355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Бойд » Нутро любого человека » Текст книги (страница 34)
Нутро любого человека
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:31

Текст книги "Нутро любого человека"


Автор книги: Уильям Бойд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 36 страниц)

Потом сказал, что видел доску на стене, и Габриэль объяснила мне ее значение. Отец состоял во время войны в Сопротивлении, однако она узнала об этом лишь после его смерти. Мать поведала дочери о немногих известных ей фактах: о его подпольной кличке, о том, что он руководил в Ло группой, называвшейся „Ренар“, и получил в день вторжения приказ освободить Сент-Сабин и расставить усиленные посты по основным дорогам и мостам этой местности. Из того, что Габриэль прочитала по истории Сопротивления, ей стало ясно, что в число задач отца входили также облавы и арест сторонников наци и коллаборационистов. После войны он купил Ла Сапиньер, однако вскоре за тем дела увлекли его за границу, а семья перебралась в Париж, где родилась сначала Габриэль, а потом, шесть лет спустя, ее брат. „Вполне возможно, что меня и зачали в Ла Сапиньер, – сказала она со смешком. – А после смерти отца, когда мы обнаружили, что владеем здесь собственностью, семья решила, что самое простое – сдать ее в аренду“. Следом она намекнула на собственные сложности в браке и сказала, что, когда те „разрешились“, ей захотелось резко изменить свою жизнь, и она сочла уместным почтить память отца, восстановив дом и торжественно отметив то, что он сделал для Сент-Сабин. Он никогда не рассказывал о войне? – спросил я. Никогда, ответила Габриэль. Даже мать знала очень немногое – она познакомилась с отцом в 1946-м, а годом позже семья перебралась в Париж. Вы должны понять, сказала Габриэль, что для людей из поколения отца освобождение, как бы страстно они его ни желали, стало также огромной травмой: сражаясь с немцами им нередко приходилось сражаться и с французами, – а когда война закончилась, встал вопрос о справедливости и возмездии. Нелегко жить с воспоминаниями о том, что ты видел и что, возможно, обязан был делать. Mieux de se taitre [239]239
  Лучше об этом молчать ( франц.) – Прим. пер.


[Закрыть]
.

Сильная ночная гроза. Выйдя утром, обнаружил, что ливень пропитал землю водой, но воздух кажется свежим, заново промытым, заново отфильтрованным.

Мило-Плаж. Отель „Дюны“. Внезапное желание побыть у океана привело меня сюда, в городок на атлантическом побережье, к югу от Мимизана. Этот маленький отель стоит в дюнах, лицом к Этанг-де-Мило – лагуне, она же пруд, который приливы наполняют соленой водой. Шесть номеров на втором этаже, а под ними ресторан „У Иветт“, где летом открывают раздвижные двери и выставляют столы на прямоугольный деревянный помост под плотным, затеняющим его виноградом.

Мило-Плаж это курортный городок, удаленный от крупных населенных пунктов как раз настолько, чтобы он оставался незабалованным, скромным. Вблизи etang [240]240
  Лагуна ( франц.) – Прим. пер.


[Закрыть]
расположен quartier des pecheurs [241]241
  Рыбацкий квартал ( франц.) – Прим. пер.


[Закрыть]
с яркими деревянными домиками рыбаков, его огибают две улицы с магазинами и барами, и над всем городком царит высокий, выкрашенный в белые и красные полосы маяк. Поднявшись по закрывающим улицы от океана дюнам, обнаруживаешь огромные песчаные пляжи западного побережья Франции. Там и тут с выветривающихся дюн спускаются к океану еще уцелевшие бетонные бункеры и пулеметные гнезда „Атлантического вала“ Гитлера. Пляжная жизнь вращается вокруг ecole de surf [242]242
  Школа серфинга ( франц.) – Прим. пер.


[Закрыть]
и пары хибарок, в которых торгуют напитками и бутербродами.

