Текст книги "И поджег этот дом"
Автор книги: Уильям Стайрон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 36 страниц)
– Честное слово, не могу сказать, что у меня варилось в подсознании. Я знал, что разорен, что последние десять тысяч лир, полученные Поппи, почти все утекли. По правде говоря, настроение у меня было отчаянное: за квартиру должны и счет на меня в кафе за вино и апельсиновую водку уже длиной в километр. Что мне делать – неизвестно. И вот этот золотой молодой Дед Мороз, покровитель искусств, поселяется этажом выше. Не буду душой кривить, мыслишка в таком роде у меня промелькнула: старик, будет пожива. Не для одного же себя он натащил столько добра. Нет. Может, не так уж совсем грубо и напрямик – что-то там от совести у меня еще осталось. Но когда такие вещи, как еда и молочко для деток, – в смысле их отсутствие – из возможной неприятности превращаются в непосредственную угрозу, а потом появляется этот малый, который, похоже, не только намерен открыть у тебя под носом продовольственный магазин, но и притащил вдобавок пару-тройку ящиков виски, а сам он такой щедрый и все прочее, тут, конечно, твоя совесть меняется. То, что было чистым алмазом, превращается в мякиш. Короче говоря, мой первый жест вежливости – то есть когда я помог ему перенести ящик «Криско» – претерпел довольно изумительное превращение, и через какие-нибудь пять минут я уже потел, как кули. Причем в этом вовсе не было нужды, ему уже пособляли двое из челяди Ветергаза, но я все равно не отставал, таскал по лестнице коробки, ящики с виски и шампанским, и через полчаса, когда все это было распихано по его квартире, мы с ним уже болтали вовсю, как старые университетские друзья, которые живут в одной комнате. «Черт возьми, Касс, ваша помощь была очень кстати», – говорит он. А потом: «Придете вечером к нам обедать, вместе с Поппи?» Или: «Эти картины. Де Кунинг. Хорошо бы вы посмотрели и подсказали мне, где их повесить. Вы же гораздо лучше понимаете в таких делах».
Касс опять замолчал.
– И чего… – начал было он и запнулся. – Чего он тогда от меня хотел? Чего добивался? Я – опустившийся тип, неряха, ему не компания. Больше того, я его оскорбил; из-за меня ему пришлось пережить настоящее унижение. Не был я никаким светилом на небосклоне, где он хотел обитать; я был рвань, ханыга, и он наверняка это понимал. И надо же – такое великодушие с его стороны, такая приветливость и гостеприимство. Как по-вашему, что ему было надо? Может быть, он очутился без друзей в дикой, непонятной, экзотической стране, хотел защититься от одиночества, и тут опустившийся художник лучше, чем вообще никакого художника? Может быть.
Ну и сразу после этого я совершил ошибку. Я совершил поступок, который повязал меня с Мейсоном раз и навсегда. Мы стояли среди этих ящиков и коробок, трепались, разговаривали и так далее, потом меня позвала снизу Поппи, и я решил, что пора уходить, она ждет меня со вторым завтраком. Я сказал ему, что с наслаждением помогу ему развесить картины, а потом – коварный умысел, наверно, уже созрел под спудом, недаром же я думал, что Мейсон весь начинен лирами, – а потом я спросил, не желает ли он и Розмари сыграть со мной в покер. «Поппи будет играть, – говорю, – и еще одна женщина, хозяйка кафе, я научил ее играть вполне прилично в обыкновенный стад и дроу, [300]300
Разновидность покера.
[Закрыть]без всяких дамских фокусов». А Мейсон сказал, что играет только в бридж и рамс, и я понял, что картами здесь не заработаешь. Я собрался уже идти, и тут… Он наклонился к ящику и вынул бутылку виски. Потом говорит: «Вот, – и протягивает мне. – Вот, захватите с собой». Стоит, протягивает с кривоватой своей улыбкой, и костяшки на кулаке – белые и сухие от nobless oblige. [301]301
Положение обязывает (французская поговорка).
[Закрыть]Очень расчетливо с его стороны. Не какой-нибудь ящик кукурузных хлопьев, а то, перед чем я наверняка не устою. Говорит: «Слушайте, Касс, захватите вот это».
