найди американца в грязном хаки и в очках, за которыми стынут глаза обреченного. Это будет нетрудно, если он сам не решил последовать за убитыми…
Но вот бесшумно и сурово в комнату вошла сиделка в белом, монахиня с лошадиным лицом, и, даже не кивнув ему, стала между ним и Франческой, и, когда перед лицом у него возник согнутый, в крахмальных складках, зад и он отодвинулся со стулом, что-то вдруг высветилось в уме, словно порыв ветра распахнул ставни и впустил солнце. Это не могбыть Касс. А если не Касс, значит, тот, на кого он подумал сначала… Он долго размышлял об этом, а сиделка молча хлопотала над девушкой; потом он увидел, что Франческа широко открытыми глазами смотрит в пустоту. Он попросил монахиню выйти. Она бросила на него сердитый взгляд и отказалась. Он раздраженно повторил просьбу и, уже обмирая от волнения, придвинул стул к кровати. Сиделка опять отказалась. Он опять попросил ее выйти. Она отказалась.
– Vadavia! Via! [347]347
Уходите! Вон!
[Закрыть]– зарычал он. – Вон отсюда, черт бы вас взял! – И она испуганно вылетела в вихре складок.
Он наклонился к девушке:
– Франческа, скажи мне, только подумай. Кто тебя обидел? Ведь не Касс, нет?
– Нет, – ответила она слабым голосом. – Не Касс.
– Так кто же?
– Синьор Флагг.
Растерянность, недоумение. Не могло такого быть. Этот американец с бессмысленным лицом смазливого мальчика?
– Что с тобой сделал синьор Флагг?
– Он взял меня… – У нее потекли слезы, грудь начала вздыматься, и она громко заплакала – теперь, наверно, от боли. Потом утихла, закрыла глаза, и он решил, что она опять потеряла сознание. Но она зашевелилась, а потом посмотрела на Луиджи большими испуганными неподвижными глазами. – У него в комнате.
– У него в комнате?
– Да. – Она замолчала. – Я умру?
– Что он с тобой сделал?
– Я… – Франческа с трудом повернула голову. – Не могу сказать. – И этим все сказала.
– Он взял тебя не на тропинке?
Но она только тяжело дышала.
– Он взял тебя не на тропинке? – мягко повторил Луиджи.
– Не знаю, – прошептала она после долгого молчания. – Ничего… Все… Я не забыла… – Но она уже была далеко и сама себе противоречила.
– Ты помнишь, что было на тропинке?
– Я не забыла.
– Франческа, ты помнишь? Скажи, ты помнишь, тебя обидели на тропинке?
– Я не забыла.
– Франческа. Скажи мне. Это был Саверио?
Короткое молчание было как грохот в его ушах.
– Да! Боже мой, Саверио! – крикнула она измученно и хрипло. – Боже мой, да! Боже мой! Боже мой! Боже мой!
Он позвал сиделку, но в этом не было нужды: не успела та подойти, как девушка судорожно дернула шеей, вздохнула и опять провалилась в забытье, и только потом замер ее горестный плач, словно она ушла втемную пещеру. Луиджи встал.
– Вы ее убьете! – прошипела монахиня.
– Non importa. [348]348
Не имеет значения.
[Закрыть]Она все равно умрет.
– Изверг жандармский! Есть у тебя сердце…
– Заткнитесь, сестра… – Он оборвал себя. – Извините.
Он вышел в сад, под ясное высокое утреннее небо. Он ругал сержанта последними словами. Если бы вовремя приняли меры, могло бы такое случиться? Нет. Ведь говорил ему, что надо упрятать Саверио. Вот вам Италия. По всей стране бродят психопаты. Сумасшедший дом, где хозяйничают больные. Он давно еще высказал свои соображения Паринелло и спросил его, не разумнее ли будет обратить внимание местных властей на Саверио, с тем чтобы они заставили ближайшую родственницу дефективного – пожилую единокровную сестру – сдать его в приют. Но Паринелло поднял его на смех, не пожелав, как всегда, даже вдуматься в предложение подчиненного. Этот жалкий завистливый человек был напрочь лишен воображения. Кроме того, он был толст и ленив и знать ничего не желал за пределами круга своих непосредственных обязанностей, которые сводились к поддержанию порядка, а не к усложнению его. И вообще, спросил он Луиджи, есть ли доказательства, что Саверио не просто безобидный дурачок, каким его все считают? Довод был основательный, Луиджи не мог от него отмахнуться. Доказательства в самом деле скудные и туманного свойства: немолодые нордические дамы, выгружавшиеся из туристских автобусов, несколько раз жаловались, что кто-то «прислонялся» или «терся»; три или четыре раза какое-то неотчетливое, расплывчатое лицо – может быть, Саверио, а может быть, и нет – подглядывало ночью в окна «Белла висты» и, услышав крик, понятно, исчезало. Однажды летом, два или три года назад, дама из Страсбурга заявила, что полоумный верзила, который нес ее багаж в гостиницу, обнажил в переулке за церковью половой орган. Эта, самая серьезная жалоба из всех могла бы дать начало делу против Саверио, если бы ею занялся не Паринелло, который воевал с французами в прошлую войну, ненавидел их и, отметив, что дама, во-первых, высохшая, а во-вторых, похожа на истеричку, принял нечленораздельные объяснения Саверио. что он просто справлял нужду. Вот и все, по крайней мере на поверхностный взгляд. Пятнадцать лет назад, во время войны и задолго до того, как Луиджи приехал в Самбуко, на горном склоне, еще дальше от города, чем Трамонти, в скалах нашли мертвую и страшно изуродованную пастушку. Время было смутное, беззаконное. Шла война, никому не было до этого дела. Известие об убийстве доползло до города через несколько дней после того, как девушку похоронили. Приказано было выкопать труп и произвести вскрытие, но ни того, ни другого почему-то не сделали. Темные горцы, суеверные, как африканское племя, шептались о злых духах. Другие говорили о волках. Третьи поминали немецкого дезертира, который якобы прятался в лесах. И вся история была уже основательно забыта. Луиджи, узнавший о ней через много лет, случайно сделал удивительное открытие: идиот Саверио, в ту пору уже здоровенный малый семнадцати лет, жил не только поблизости от места преступления, но и под одной крышей с девушкой. Понятно, что спустя столько лет найти доказательства было невозможно. Зачастую именно такие странные семейные преступления долго (а то и навсегда) остаются нераскрытыми даже в среде искушенных горожан. Так стоит ли удивляться, что эти простодушные крестьяне не заподозрили родного брата девушки…