Мило-Плаж порекомендовал мне, – взяв с меня обещание никому об этом не говорить, – Янник Лефрер-Бруно, которому я рассказал о своей потребности еще раз побывать у моря. Он также попросил сказать Иветт Пелегри, владелице отеля, что я его друг. По-моему, на ее гостеприимстве это почти не отразилось. Иветт, полногрудая женщина с крепким лицом и яркими рыжеватыми волосами, сознающая, что ее ресторан – лучший на этом участке побережья. Вследствие чего она взвинчивает цены, отваживая молодежь и туристов; ее клиентура: люди обеспеченные либо стареющие – или и то, и другое сразу. Я в этом году хорошо заработал, сдавая лачугу, и решил, что заслужил праздник. Поселился я здесь поначалу на неделю, но теперь идет уже вторая. Сплю я хорошо и завтракать выхожу на террасу поздно. Потом брожу по городу, покупаю газету, а ко времени ленча обычно перехожу через дюны на пляж, и там выпиваю пива и съедаю бутерброд в одной из пляжных хибарок. Обедаю ровно в 8:00 – „У Иветт“: неизменные устрицы, жареная рыба, tarte du jour [243]243
  Дежурный торт ( франц.) – Прим. пер.


[Закрыть]
и бутылка вина. Вино могло бы быть и получше, и потому я спросил у Иветт, не станет ли она возражать, если я буду приносить собственное – нет проблем, ответила она, пока вы готовы приплачивать le petit supplement [244]244
  Немного сверху ( франц.) – Прим. пер.


[Закрыть]
.

Так что я сижу сейчас в тени под зонтом на дощатом настиле пляжной хибары, в руке у меня стакан пива, на коленях книга, я разглядываю приходящих и уходящих людей и слушаю шипение волн, встающих, уплощающихся и разбивающихся о песок. Надо бы поступать так каждый год, пока хватает денег и сил, – они благотворно действуют на душу, такие вот несколько дней.

Я как раз нашел опрятное решение для сложного скачка во времени, который собирался произвести в „Октете“, уже приближался ленч, я открыл бутылку вина, и тут позвонила Габриэль. [245]245
  Это позволяет отнести происходящее к лету 1987 года. Телефон у ЛМС появился в марте.


[Закрыть]
Сильно сдавленным голосом она спросила, не могу ли я немедленно приехать к ней. Я вскочил на мотоциклетку и покатил в Ла Сапиньер. Габриэль ждала меня на дороге у ворот, курила. Мы даже не поцеловались в знак приветствия, – она просто указала, ни говоря ни слова, на доску.

Доска была основательно изуродована, похоже на то, что по ней несколько раз с силой ударили чем-то острым, киркой, быть может, отчего в камне появилось пять-шесть больших выбоин, полностью обезобразивших его поверхность. Глаза Габриэль были красны от сердитых слез, ее сотрясал с большим трудом подавляемый гнев. „Кем надо быть, чтобы сделать такое, Логан?“ – спросила она по-английски, словно не желая пятнать французский язык разговором об этом прискорбном надругательстве. Жандармов она вызывала? Конечно. Что они могут? Ничего. Молодежь, вандалы – покажи им что-нибудь новое, они тут же захотят разрушить его. И тут она заплакала, – меня это очень растрогало, – я обнял ее за плечи и отвел в дом. Остался у нее на ленч; Габриэль медленно приходила в себя, строила планы о том, чем заменить камень – быть может, лучше всего отлить доску из металла. Я поприветствовал эту идею.

Ночью темная мысль: все мы желаем себе смерти внезапной, но ведь знаем же, что выпадает она далеко не каждому. Так что кончина наша – это окончательное проявление везения или невезения, последняя добавка к их накоплениям. Однако природа предлагает нам некую форму утешения – это соображение вдруг осеняет меня, пока я гадаю о том, как уйду. Чем более затянута, болезненна и недостойна наша кончина, тем сильней мы желаем смерти, – мы ждем не дождемся окончания жизни, мы алчем, алчем забвения. Но утешение ли это? Пока ты сравнительно здоров и благополучен, ты хочешь оставаться здесь так долго, как сможешь, страшишься смерти, отвергаешь ее. Разве лучше стремиться к концу?… Мне вот уже за восемьдесят – беззубый, хромающий, с бурым туманом, время от времени опускающимся на меня, но в остальном я благополучен настолько, насколько можно этого ожидать, – и я обнаруживаю, что прошу мироздание дать мне еще чуточку везения. Внезапный уход, пожалуйста. Просто выключите свет.