Это было… ну, не совсем чаевые, но и чаевые тоже. Клянусь вам, никогда не видел, чтобы делали подарок так равнодушно, так мимоходом. Да и не подарок это был, и не подачка – их бы я не принял. Не знаю, что это было, но что бы ни было – может, все дело в том, как он протянул бутылку, в его доброжелательном, искреннем, но величественном и слегка утомленном: «Слушайте, захватите это», а тут еще Розмари вплыла в своих тореадорских штанах, представляете: хозяйка замка наблюдает, как сам барон рассчитывается с прислугой, – что бы это ни было, это было не к добру. Не к добру, я чувствовал это, чувствовал всеми потрохами, но не мог устоять перед отравой. И взял ее, смиренно поблагодарил и выкатился, пылая, как печка. Если бы я предложил за нее деньги – и то выглядел бы не так гнусно. Но я не предложил денег – и не потому даже, что обнищал, а потому, что забыл обо всех приличиях, утратил здравый смысл и гордость. Я взял ее, и все.
А когда спустился во двор, опять услышал его голос. Он крикнул: «Слушайте, Касс, не хотите в следующий раз совершить со мной налет на военную лавочку? Возьмете что-нибудь из бакалеи для Поппи. Что-нибудь для ребят». А я закричал снизу: «Конечно, конечно! Прекрасная идея. С большим удовольствием». И это была не вежливость, а всего лишь подлая правда.
– Интересно, – сказал он после долгого молчания – в тот страшный день – когда мы с вами познакомились на дороге, помните? – я как раз возвращался с налета на военную лавочку, пользуясь выражением Мейсона. Я уж и счет потерял этим поездкам в Неаполь; они превратились в привычку, как выпивка или наркотик, а затем я оказался привязан к нему, от него зависело буквально мое существование, и не только лично мое, но всех тех вокруг меня, кого я взялся спасать.
– Мейсон, – протянул он. – Кормилец. Дошло до того, что без Мейсона я был беспомощней, чем Ромул без доброй волчицыной титьки. Так вот, в тот день, когда он дал мне бутылку, разве я мог себе представить, как далеко зайдут мои отношения с Мейсоном, какими они станут теснымии глубокими. И точно так же не мог себе представить, что наконец проснусь в определенном смысле – бог знает благодаря чему – и увижу без прикрас всю мою убогую вывихнутую жизнь и хотя бы попытаюсь спасти кое-что из этих обломков крушения…
– Взял бутылку, и все. – После долгой паузы он произнес: – Мейсон. С тех пор как я убил его, я сам помирал, наверно, тысячу раз. Но покуда жив, никогда не забуду, как стоял во дворе и держал бутылку, словно кусок парного коровьего дерьма, и как он перевесился через балюстраду, весь такой поджарый, такой американец, с алчным взглядом человека, который знает, что может завладеть тобой, если ты поддашься.
IX
– Искусство умерло, – говорил Мейсон. – Наш век не для творчества. Если ты примешь такую точку зрения – серьезно, Касс, без смеха, – если ты ее примешь, тогда тебе не о чем беспокоиться. При всех твоих способностях – я их вполне признаю – неужели ты думаешь, что миру нужна твоя продукция, даже если бы она не была фигуративной? Выбрось это из головы. А вакуум заполнит критика в александрийском духе, [302]302
Александрийскую школу и эпоху в искусстве и литературе характеризуют теоретичность, компилятивность, забота об отделке деталей, преобладающие над непосредственным творчеством (1-й, греческий, период, III–I вв. до н. э. Затем искусства вообще отошли на задний план).
[Закрыть]в духе патристики, а потом… тишина. Муза при последнем издыхании – оглядись, неужели не видишь? – она одной ногой в могиле и к двухтысячному году исчезнет, как остракодерм.
«Кадиллак» с шорохом разрезал воздух; Мейсон чихнул, вытащил из габардиновых брюк платок и вытер нос.
– Это что такое? – пролепетал Касс (хотя еще полдень не наступил, язык у него еле ворочался). – Что такое остракодерм?
Между колену него была зажата бутылка виски, и, не доверяя пневматическим приседаниям и покачиванию машины, он крепко держал ее обеими руками; он поднес бутылку к губам и отпил. Бульк-бульк, родное, жгучее.
– Рыбообразное животное, – сказал Мейсон. – Вымерло в конце девона, теперь всего лишь ископаемое. Нет, правда, Кассий, – настойчиво продолжал он, – в подобной ситуации зачем ты относишься ко всему так серьезно?
Касс увидел, как нога Мейсона переместилась на педаль тормоза, и его потянуло к лобовому стеклу: красно-белый знак остановки, за ним блестит синее море, лодки в море. Атрани – сохнут на солнце сети, измазанные илом, оплетенные водорослями.