Сегодня задумался вдруг о Дике Ходже, вспомнил совет насчет поведения в обществе, который он дал мне когда-то на случай, если я вдруг попаду на какой-нибудь званный обед – поддерживай разговор. Нет ничего проще, заявил Дик: чтобы беседа не прерывалась, просто ври напропалую. Скажи, к примеру, женщине справа от тебя: „Я ужасно страдаю от бессонницы, – а как спится вам?“. Или поведай, что прежний муж твоей жены грозится тебя убить. Или что неделю назад на тебя напали грабители. Скажи, что был знаком с одним из тех, кто погиб в недавней авиакатастрофе, или что слышал, будто член королевской семьи обратился в ислам. Разговоры на этих обедах по большей части настолько скучны, что ты на долгое время прикуешь к себе жадное внимание аудитории. Этот прием никогда не подводит, сказал он.

Интересно отметить, что надругательство над памятью отца Габриэль практически не пробудило в Сент-Сабин сочувствия к ней. Норберт пожимает плечами – Les jeunes. Дидье и Люсетт замечают, что такое случается. Только Жан-Робер говорит, что, возможно, у кого-то имеется зуб на ее отца. Жан-Робер перебрался в Сент-Сабин в 1950-х и потому о годах войны ничего не знает, однако, ему удается – посредством ряда красноречивых изменений интонации и гримас, которые он состраивает, намекнуть на то, что Сент-Сабин хранит немало мрачных секретов. Он слышал определенные разговоры: „Кое-кто из людей, стариков…“. Дальше этого он не идет.

Это же самое я, в следующий рыночный день, обнаружил и сам, приглядываясь к старожилам, стоящим группками и беседующим. 1940–1944: почти у каждого, кому за шестьдесят, есть что порассказать о жизни Сент-Сабин во времена Оккупации. Некоторых из этих пожилых людей я хорошо знаю, однако на эту тему они разговаривают с большой неохотой, – а я вовсе не хочу переворачивать камень, чтобы посмотреть, какие блеклые и квелые, перепуганные создания корячатся под ним.

Я заговорил об этом с Люсьеном. Он засунул руки в карманы и уставился в землю.

– Это просто позор, – понукал его я. – Она удивительно милая женщина. И очень расстроена.

– Еще бы, – сказал Люсьен. – Но только было ли у нее разрешение?

– Разрешение на что?

– Прежде всего, на сооружение такого мемориала.

– Это ее владение, она может делать в нем все, что хочет. Ей не требуется разрешения, чтобы почтить память отца.

Люсьен взглянул на меня в упор:

– По моему опыту, если ты оказался в чужих краях, всегда лучше спрашивать разрешения.

Потом он улыбнулся, показав свои красивые серебряные зубы, и пригласил меня к обеду.

Зимы по своему очаровательны здесь, почти как лето. Поутру я первым делом иду к очагу и развожу новый огонь на углях, оставшихся от вчерашнего. Кладу на них горстку sarments [246]246
  Сухие побеги виноградной лозы, которые обрезают зимой и собирают в вязанки. Великолепно подходят для разведения огня и для летних барбекю.


[Закрыть]
и сверху немного щепы – несколько взмахов мехами и готово. Когда занимается пламя, я помещаю за него пару расщепленных поленьев. Ходж и Боузер любят сидеть и смотреть, как я разжигаю огонь, а увидев, что тот разгорелся, уходят, как если бы пламя служило сигналом, показывающим, что можно начать день. Здесь случаются сильные морозы, которые могут длиться несколько дней – окрестный ландшафт белеет и стынет, точно укрытый снегом.

Зима выявляет мощное, сложное, мускулистое строение древнего дуба. Как будто старик сбрасывает с себя пошитый на Савил-Роу костюм, – оставаясь не менее внушительным в зрелой своей наготе.

На прошлой неделе Габриэль установила новую доску – чеканного металла – врезала ее в стену, а нынче утром доска оказалась вновь обезображенной кислотой и дегтем. Когда я приехал к ней, Габриэль безудержно плакала, и я вызвался поговорить от ее имени с мэром. Она была очень благодарна, так что я условился с Янником Лефрер-Бруно о встрече в ближайшую среду.