– А теперь куда, по твоему новому маршруту?
– Сверни налево. – Слова возникли в мозгу и слетели с губ одновременно, после того как завершилась получасовая программа икоты, остановленной наконец при помощи задержек дыхания, усиленного зажмуривания и медитации: Вот что бывает, когда пьешь натощак, так и Леопольде околеть недолго. – Сверни налево, Мейсон. Что такое патристика?
Ответа не последовало; но голос, высокий, настойчивый, неутомимый, с распевом продолжал:
– Рассмотрим это в таком аспекте. Гипотеза: искусство умерло. Следствие: после смерти искусства талантдолжен быть употреблен рационально. Окончательный вывод: ты лично, Касс Кинсолвинг, ничего неправильного не сделал. Я пожелал использовать твой талант рационально – а именно для исполнения некоей картины по моему заказу, как повелось издревле. Ты, имея нужду в товарах, которыми я располагаю (Челлини и Климент VII – хорошо, согласен, параллель абсурдная, но в контурах сходство есть), ты, нуждаясь в товарах, написал для меня некую картину. Я надлежащим образом тебя вознаградил. Ну ладно, это не искусство. Какая разница? Сделка состоялась. Что может быть проще?
Ослепительная июльская голубизна, небо выгнулось над открытой машиной; прохладный бриз обвевает лицо Касса. Часы на блестящем наклонном щитке «кадиллака» показывали ровно одиннадцать. Слова Мейсона проникали в его сознание с оттяжкой: каждое отпечатывалось в мозгу на секунду позже, чем было произнесено, как эхо. Внизу на галечном пляже играли дети с загорелыми ногами; за пляжем были белые лодки; за ними мелькали морские птицы; за всем этим – пылающая синяя вечность. Умостив бутылку между ногами, Касс медленно перевел взгляд на часы, потом на дорогу, и услышал эхо: Что может быть проще?
– Все равно… – сказал он. Пока только это: – Все равно… – И даже сам не расслышал своего бормотания. Он откашлялся. – Все равно, верни мне картину, Мейсон. – Возобновилась икота, внутренности скрутила боль: Дьявол, хватит! –Все равно, – повторил он. – Все равно… ик! Все равно верни мне картину, понял? Мне стыдно за нее, и все.
Мейсон молчал, но что за недовольное цоканье послышалось в моторе – или это Мейсон что-то делает языком? Как пес, который отворачивается от хозяйского взгляда, Касс был не в силах взглянуть на него; он опять посмотрел на море, и вопреки его желанию картина возникла перед глазами, отвратительно наложившись на голубое море: красивая нагая белокурая девушка, лежащая навзничь с приоткрытым ртом и крепко зажмуренными от страсти глазами, обвила золотисто-розовыми бедрами талию обнаженного юноши, черноволосого, похожего на грека. Чисто натуралистическая картина была выполнена в энкаустике (восковые краски Мейсон привез из Неаполя); Касс писал ее, напившись в дым, без натуры, только по воображению; работа была закончена за три сеанса, и Мейсон объявил ее гениальной. Какой контраст! Светлой и смуглой кожи! А рука, девичья нежная рука: сколько в ней исступления! И за все это: семьдесят тысяч лир – только-только расплатиться с долгом за квартиру, – три бутылки французского коньяка, три пузырька стрептомицин-сульфата, по десять кубиков в каждом, и, теперь, – бремя почти нестерпимого стыда.
– Нет, правда, Мейсон, – услышал он собственное бормотание, – верни мне картину. Я тебе заплачу, понимаешь?
Но Мейсон, не слыша – не слушая? – включил приемник. «Е adesso le sorelle Эндрюс nella canzone «Оставь мэнья на воле…» [303]303
А сейчас сестры Эндрюс с песней «Оставь меня на воле».
[Закрыть]Черт! Он вздрогнул, вцепился в бутылку; Мейсон вильнул мимо тележки, запряженной ослом и груженной мешками с мукой, вышел на прямую и прибавил газу, оставив позади мучное облачко и согнутого старика – кожа, как сморщенное красное дерево, выпученные от запоздалого испуга глаза. «Дай земли, земли побольше, мне под звездным небом…» Сестрички Эндрюс, солдатская столовая Красного Креста в Веллингтоне, в Новой Зеландии, десять тысяч лет назад, и эта песня, девушка… Черт подери, янк, ну и номера ты откалываешь… Но воспоминание ушло, а Мейсон сказал:
– Нет, правда, кукленок, почему ты так хочешь ее вернуть? Приведи мне хоть один разумный довод, и я…
Но теперь наступил его черед молчать, думать про себя: из-за проклятой бездны. Из-за того, что я уже на краю. Из-за того, что в самой тщетной тщете моей не могу допустить, чтобы моим последним и единственным творением была случка… Он задержал дыхание, икота прекратилась. Надо следить, подумал он.