Я сознаю, что, хоть эти два происшествия меня непосредственно не затрагивают, я оскорблен ими не меньше, чем Габриэль. Знаю, никакая община не совершенна, однако нападения на мемориал Габриэль, приоткрывают новую сторону Сент-Сабин, сильно меня расстраивающую. Ясно, что жители деревни владеют какой-то мрачной, постыдной тайной, которая была раскрыта в 1944-м не без участия Бенуа Верделя – за чем, возможно, последовала некая кара, – и столь же ясно, что ярое негодование против него продолжает сохраняться до сей поры. Я чувствую, что вот-вот обращусь против друзей, против моей семьи: не хочется выяснять, что тут творится, но, похоже, выбора у меня нет.

Разговор с Янником Лефрер-Бруно получился не из приятных. Он предложил мне выпить, я отказался – хотел, чтобы все выглядело формально, официально. Я спросил, имеет ли он какое-либо представление о том, кто повредил мемориальную доску мадам Дюпети; он ответил, что никакого – быть может, вандалы? Я сказал, что не верю ему, что не сомневаюсь – практически каждый в деревне знает, чьих это рук дело, но все покрывают виновного. Я произнес слово „коллаборационист“, и он устало покачал головой.

Я Л-Б: Вы позволите дать вам совет, месье Маунтстюарт?

Я: Помешать вам я не могу.

Я Л-Б: Оставьте все это. Вас оно не касается. Вас здесь любят. Пожалуйста, не ввязывайтесь больше ни во что. Все уладится само собой.

Я: Как типично. Однако вы не правы: человек должен брать на себя ответственность за происходящее в жизни. Просто поворачиваться ко всему спиной бесполезно.

Он еще раз попросил меня оставить все как есть – с негромкой страстностью, лишь усилившей мои подозрения. Я напомнил ему о моей профессии и заявил – признаюсь, не без некоторой хвастливости, – что это как раз такая история, какую писатель может легко сделать всеобщим достоянием, еще и приукрасив.

Янника Лефрер-Бруно такой поворот разговора, похоже, искренне огорчил и задел, он опять попросил меня отступиться – нет никакой нужды сообщать что-либо прессе, подобный шаг был бы совершенно несоразмерным случившемуся. И я увидел в его поведении все мелкие, постыдные компромиссы политической жизни, какой бы ни была она скромной и ограниченной. За всем этим стоит некто, обладающий определенной властью и влиянием, а Я Л-Б безнадежно завяз между ним и всеми прочими. Даже он не осмеливается обнародовать относящиеся к военному времени тайны Сент-Сабин, и это при том, что принадлежит он к поколению, ничем себя в ту пору не запятнавшему.

Покинув mairieи шагая по деревне домой, я чувствовал, что все глаза устремлены на меня, как если б я жил на Сицилии, и имел дело с некой мрачной историей убийств, совершенных мафией, и их сокрытия, с бессмертным обетом omerta [247]247
  Омерта – закон молчания ( итал.). – Прим. пер.


[Закрыть]
. Впервые с тех пор, как попал сюда, подумываю о том, чтобы уехать.

Сверкающие, восхитительные закаты, расчерченные совершенными горизонталями инверсионных следов высотных реактивных самолетов.

Мы с Габриэль разработали план. Доска будет очищена, восстановлена и со всевозможной помпезностью возвращена на место. Затем, после того, как она вернется на стену, я стану прятаться в рощице напротив ворот и следить за проходящими мимо людьми. Габриэль протестует, – и я понимаю, что она думает: вы слишком стары для этого, – но не желаю ничего слушать. С полуночи до 2 утра, этого будет достаточно. Я уверен, что мы поймаем виновных – однако, что потом?

Сегодня после полудня отыскал за плотным кустом ежевики идеальное место, с которого открывается хороший вид на ворота, стоящие ярдах в тридцати от него, за дорогой. Уложил там пластиковую плащ-палатку и спрятал под упавшим деревом полбутылки бренди. Темнеет в это время года в 9:30, в 10 [248]248
  Сентябрь?


[Закрыть]
, минимальная температура, по прогнозу, 8–9 градусов. Надо будет потеплее одеться.