Ровная дорога петляла высоко над морем. Палило солнце Над ними цвел шиповник, вода родников текла по каменным склонам, плескалась, журчала, и бормотание ее не могли заглушить ни рокот мотора, ни свист встречного ветра. Вдали на берегу курился раскаленный Салерно. Касс глотнул из бутылки и снова подумал о том, о чем думал уже много дней: а надо бы по-настоящему ограбить гада. «И оставь меня аадну там, где Запада начало!» – заливались le sorelle. [304]304
Сестры.
[Закрыть]Провод электролинии провис над дорогой, перерезав сестер треском разряда. Приморский курортный поселок с запахом карамели.
– Где же твоя новая дорога? – спросил Мейсон, плавно остановив машину.
У самого каменистого пляжа, пестревшего зонтиками, фонтан цедил ржавую воду. От площади, по-утреннему сонной и влажной, в крутые холмы уходили три асфальтовые дороги.
– Что ты сказал, Мейсон? Стаканчик бы, что ли, бумажный. Половина виски льется мне за пазуху.
– Я сказал… – в голосе Мейсона слышалось раздражение; он повернулся и смотрел на Касса, обняв баранку левой рукой. – Я сказал, дружок, если тебе угодно меня выслушать, – продолжал он с сарказмом, – где же твоя новая дорога на Неаполь? Этой короткой дорогой, если она короткая, мы могли бы только за последнее время съездить уже десяток раз. Будь любезен, оторвись на секунду от бутылки и…
Два священника, один толстый, другой как щепка, в раздувшихся черных рясах объехали фонтан на трескучем мотороллере и исчезли. Касс и Мейсон несколько секунд молчали. Они не шевелились: раскаленная машина пахла кожей. Касс плохо слышал Мейсона; он поглядел на море, над Салерно на невероятной высоте будто плавала мгла и клубился слой туч, ужасный и едва различимый, – словно дым над далекими разграбленными, пылающими городами; невидимая, незнаемая рука тронула его за плечо – он вздрогнул. Страх налетел внезапно, и он закрыл глаза, обмирая на грани галлюцинации. Дьявол, только не сегодня, не сегодня, мне надо столько…Вмешался голос Мейсона:
– Ну, кто будет штурманом, ты или я?
Касс открыл глаза, заговорил. Стратосферная мгла, тучи исчезли.
– Вон, видишь указатель: на Граньяно? Туда, Мейсон, и прямо, прямо.
Маслено, чуть слышно меняя передачи, автомобиль поехал вперед; море осталось за спиной, на юге; начался подъем. За краем поселка дорога пролегла вдоль берега реки, где, скрывшись от утреннего пекла под кронами высоких ив и лавров, женщины с загорелыми ногами, в подоткнутых юбках полоскали белье. Дорога плавно шла вверх сквозь виноградники и лимонные сады. Тощий петух с красной шеей, панически хлопая крыльями, взвился перед ними, на волосок от гибели.
– Словом, забудь о ней, Кассий, – заключил Мейсон, – картина куплена и оплачена.
– Gentili ascoltatori! – заверещал приемник. – Canzoni e mélodie, un po' diallegriadi Лоуренс Уэлк! [305]305
Дорогие слушатели! Песни и мелодии, немного повеселимся с Лоуренсом Уэлком! (Лоуренс Уэлк – руководитель американского эстрадного оркестра.)
[Закрыть] – Караул!Пальцы Мейсона покрутили регулятор настройки, голос стал жаловаться на Италию, дороговизна джаза, нехватка того, сего… чего? Короткий тоннель в скале, черный как полночь, наполненный водопадным гулом, поглотил слова Мейсона. Вырвались из черного жерла, свет ударил в глаза – и снова ровный, настойчивый сварливый голос:
– …но ты не думай, старичок, что-нибудь из снеди – тут банка фасоли, там батон – тащи на здоровье, слуги без этого не могут. Согласись со мной, однако, что унести какую-то ерунду с кухни – это одно, а украсть из-под носа драгоценности – совсем другое. Эти серьги Розмари – фамильная вещь. Я сто раз все проверил. Джорджо исключается, обе кухонные девки исключаются. Кто остается? Как ни горько, все улики – против…
Сердце у Касса сжалось. Имя Франчески, произнесенное этим монотонным, глупым нью-йоркско-голливудским голосом с наработанными интонациями то ли сердцееда, то ли кота, отчасти британскими, отчасти липовыми, – имя ее на устах у Мейсона превращалось в грязь. Скажи про нее что-нибудь не так, позволь себе что-нибудь не то, дружок, я тебе дам по губам.Но нет: сколько раз Мейсон подступал к самой черте и все же не перешагнул ее – пока; чувствовалась осторожность, опаска, тут была единственная область в жизни Касса, куда Мейсон не решался или боялся влезть, возможно, после того случая, несколько недель назад, когда он, рассуждая, стоит ли ему взять Франческу в прислуги – в конце концов, он-то мог платить, а Касс нет, – сказал что-то похабное, в обычной бесстыдно-шутливой манере, обозначив не только свои желания, но и свои намерения, – а потом обернулся, побелел, изумленно и даже испуганно раскрыл глаза, услышав спокойные слова Касса, вот эти самые: Скажи про нее что-нибудь не так, позволь себе что-нибудь не то, дружок, я тебе дам по губам.Момент был напряженный, но Касс не сумел загнать клин до конца. Ибо если выдался за два месяца случай, когда Касс мог взять верх над Мейсоном или хотя бы сойтись с ним на равных, вбить ему в голову: я согласен есть дерьмо, но тоже не всякое, –то случай именно этот. Но столкновение было смягчено, притуплено, смазано: Мейсон рассеянно проворчал какое-то извинение: Ладно, Касс, извини, не лезь в бутылку, извини,а сам он в смертельном, низком страхе, как бы его грубые слова не побудили господина начальника отнять молоко у bambini, [306]306
Деток.
[Закрыть]а также пончики, и жевательную резинку, и сосиски, бекон, ливерную колбасу, и (не в последнюю очередь) выпивку, – повел себя безвольно и малодушно. Я в том смысле, Мейсон… не бери себе в голову всякую ерунду. Она же еще ребенок, неужели не видишь?И теперь Мейсон стал осторожно объяснять:
– Она хорошая прислуга, старается вовсю. Я помню, когда она работала у вас, ты не мог ею нахвалиться. Все так. И тем обиднее. Я знаю, дома у нее плохо. Ты мне рассказывал про их беды. Мое доброе сердце обливается кровью, Касс. Но, кроме нее, некому. Улики налицо. Место, время. По-твоему, я должен стоять и смотреть, как она разворовывает дом?
Сквозь полудрему он услышал собственный голос:
– Ты попал не по адресу, Мейсон. Найди себе другого козла, понял?
– Что? – сказал Мейсон.
– Козла, – повторил он. – Говорю, другого козла отпущения. Ты попал не по адресу.
Мейсон молчал. Дорога пошла круто вверх, по краю ущелья – первобытный край, вокруг только огромные камни да низкорослый дубняк на гранитных обнажениях. Чем выше, тем прохладнее становился воздух с горным запахом лавра, папоротника, вечной зелени. Внизу, между контрфорсами гребня, по которому они поднимались, сверкало, как голубая эмаль, спокойное море. И опять скалы, дубняк – пыльная покинутая страна, навевающая мысли о волках, разбойниках, выбеленных солнцем костях.
– Похоже на горы Сан-Бернардино, – сказал Мейсон.
– Где это?
– На Западе, километров сто от Лос-Анджелеса. Там есть совершенно дикие места. Озеро Эрроухед, знаешь? – Он помолчал. – Ну, я могу сказать одно, Касс, по адресу или не по адресу: Франческу ждет расплата. Я все готов терпеть, кроме трусливого воровства. Нет ничего хуже этой подлой итальянской напасти. Уж лучше откровенное гангстерство, которое они привезли в США. Бандитизм. С бандитизмом можно бороться. Все, что угодно, кроме этих гнусных чуланных воришек. Насчет же Франчески – мне понятно всякого рода сочувственное внимание,какое ты проявляешь по отношению к ней, хотя я твоих эмоций не разделяю… – в голосе его опять явственно зазвучал сарказм, но тут же сменился серьезностью, – но она у тебя недолго работала. Ты, наверно, не видел эту лисичку в деле. Одного сахара она утащила столько, что на эти деньги можно было бы купить билет до Нью-Йорка. – Касс почувствовал, что Мейсон смотрит на него. – Слушай, кукленок, можешь не верить мне на слово. Спроси Розмари. Ты просто не знаешь…
Речь превратилась в воркотню, невнятное нытье, слилась с шуршанием и гудением шин на щебенке, со сладким облигато саксофонов, тонущих в непрерывном треске эфира.
– …Ты просто не знаешь, как…
Непонятный звук, полусмешок-полустон, вырвался у Касса. «Просто не знаю чего? – подумал он. – Я знаю больше, друг, чем ты узнаешь за всю жизнь». Ибо если Франческа и вправду рискнула украсть дорогую вещь – а он не сомневался, что она стащила у Мейсона (то есть у Розмари) серьги, – то Мейсон все равно не подозревал о другом, а именно: что кражу остального – сахара, масла, муки, банок с супом, на исчезновение которых с полки в кладовой Мейсон не раз горько жаловался, – организовывал сам Касс, с тонким коварством Феджина подбивал на это Франческу, подсказывал ей, когда Мейсон отлучится, планировал, сколько товару прилично унести, дабы не быть замеченной, и в конце концов достиг такой изощренности, что обворовывал Мейсона – руками Франчески – почти каждый вечер, а утром сам же помогал возобновлять запасы при помощи этих безумных поездок в военный магазин. Он проделал большую дырку в Мейсоновом роге изобилия.
– Это отнюдь не шовинизм, – продолжал Мейсон свои рассуждения о Франческе, воровстве и вообще итальянцах. Здесь дорога была разбита; приходилось ехать медленно, и клубы пыли, чистой умбры, обволакивали машину. – То, что я говорю, Касс, никоим образом не шовинизм. Но подумать страшно, сколько денег разбазарили здесь США – и все для того, чтобы тебя считали богатым дядей, простофилей, которого не только уважать не нужно, а, наоборот, надо грабить и обманывать на каждом шагу. Ты ведь знаешь, я придерживаюсь либерального образа мыслей. Но иногда мне кажется, что самым большим несчастьем в истории Америки был этот апостол, вернее, остолоп доброй воли генерал Джордж Кэтлетт Маршалл. Один мой старый приятель в Риме только что уволился из Управления по экономическому сотрудничеству, или как оно там называется, – вы познакомитесь, прекрасный малый. Кстати, он сегодня должен приехать. Если хочешь узнать в деталях, как транжирят наши деньги, спроси…
Касс рыгнул, заботливо всунул в горлышко бутылки палец, оберегая питье от пыли.
– Ты мне вот что скажи, Мейсон. Эта кинозвезда. Алиса, как ее… Она доступна?
Он поймал себя на том, что противно и бессмысленно хихикает; его чуть подбрасывало, кружилась голова, и небо уже заволоклась – хотя солнце палило по-прежнему – мглой близкого безумия. Боже милостивый, дай продержаться, дай перетерпеть этот день.Он беспомощно хихикнул:
– Как говорили раньше, краля. Как по-твоему, с Алисой…
– Они все нарциссы, – кратко ответил Мейсон. – Обходятся без посторонней помощи. Нет, серьезно, Касс, наша внешняя политика нуждается в полном пересмотре. Все политическое может быть переведено на язык человеческого, микрокосма, и если до сих пор не ясно, что это мелкое воровство есть reductio ad absurdum [307]307
Приведение к абсурду (лат.).
[Закрыть]того, что происходит на более высоком, общем уровне, то мы большие слепцы, чем я думал. Нам надо…
Нам надо вернуть картину обратно, господин начальник, подумал Касс, и отрываться. Он тихонько глотнул из бутылки. «Una conferenzia sugli scienziati moderni! – прокудахтало радио. – Stammatina: il miracolo della fisica nucleare!» [308]308
Беседа о современных ученых! Сегодня утром: чудо ядерной физики!
[Закрыть]Безумие! Утробные бессильные смешки затихли, прекратились. Автомобиль, резиново подпрыгивая, снова въехал на целую дорогу, воздух стал чистым и только в вышине над морем вязко струился от зноя. Во рту было кисло и сухо, и Касс начал потеть. Солнце, заброшенное чуть ли не в зенит, плыло над головой, как очумелый от жара ван-гоговский подсолнух, буйный, адский, чреватый взрывом. «Che pazzia!» [309]309
Безумие!
[Закрыть]– подумал он. Безумие! Безумие!Все, что он делал в это лето, все его мысли, движения, мечты, желания были на волосок от безумия, а теперь и волоска не осталось, и безумие было – безумнее некуда. Безумие! Лекарство (жара виновата? Виски? В секундном помрачении он не мог вспомнить, как называется божественное снадобье, и охнул от ужаса, заставив Мейсона повернуться к нему. Потом вспомнил и прошептал название вслух), парааминосалициловая кислота,лежит в аптечном отделе военного магазина, в этом он не сомневался. Но думать, что после всего – на пороге белой горячки, лекарь-любитель, не вооруженный ничем, кроме отчаяния, руководства для молодых врачей и волшебного, но неведомого средства, – он вернет жизнь этому жалкому мешку костей в Трамонти, думать так – безумие… Мейсон, ради Бога, тише!Голова у него дернулась вперед, и, не в силах оторвать взгляд от обрыва, уходившего к морю прямо из-под колес (в первых поездках с Мейсоном он часто удивлялся этому упоению скоростью и даже считал его особого рода удалью, но однажды на автостраде – случай был давний, помнился уже смутно – он взглянул на Мейсона, на его порозовевшее лицо с крепко сжатым ртом, обращенное к дороге, которая неслась навстречу со скоростью 145 километров в час, и понял, что никакая это не удаль, а скорее ее противоположность – пустое, ритуальное совокупление с машиной, автоэротическое, робкое, лишенное удовольствия, тем более радости), он тихо сказал Мейсону:
– Христом Богом молю, не гони, а?
Машина сбавила ход – но не из-за просьбы Касса: когда они вышли из пологого виража, путь преградили овцы – виляя толстыми грязными задами, они трусили по дороге, а гнал их один мальчишка. Мейсон зашипел сквозь зубы, нажал на тормоз, потом плавно взял с места. В воздухе висело печальное блеяние; машина медленно двигалась, разрезая стадо, как ножницы. Мальчик высоким голосом крикнул что-то непонятное. «In bocca al lupo!» [310]310
Ни пуха ни пера!
[Закрыть]– крикнул в ответ Касс и помахал бутылкой; еще поворот – овцы и мальчик скрылись.
– Болотное создание, эта наша милая Алиса Адэр, – говорил Мейсон. – Née [311]311
Урожденная (фр.).
[Закрыть]Руби Опперсдорф, из Талсы, Оклахома. Сценических талантов – примерно как у табуретки. Когда ее подобрал Сол Киршорн, она была маленькой манекенщицей в Нью-Йорке. Не знаю, может, она что-то умеет в постели – хотя, честно говоря, сомневаюсь, – во всяком случае, Сола поймала на крючок, и он на ней женился. И с тех пор снимает в каждом своем фильме. Hébétude [312]312
Тупость (фр.).
[Закрыть]совершенно невообразимая. И тем не менее снималась в роли Жанны д'Арк, мадам Кюри, Флоренс Найтингейл и Марии Магдалины– Господи спаси и помилуй… Разума у нее не хватит, чтобы уйти из-под дождя под крышу… Я сказал Алонзо, что в этой роли Беатриче Ченчи единственное спасение – перенести акцент на…
Голос стал дробиться, удаляться, сделался невнятным. Въехали в какую-то тенистую рощу, в машину хлынул запах болиголова; вырвались из-под деревьев на ослепительный солнечный свет и поднялись на ровный длинный гребень: по одну сторону опять было море, по другую – луг с цветами, дрожащий в мареве, затопленный светом, летом. Среди щавеля, горчицы, одуванчиков – покосившаяся и дырявая пастушья хижина. Потянул ветерок в сторону моря, остудил Кассу лоб. Он закрыл глаза, и запах примятых цветов, летний свет, разрушенная хижина слились в одну горячую волну воспоминания и желания. Siete stato molto gentile con me,подумал он. Сказать мне такое. Вы очень добры ко мне. Как будто, когда я поцеловал ее и поцелуй кончился, и мы стояли с раскрытыми и влажными губами, тело к телу, грудь к груди, живот к животу, больше сказать было нечего. Значило это, конечно: я девушка, и не годится мне так делать, но вы хорошо ко мне отнеслись. И наверно… Наверно, я должен был взять ее, ласково, с мукой и любовью, прямо там, на поле, вчера вечером, когда ее молодые тяжелые груди лежали в моих ладонях, и она прижималась ко мне и жарко дышала мне в щеку… Siete stato molto gentile con те… Касс… Кассио…
– …потрясающий… – говорил Мейсон.
Солнечный луг, вызвавший в памяти другое поле, другое мгновение, остался позади, сменился перелеском на косогоре, последним перед вершиной, крутым и залитым водой придорожных ключей; колеса шли по ней с шипением и плеском. Касс вздрогнул, поднес бутылку ко рту, выпил.
– …совершенно потрясающий режиссер, совершенно первоклассный. Ты помнишь «Маску любви» в конце тридцатых годов? А «У гавани», с Джоном Гарфилдом? Один из первых фильмов, целиком снятых на натуре. Это его. Но несчастье Алонзо в том, что он невротик. У него мания преследования. И когда в Голливуде начали трясти коммунистов, Алонзо, хотя он с партией ничего общего не имел – он слишком умен для этого, – Алонзо возмутился, уехал в Италию и ни разу с тех пор не возвращался, а делал тут дешевые и убогие картинки. Да и на эту пустышку, я думаю, Киршорн взял его только потому, что у него комплекс виновности – он, так сказать, либерал, пока дождь не капает. Бедняга Алонзо, так и не…
Касс похлопал Мейсона по плечу:
– Рули туда, от развилки вправо.
Накренившись и взвизгнув шинами, автомобиль свернул направо.
– Черт возьми, Касс, не размагничивайся, слышишь?
Голос Мейсона, настойчивый до невыносимости, едва доходил до него. Не поручусь, что похоть ни при чем, хотя, если бы похоть, и только, я давно бы взял ее. Нет, тут другое. Может быть, это называется любовью, не знаю…
Внезапно они очутились на вершине, и вся Италия открылась перед ними на востоке, голубая, в дымке, чудо текучей изменчивости. Далеко внизу в полуденной испарине простерлась до самых Апеннин равнина Везувия, и бестелесное шествие облаков пятнало ее необъятными бегучими тенями. Гроза над горизонтом казалась черной полоской, а огромная равнина – шахматной доской света и сумрака. На западе, громадный, ужасный, в дымчатой шапке, дремал Везувий. За ним, невидимый, – залив. В неожиданной, непонятной панике Касс моргнул, отвел взгляд. «Frattano in America, – произнес по радио педантичный голос, – a Chicago, il célèbre fisico italiano Enrico Fermi ha scoperto qualcosa…» [313]313
Тем временем в Америке, в Чикаго, знаменитый итальянский физик Энрико Ферми открыл нечто…
[Закрыть]Касс опять моргнул, зажмурился, выпил. Залив, подумал он, залив, гибельная пучина. Вулкан. Будь ты проклят, почему у меня всегда…
– Пусть говорят про Алонзо что угодно. Кстати, тебе бы стоило прочесть, что написала о нем Луэлла. [314]314
Очевидно, Луэлла Парсонс, голливудская журналистка.
[Закрыть]Может быть, он делал глупости, может быть, у него небольшой избыток того, что называется принципами и всякой такой ерундой, но дай ему приличный сценарий и крупного актера, как Бёрнси, – и он выпустит нечто первоклассное. Пусть это будет не Эйзенштейн, не ранний Форд или Капра, может быть, даже не Хьюстон, но у него есть что-то свое… Тра-та-та-тра-та-та.
Закрыв глаза, чтобы не видеть страшного Везувия, Касс думал: этот голос. Сволочной, невыносимый голос. Крипс. Тра-та-та-тра-та-та. Крипс. Почему эта фамилия так режет слух и полна значения? И в тот же миг, когда он задавал себе этот вопрос, с черным отвращением и еще более черным стыдом, он понял: вспомнил смутно какой-то недавний пьяный вечер, собрание лиц – кинойэху – скалятся и гогочут, Мейсон стоит над ним, порозовевший, улыбается с видом шпрехшталмейстера, а сам он, с ватными руками и ногами, в полном, беспросветном обалдении от выпитого, исполняет какой-то чудовищный номер, который даже сейчас нельзя вспомнить, но определенно шутовской, отвратительный и непристойный. Лимерики, сеанс, грязные стишки… и что еще? Боже милостивый, подумал он, кажется, я вынул… А, да, Крипс. Ведь это Крипс, один во всей толпе, посочувствовал ему, а после подошел с огорченным и рассерженным лицом, поддержал его за руку, отвел вниз, смочил ему лоб, а потом разразился тирадой о Мейсоне – в таком смысле: мужайтесь, я не понимаю, что он с вами выделывает и почему, но я на вашей стороне. Пусть попробует еще раз – он мне ответит… «Друг Крипс, – подумал он, – молодчина, надо будет как-нибудь сказать тебе спасибо. – Он открыл глаза. – Но ведь это я изгалялся, а не Мейсон, черт бы меня взял».