Первая ночь – сообщить нечего. В общем и целом, лес навевает после полуночи какое-то волшебное ощущение. Ночь стояла холодная, но я время от времени согревался глотками обжигающего коньяка. Усталости не испытывал: адреналин поддерживал во мне состояние бодрствования и настороженности. В качестве рудиментарного оружия я прихватил с собой кочергу из моего очага – не то чтобы я собирался воспользоваться ею, но все же, с ней я чувствовал себя увереннее. Рощи полны движения – шорохов, хруста – несколько мгновений я питал уверенность, что некто подбирается ко мне сзади. Я ощущал присутствие крупного тела, раздвигавшего ветви, продиравшегося через подлесок, однако в конце концов, сообразил, что это, должно быть, олень. Между полуночью и двумя я насчитал семь машин и два мотоцикла; в последние полчаса все было совсем тихо. Каждый раз, увидев, как фары автомобиля освещают деревья, я чувствовал, что старое сердце мое подпрыгивает от волнения. Помню, когда я чувствовал себя точно так же: во время моего ночного прыжка в Швейцарию, в 44-м – за несколько месяцев до того, как Бенуа Вердель освободил Сент-Сабин.

При возвращении домой Ходж и Боузер поджидали меня в прихожей, – взволнованные и раздраженные моим необычным поведением. Ходж так разобиделась, что не позволила себя погладить.

Позвонил, чтобы отчитаться, Габриэль. Та снова стала просить меня забыть обо всем: Логан, пожалуйста, пусть делают, что хотят – я просто буду заменять доску, в конце концов, им эта игра надоест. Я сказал, что все же подежурю ближайшие несколько ночей. Думаю, чувство нанесенного мне оскорбления усугубляется моей привязанностью к этим местам, ставшим для меня домом, – не могу поверить, что раковая опухоль злобы и мстительности может вот так испортить нашу общину – терпимую, щедрую и долготерпеливую настолько, что лучшего и желать не приходится. Мне необходимо узнать, кто в Сент-Сабин до того стыдится прошлого, что это толкает его (или ее?) к попыткам символического очернения памяти достойного человека. Ладно, увидим.

Вторая ночь. Немного холоднее, ветерок, с устойчивым шелестом раскачивающий верхушки деревьев. Только четыре легковых машины и белый фургон. Боузер и Ходж до того, чтобы поздороваться со мной, не снизошли.

Завтракал с Габриэль. Ей, с ее длинным лицом и совершенной белой кожей, присуща своего рода меланхолическая красота. Не помню, как мы подобрались к этой теме, но она рассказала мне о своем браке чуть больше. Жиль Дюпети превосходил ее годами и уже был два раза женат, однако, как она выразилась, „оказался интеллектуально неспособным к верности“. Брак их был недолгим, и Габриэль, по ее словам, решила никогда больше не ставить себя в положение, в котором ее могут снова ранить подобным образом. Вот почему эта новая боль, которую причинил ей Сент-Сабин, так сильно ее расстроила. Я мягко пожурил ее, напомнив, что нельзя заключать с жизнью такие односторонние соглашения. Ты не можешь сказать: ну вот, чувства мои под надежным замком, теперь я неуязвим, защищен от жестокостей и разочарований мира. Лучше принимать их, все, какие тебе выпадают, сказал я, стараясь понять, насколько силен ты внутренне. Ошибся ли я? – мне показалось, что когда мы на прощание поцеловались, щека ее прижалась к моей чуть теснее, чем прежде. Или я понемногу влюбляюсь в Габриэль Дюпети? Я пытаюсь вообразить ее обнаженной – это бледное тело, эти мягкие груди… Старый ты дурак, Маунтстюарт, старый ты дурак.

Все случилось сразу после часа ночи. Меня уже начинала томить усталость – три ночи подряд это для меня многовато, я чувствовал, как мое тело протестующе цепенеет. И вдруг увидел головные огни машины, ехавшей странно медленно. Машина остановилась, я услышал звук работающего на холостом ходу дизельного двигателя, потом двигатель смолк, фары погасли. Вскоре послышался рокот голосов, шаги людей, идущих дорогой к воротам. Ночь была не очень темна, света луны хватало, чтобы отбрасывать призрачные тени. Я увидел на дороге двух мужчин, один нес в руке нечто объемистое. Первый остался на дороге – следить, не едет ли кто, – второй направился к мемориальной доске. Слишком поздно сообразив, что он собирается сделать, я вскочил, с кочергой в руке, на ноги и, включив фонарь, вывалился из кустов, крича: „Ага! Попался! А ну прекрати! Я сейчас полицию вызову!“. Тот, что стоял на дороге, угрожающе двинулся ко мне, однако человек у доски сказал: „Перестань. Не трогай его“. Я посветил фонарем ему в лицо – голос мне показался знакомым. То бы Люсьен Горсе, мой друг и сосед. Он только что нарисовал на мемориальной доске Бенуа Верделя черную свастику.

Памятная записка о Бенуа Верделе [249] 249
  Составлена на основе газетных отчетов и расшифровки стенограммы суда над Бенуа Верделем [примечание ЛМС].


[Закрыть]

В октябре 1939 года Бенуа Вердель дезертировал из французской армии и влился в преступный мир Парижа, где он вместе с неким Валентином М. заправлял одним из борделей 1-го аррондисмена. Когда летом 1940-го к Парижу подошли немецкие войска, Вердель присоединился к десяткам тысяч беженцев, устремившихся на юг, – он собирался достичь Бордо и пересечь границу Испании. Однако, в итоге, дальше Вильнев-сюр-Ло добраться ему не удалось и несколько позже он обосновался в Сент-Сабин, где какое-то время работал батраком. После того, как Франция разделилась, и немцы обосновались на севере, нужда бежать дальше, по-видимому, отпала, и Вердель решил остаться здесь, – кроме того, он снова вернулся к своей прежней профессии. Сняв в Сент-Сабин дом, он открыл в нем maison de toleranceсо штатом из четырех проституток, набранных в Ажене и Тулузе. В дальнейшем бордель был закрыт по распоряжению мэра Сент-Сабин, Леона Горсе, которого поддержали и другие видные люди деревни – кюре (месье Лассекю) и врач (доктор Бельхомме). Верделю было приказано покинуть деревню, а девицы разъехались по своим городам.

Больше никто ничего о Верделе не слышал вплоть до 6 июня 1944 года, когда он в обществе шестерых вооруженных людей появился на главной площади Сент-Сабин, провозгласил деревню освобожденной по приказу генерала Шарля де Голля и перешедшей под управление группы бойцов Сопротивления, называемой „Ренар“. Мэр, месье Горсе, кюре, месье Лассекю, и доктор Бельхомме были арестованы по подозрению в сотрудничестве с немецкими оккупационными властями – их отвезли для допроса на ферму, стоявшую в нескольких милях от деревни. Ночью 7 июня все трое были казнены – выстрелами в голову – и закопаны в соседнем лесу.

В неразберихе последних месяцев войны Вердель, по существу, правил деревней Сент-Сабин и ее общиной, как собственной вотчиной. Свидетельство его безжалостности вынуждало население деревни покоряться и молчать. Вердель использовал свою власть и силу для самообогащения и приобрел невдалеке от деревни изрядных размеров поместье, Ла Сапиньер, в котором и поселил, в 1946-м, свою молодую жену.

Однако, в начале 1947-го сестры доктора Бельхомме подали против Верделя иск, обвинив его в убийстве, его арестовали и поместили до суда в тюрьму города Бордо. Вердель предстал перед военным трибуналом, разбирательство дела заняло целую неделю и широко освещалось в местной печати. Сведения о подвигах группы „Ренар“ были весьма расплывчаты, однако защита Верделя упорно твердила одно: те трое были коллаборационистами, а приказ, данный де Голлем перед вторжением, требовал, чтобы maquisards [250]250
  Партизаны, подпольщики ( франц.) – Прим. пер.


[Закрыть]
не жалели сил в стараниях привлечь к ответственности тех, кто помогал немцам. То, что сделал Вердель в Сент-Сабин, повторялось по всей Франции, – он же просто выполнял приказы. Верделя признали виновным и приговорили к восьми годам тюремного заключения, из которых отсидел пять, после чего он был освобожден за хорошее поведение.

В Сент-Сабин он больше не вернулся, а получив свободу, присоединился к жившей в Париже семье и в следующие несколько лет создал успешное дело, занимавшееся импортом-экспортом. Он умер в 1971 году, богатым человеком.

В ту ночь Люсьена Горсе сопровождал племянник доктора Бельхомме. Они отвезли меня домой и там рассказали мне кое-что об истории Верделя. По совету Люсьена я съездил в Бордо и провел день в архиве газеты „ Sud-Ouest[251]251
  „Юго-Запад“ ( франц.) – Прим. пер.


[Закрыть]
. Написав отчет о суде, я с великим сожалением передал копию его Габриэль. Оставаться у нее, чтобы посмотреть, как она будет реагировать, я не стал.

Впрочем, на следующий день мемориальная доска исчезла, а вскоре после этого я, проезжая мимо дома, увидел, что тот закрыт. Сторожа сказали, что не знают, когда собирается вернуться мадам Дюпети. Я написал Габриэль в Париж, говоря о том, как мне жаль, что именно я вынужден был поведать ей правду о жизни ее отца, но что истина о Бенуа Верделе никак не должна сказаться на ее отношении ко мне и наоборот. Пока она мне не ответила.

Я также повидался с Янником Лефрер-Бруно и извинился перед ним за свое высокомерие и вспыльчивость. Он был очень любезен и сказал, что, насколько это касается его, вопрос закрыт. Однако по мере того, как проходили дни, во мне разгорался стыд за себя – за то, что я не доверился моим инстинктам и приписал злобность и продажность людям, которые были со мной так сердечны и гостеприимны. Бог весть, какие небылицы наплел Вердель домашним о своем военном опыте. Жена его, надо полагать, врала заодно с ним, позволив Верделю превратить – в том, что касалось детей, – годы тюремной отсидки в поиски счастья за границей. Габриэль же считала отца скромным героем, державшимся в тени и травмированным выпавшими на его долю испытаниями. Хотя он навряд ли мучился, вспоминая о совершенных им убийствах, о правлении террора, установленном им в Сент-Сабин, и вымогательстве, которым он там занимался. Я могу понять, какое оскорбление нанесла мемориальная доска Габриэль людям, подобным Люсьену Горсе. Поэтому я извинился и перед ним. Нет дурнее старого дурня, сказал я ему. Люсьен простил меня и поднес мне стаканчик eau-de-vie [252]252
  Водка, „влага жизни“ ( франц.) – Прим. пер.


[Закрыть]
, которую гонит сам, – она обжигает горло, точно расплавленная пемза. А потом он сказал: в жизни есть вещи, которых мы не понимаем, и сталкиваясь с ними, мы можем лишь оставлять их в покое. Звучит резонно.

Мило-Плаж. Отель „Дюна“. Я запозднился в этом году, здесь много тише, пляж по будним дням практически пуст, даже когда светит солнце. Как правило, я провожу время – слишком много времени, – размышляя о том, до чего глупо я вел себя в истории с Габриэль и мемориальной доской ее отца. Я написал к ней снова, однако ответа так и не получил. Утешаюсь чтением Монтеня. Думаю, я вправе простить себя, и думаю, что Габриэль Дюпети была последней (безответной) любовью моей жизни. Я хотел обратиться в странствующего рыцаря, разоблачающего порок и лицемерие. Что ж, по крайности, это выглядит скорее сумасбродством юности, чем старческим слабоумием.

Надвигается шторм. Грузные наковальни туч на севере: сверкающая, светозарная белизна их вершин сменяется книзу оттенками от мышасто-серого до венозно-синего, а там и до темных кровоподтеков серо-лилового.

Удовольствия моей жизни здесь просты – просты, недороги и демократичны. Горка теплых помидор „марманде“ на придорожном лотке. Холодное пиво за столиком снаружи „Кафе де Франс“ – внутри Мари-Тереза готовит для меня sandwich au camembert [253]253
  Бутерброд с камамбером ( франц.) – Прим. пер.


[Закрыть]
. Возвращаясь из Сент-Сабин, жую горбушку свежего багета. Мучнистый запах белой пыли, поднимаемой ветерком с проезжей дороги. Голос кукушки в совершенном безмолвии рощ за лугом. Огромный, серый, светло-вишневый, оранжевый и бледно-синий закат, видимый с моей задней террасы. Сверленье цикад в полдень – негромкий стрекот сверчков (словно крутится, потрескивая, диск телефона) при неторопливом наступлении сумерек. Хорошая книга, гамак и холодная, запотевшая бутылка blanc sec [254]254
  Сухое белое вино ( франц.) – Прим. пер.


[Закрыть]
. Резкое красное вино и steak frites [255]255
  Бифштекс с жареной картошкой ( франц.) – Прим. пер.


[Закрыть]
. Холодное, темное, зашторенное молчание моей спальни – и, пока я засыпаю, надежда, что завтра все это будет доступным мне снова, без изменений.

В понедельник пошел в амбар за дровами. Надо было воспользоваться тачкой, а я нагрузился целой охапкой. Наклонился еще за одним поленом и вдруг почувствовал, как левый мой бок пронзило копье электрической боли, – словно меня ткнули под мышку тупым зазубренным мечом. Потом боль потекла из-под мышки вниз, рука и пальцы онемели, исколотые остренькими иглами и булавками. Я уронил поленья, привалился спиной к стене, почувствовал, что в глазах у меня темнеет, а в ушах раздается странный гул, похожий на ропот встревоженной толпы. Потом боль стихла и пальцы вновь обрели чувствительность.

Доктор Руасанссак сказал, что со мной приключился легкий сердечный приступ. Он отправил меня на обследование в больницу Ажена, и я провел там два дня в отдельной палате (бесплатной), наблюдаемый и обследуемый бесконечной, как мне показалось, вереницей врачей. Все выглядит более-менее нормально. Врачи говорят, что человеку моего возраста остается лишь избегать ненужного напряжения и физических усилий. Курить я больше не курю, диета у меня хорошая, ожирением я не страдаю, и никакой имеющей практический смысл операции, способной улучшить мое состояние, они предложить не могут – тем более, в моем-то, опять-таки, возрасте. Осторожность – вот что должно стать моим девизом. Так что Норберт отвез меня назад в Сент-Сабин и там началась моя новая, осмотрительная – полегче-полегче – жизнь.

Старея, Монтень просил лишь об одном, – чтобы в годы одряхления его не поразило слабоумие – а с болью, страданиями и общим нездоровьем он как-нибудь справится. И справился, – терпя в последние годы ужасные муки от желчных камней. Боль не так уж и страшна, пока разум твой остается ясным. Я всегда полагал, что прикончит меня мой мозг, некое ужасное наследие столкновения со стремительно мчавшим почтовым фургоном, похоже, однако, что это будет все-таки сердце.

Дидье Руасанссак сказал мне при последнем осмотре следующее: взгляните в зеркало на свое лицо, сказал он, это ведь не то лицо, какое было у вас в восемнадцать, или в двадцать пять, или в тридцать два. Взгляните на морщины, на складки. На отсутствие упругости. Волосы ваши выпадают. („И зубы“, – добавил я). Узнать это лицо вы все еще можете – оно по-прежнему ваше, – однако живет уже очень давно и несет на себе все знаки продолжительной жизни. Вот и о вашем старом сердце думайте так же, как о вашем старом лице. Сердце выглядит совсем не тем органом, каким оно было в восемнадцать. Вообразите, что все, происшедшее за многие годы с вашим лицом, происходило и с сердцем тоже. И ведите себя с ним поосторожнее.

Прущая наружу юная зелень ильмов. Грачи (и сороки) – самые нервически пугливые из всех птиц. Я открываю мою переднюю дверь и они, в полумиле от меня, в возбужденном испуге взвиваются в воздух – грачи при этом горланят: тревога, тревога.

Проходя нынче утром по дому, мгновенно понял – что-то неладно. Ходж сидела на доске очага, неподвижная. Она никогда туда раньше не забиралась, все выглядело так, будто ей хочется быть по возможности дальше от пола. Боузер спал в своей корзинке. „Подымайся, ленивый старый прохвост“, – сказал я и подошел, чтобы его растормошить. Но, конечно, он был мертв – мне не нужно было даже прикасаться к нему, чтобы это понять.

На меня накатило горе такое сильное и беспримесное, что я думал – оно меня убьет. Я завывал, как дитя, держа на руках моего пса. Потом положил его в деревянный ящик из-под вина, отнес в сад и похоронил под вишней.

Он же всего только старый пес, говорю я себе, он прожил полную, счастливую собачью жизнь. Но вот что насылает на меня несказанную грусть – с его уходом из жизни моей ушла и любовь. Это может показаться нелепостью, но я любил его, и он меня любил. А значит, существовал простой кругооборот взаимной любви, и мне трудно смириться с тем, что больше его не будет. Можете считать это пустой болтовней, но это правда – это правда. И в то же самое время, я знаю – отчасти печаль моя есть просто замаскированная жалость к себе. Я нуждался в этом токе любви и теперь тревожусь – как я без него обойдусь, смогу ли чем-то его заменить – если бы только все сводилось просто к покупке новой собаки. Я ужасно жалею себя – вот в чем все горе-то.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю