355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Бойд » Нутро любого человека » Текст книги (страница 13)
Нутро любого человека
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:31

Текст книги "Нутро любого человека"


Автор книги: Уильям Бойд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)

Я отпечатал все это и отправил почтой в нью-йоркский офис „Дазенберри“. Телеграфировать нет смысла – чтобы оправдать расходы, которых требует телеграф, нужно нечто сенсационное. До сих пор я получал от „Дазенберри“ 300 долларов в неделю – самая прибыльная журналистика, какой я когда-либо занимался. А такими темпами я буду зарабатывать по 100 долларов каждые два дня, кроме того, мне оплачивают расходы.


Пятница, 6 ноября

Ни свет ни заря на железнодорожный вокзал и только затем, чтобы услышать от милиции, что документы у нас не в порядке. Предложил Фаустино отправиться в Валенсию, посмотреть, не повезет ли нам больше с тамошними коммунистическими властями. Как-никак, правительство Республиканцев находится именно там, убеждал его я, и, возможно, из Валенсии будет легче попасть в Мадрид, чем из Барселоны в Альбацете. Очень может быть, что вы и правы, с обычной его вежливой улыбкой ответил он. „ En el fondo no soy imbécil, Faustino“, сказал я [В конце концов я же все-таки не дурак]. Он расхохотался и хлопнул меня по плечу. Похоже, лед сломан.


Суббота, 7 ноября

Вчера ночью мы добрались до Валенсии, проведя в поезде около десяти часов. Фаустино сменил свое анархистское облачение на поношенный черный костюм должностного лица. Валенсия кишит людьми, но несколько безумного пыла Барселоны в ней не ощущается. Солдаты попадаются здесь чаще, чем милицейские и вооруженные гражданские, по улицам разъезжают взад-вперед армейские грузовики. Многие здания обложены мешками с песком: как-никак фронт проходит всего в шести милях отсюда. Мы остановились в отеле „Испания“ и совсем уж поздней ночью, в ресторане, именуемом, как ни странно, „Идеальный зал“, съели по огромному бифштексу с жареной картошкой. Ресторан наполнен хорошо одетыми мужчинами и женщинами. Ясно, что никаких нехваток этот город не испытывает. Мы прошлись по правительственным учреждениям и услышали, что я мог бы отправиться в Мадрид с компанией других иностранных журналистов дней через десять-пятнадцать. Что меня отнюдь не устраивает. За завтраком снова объелись – мидии с креветками плюс кувшин пива. После полудня Фаустино уехал поездом назад в Барселону. Он говорит, что ему в Валенсии неуютно и, похоже, это чувство смущает его: „Это та сторона, к которой я принадлежу“, – говорит он. Мы по-дружески распрощались, я сказал, что примерно через месяц снова буду в Испании. Я собираюсь уплыть пароходом в Марсель, а оттуда полететь в Париж. Доработаю для „Дазенберри“ статью о Валенсии и постараюсь, организовать следующую поездку получше – уже из Лондона. В противном случае, мне пришлось бы проторчать здесь несколько недель и, возможно, без всякого толка.

После полудня отправился в „Музей Провинции“. Закрыто. Хотел увидеть автопортрет Веласкеса. Хорошая вышла бы точка в конце поездки.


Пятница, 27 ноября

Еду поездом в Норидж, чтобы провести уик-энд в Торпе. На сердце камень. Лондон, в который я вернулся от простых и чистых страстей и горячности Барселоны, произвел на меня гнетущее впечатление. Тамошние молодые мужчины и женщины преисполнены искренних убеждений, у них ясные ценности, общее дело и желание изменить к лучшему мир, в котором они живут. Ходить после этого по улицам Лондона и видеть зажатые, серые, подавленные лица соотечественников – это способно привести в отчаяние.

А тут еще и встреча с Ангусом в „Уайтсе“ [95]95
  Клуб в „Сент-Джеймсе“.


[Закрыть]
, куда я зашел выпить. Он спросил, не хочу ли я стать членом клуба (он бы предложил мою кандидатуру, сказал Ангус). Я мгновенное ответил „нет“, а затем, – чтобы умерить его удивление, – сказал, что мне это не по средствам. Ивлин [Во] разговаривал в баре с какими-то людьми, я дал ему понять, что только-только вернулся из Испании, рассказал, какое сильное впечатление произвел на меня душевный настрой Республиканцев. Он с жалостью смотрел на меня своими расширенными, яркими голубыми глазами. „Испания не имеет никакого отношения ни к вам, ни ко мне, Логан“, – сказал он. И тут же, противореча себе, спросил, видел ли я сожженные церкви. Закрытые видел, ответил я, но никаких признаков антиклерикализма. Тут он сменил тему и засыпал меня вопросами об Элтреде и Эджфилдах. Временами мне кажется, что я интересен Ивлину только тем, что женат на дочери графа. [96]96
  Во был в то время помолвлен с Лаурой Герберт, на которой позже женился.


[Закрыть]

Все разговоры в баре вертятся вокруг Короля и его американской подруги, очень много сальных и, по правде сказать, отвратительных рассуждений насчет „сексуальных затруднений“ Короля и искусства, с каким миссис Симпсон удается их разрешать. Почему мне так стыдно слушать все это? Я чувствую нечто вроде абсурдной связи с ним, порожденной нашей короткой встречей, тем что я отдал ему мои спички, а он спросил, как меня зовут. Хороший барселонский анархист из меня явно не получился бы.


Понедельник, 30 ноября

Весь уик-энд я был угнетен и подавлен, и Лотти, – для нее это не характерно, – спросила меня, что не так. Я сказал ей, что ощутил себя своего рода изгнанником, возненавидел Англию и проникся желанием жить за границей, как можно дальше от Британии. Перебрал возможности: Австралия, Канада, Малайя, Южная Африка, Гонконг… но мы повсюду – спасения нет.


Вторник, 8 декабря

В газетах ничего, кроме Королевского кризиса. С души воротит. Пусть себе отрекается ради нее, говорю я, – ему же будет лучше. В Испании его бы поняли: он решил руководствоваться велениями сердца, а не ума, и это пугает наших мелких буржуа.

Единственное, что подняло мое настроение – очень хорошая рецензия на „Космополитов“ (разумеется, не подписанная) в литературном приложении к „Таймс“. Рецензент, по-видимому, понял, почему Les Cosmopolitesпробудили во мне столь сильные чувства. В них все замешано на романтике, приключении, неравнодушии к жизни, ее сущностной грустности и быстротечности. Они смакуют и светлые, и горькие радости, которые предлагает нам жизнь, это стоики гедонизма. На мой взгляд, – превосходный жизненный принцип. Продажи застряли на 375 экземплярах. Поговаривают о „мертворожденном дитяти печатного пресса“. Родерик при наших с ним встречах старается обходить эту книгу стороной – точно экскременты на тротуаре, – и говорит только о „Лете в Сен-Жан“, из которого я написал всего несколько торопливых страниц. Я чувствую, что могу на время забыть об этом романе, доллары, заработанные в Испании, держат меня, в финансовом отношении, на плаву. Собираюсь снова отправиться туда в марте. „Лайф“ заказал мне большую статью об Интернациональной бригаде (350 долларов). Одну из моих барселонских статей я продал в „Нэшс мэгэзин“ за 30 фунтов.


Понедельник, 14 декабря

Выступление Короля по радио [97]97
  Король, отрекшись, стал герцогом Виндзорским. Причины своего решения он объяснил нации, выступив 11 декабря по радио.


[Закрыть]
показалось мне очень трогательным, очень трезвым и выдержанным в точно выбранных тонах личного сожаления, смешанного с чувством долга и сознательной жертвы. В голосе его чувствовалось напряжение. Бывшего Короля, я имею в виду, поскольку у нас теперь имеется Георг VI. Что за год, 1936-й: он войдет в историю Британии хотя бы потому, что в этом году нами правили, пусть и недолго, целых три короля. Мнение Фрейи об отречении в точности совпадает с моим – без всяких внушений с моей стороны, – мнение Лотти прямо противоположно. Ну а что ему оставалось делать? – спросил я у нее в воскресенье (мы завтракали в Эджфилде – весь стол обернулся ко мне). Нечего было даже и думать о том, чтобы жениться на ней, – ответила Лотти. У Англии не может быть дважды разведенной Королевы – какой пример она подавала бы? Нет-нет, вмешался Элтред: ему следовало отправить ее на годик обратно в Америку, притвориться, будто все кончено, а потом, когда все о ней позабыли бы, он мог потихоньку поселить ее в Лондоне, в каком-нибудь укромном месте – вернуть ее в свою жизнь без всякого шума. „Вам не кажется, что это отчасти цинично? – спросил я. – И может быть, неблагородно?“. Элтред искреннейшим образом удивился. „Господи, о чем это вы? – сказал он. – Это же Король. Он может, черт подери, делать все, что ему в голову взбредет“. Меня тошнит от них – ото всех.


1937
[Среда, 10 марта]

Аэропорт Тулузы. Жду самолета на Валенсию – задержка на час. Сегодня среда – в понедельник утром я покинул Лондон. Думаю, я все еще испытываю последствия потрясения, – что я оставил позади, понятия не имею. Вранье – ты отлично знаешь, что оставил. Чего ты не знаешь, так это того, что обнаружишь, когда вернешься.

А случилось следующее. Я, как обычно, провел уик-энд в Торпе. Приехал ранним поездом в Лондон, зашел в „Арми энд нейви сторз“, чтобы купить разные разности, которые могут пригодиться в Испании (мощный фонарь, 500 сигарет, запас теплой одежды). Уже после ленча вернулся на Дрейкотт-авеню. Разложил одежду на кровати и совсем было собрался укладываться, когда в дверь позвонили. Я спустился вниз, открыл и увидел Лотти и Салли [Росс], – радующихся тому, как они меня сейчас удивят. Лотти произнесла нечто вроде: „Ты забыл дома рукопись, а мы что-то заскучали, ну и решили на денек съездить в Лондон“. И вручила мне папку (двадцать четыре пугающих страницы „Лета в Сен-Жан“ – я не собирался брать их с собой в Испанию и намеренно оставил в Торпе). Салли сказала: „Ладно, Логан, бросьте, разве вы не собираетесь пригласить нас наверх?“.

Что я мог сказать? Что сделать? Оказавшись в квартире, Салли мгновенно все поняла и затараторила, как пулемет. Лотти потребовалось на несколько секунд больше, я увидел, как застывает ее лицо, услышал, как ее „Ой, какая милая…“ замирает у нее в горле, пока она оглядывается. Они не стали заходить в спальню, кухню, ванную – не было необходимости. То, что в этой квартире живет женщина, они поняли и так. Во дворце ли или в глинобитной хижине, оно осязаемо и узнается безошибочно – присутствие, наличие порядка, отличного от того, который способен создать даже самый аккуратный из живущих одиноко мужчин. Они-то ожидали чего-то совсем простого и функционального – так я описывал всем любопытствующим Дрейкотт-авеню – чего-то схожего с монашеской кельей. А наши сумрачные, теплые, нежно любимые, обжитые комнаты являли собой красноречивое свидетельство двойной жизни, которую я вел в Лондоне, – мои книги, мои картины, ничем не примечательные, разрозненные предметы меблировки. Лотти совсем примолкла, а притворное щебетание Салли все усиливалось, пока она, наконец, не выпалила: „Знаешь, дорогая, если мы сейчас побежим, то поспеем на пятичасовой“. Самая та реплика, с какой удобнее всего уйти со сцены за кулисы, – она позволила всем нам торопливо спуститься вниз. Лотти овладела собой и смогла даже сказать: „Будь в Испании поосторожней“, а мне хватило духу поцеловать их обеих на прощание и махать им ручкой, пока они удалялись по Дрейкотт-авеню.

С полчаса я просидел в кресле гостиной, ожидая, когда в голове моей уляжется шум: воинственные предположения, возможные способы действий, пути спасения, извинения, вранье… Фрейя вернулась домой, я рассказал ей о случившемся. Она по-настоящему испугалась, а после взглянула мне прямо в глаза и сказала: „И хорошо. Я рада. Теперь нам можно не прятаться“.

И вот, я сижу здесь, в Тулузе, размышляя о возможных последствиях, и понимаю, что в общем-то Фрейя умница, что она права. Однако я чувствую – что? – что все случилось помимо моей воли, что произойти это должно было не так. Я мог бы, нагородив кучу лжи, как-то выпутаться из моего поддельного брака с Лотти, пощадив ее чувства и не уязвив с такой силой гордости. Не быть. Объявили, что рейс откладывается еще на три часа.


Понедельник, 15 марта

Валенсия. Отель „Ориенте“. Всего за несколько месяцев здесь многое переменилось. Коммунисты (ККП), похоже, сплотились, вследствие чего порядка стало больше: В Бюро иностранной прессы мне выдали пропуска на Арагонский и Мадридский фронты. Британские журналисты протестовали против такого фаворитизма, но тщетно: им пришлось встать в самый хвост очереди – правительство Республиканцев разгневано нашей политикой невмешательства. Один из них сказал мне, что здесь Хемингуэй – живет в огромном номере „Регина Викториа“. Надо будет зайти, засвидетельствовать почтение.

Позже. Хемингуэй принял меня очень сердечно – говорит, что едет в Мадрид, снимать документальный фильм. О „Дазенберри пресс сервис“ он никогда не слышал. „Они платят? Это единственный критерий“. Как часы, ответил я. У него тоже контракт – с неким „Газетным альянсом“. Получает 500 долларов за каждую отправленную каблограммой статью и по 1000 за отправленную почтой – до 1200 слов. Исусе: почти по доллару за слово. Вот тебе и „Дазенберри“. „Берите с них побольше за расходы“, – посоветовал Хем. Он был в самом симпатичном его расположении духа – открытый, искренний, – и мы с ним здорово накачались бренди. В мадридском отеле „Флорида“, сообщил он мне, единственное в городе шоу. Я сказал, что в конце месяца встречусь с ним там. Хочу съездить в Барселону, повидаться с Фаустино. Я понимаю, что счастлив вернуться в Испанию, и не только потому, что здесь так интересно. Испания не дает мне думать – и тревожиться, – о том, что может сейчас делать и говорить Лотти. Написал любовное письмо Фрейе, заверив ее, что все будет хорошо, – однако что я, собственно, собираюсь делать, не сказал.


Четверг, 18 марта

Мы с Фаустино погрузились сегодня утром в военный состав и, пыхтя, потащились к Арагонскому плато. Чертовски холодно, на мне купленные в „Арми энд нейви“ теплые подштанники. Нас разместили на ночлег в деревушке под названием Сан-Висенте, в миле от фронта. Запас сигарет сделал меня очень популярным человеком. Мы получаем за одну пачку по большой маисовой лепешке и столько вина, сколько захотим. Фаустино предупредил меня, чтобы я экономил: „Весь испанский табак поступает с Канарских островов“. Я понял: острова удерживает Франко – сигарет у Республиканцев вскоре не останется.

Барселона тоже переменилась: живительная революционная лихорадочность, похоже, покинула ее, и город просто вернулся к своему довоенному состоянию. Повсюду бедняки и, соответственно, бросающееся в глаза богатство. Большие дорогие рестораны переполнены, при этом на улицах длиннющие очереди за хлебом, а у магазинов на Рамбла снова торчат попрошайки и уличные мальчишки. По ночам можно видеть проституток, маячащих в проемах дверей и на уличных углах, вновь появились афиши кабаре с голыми девушками. В прошлом году ничего подобного не было. Я спросил у Фаустино, что произошло, он ответил, что коммунисты понемногу оттесняют анархистов от управления городом. „Они больше заинтересованы во власти, – сказал он, – и лучше организованы. Свои принципы они пока отставили в сторонку, чтобы победить в этой войне. А у нас только и есть, что принципы. В этом наша беда: мы, анархисты, хотим лишь одного – свободы для народа, мы жаждем ее и ненавидим привилегии и несправедливость. Просто мы не знаем, как ее достичь“. Он негромко рассмеялся и повторил, точно личное заклинание: „Любовь к жизни, любовь к человеку. Ненависть к несправедливости, ненависть к привилегиям“. Чувство, с которым он произнес эти слова, странно тронуло мое сердце, по-настоящему. „Кто бы с этим не согласился?“ – сказал я. И процитировал ему Чехова, о двух свободах: что все, о чем он просит это свобода от насилия и свобода от лжи. Фаустино сказал, что предпочитает свою формулу: две любви, две ненависти. „Но ты забыл еще об одной любви, – сказал я. – О любви к красоте“. Он улыбнулся. „Ах, да, любовь к красоте. Ты абсолютно прав. Видишь, какие мы романтики, Логан, – до мозга костей“. Я усмехнулся: „ En el fondo no soy anarquiste[98]98
  В конце концов, я же все-таки не анархист ( исп.) – Прим. пер.


[Закрыть]
. Он искренне расхохотался и, к моему удивлению, протянул мне руку. Я пожал ее.


Пятница, 19 марта

Нас ведут на фронт. В мглистом свете раннего утра обнаруживается, что Сан-Висенте это хитросплетение каменных и глинобитных, сильно пооббитых домов, узкие улочки между ними разгвазданы в грязь грузовиками, людьми и скотом. Жуткий холод. Мы тащимся вверх по тропе, между маленькими, убогими полями, в которых уже показываются первые, ядовито-зеленые, опушенные инеем всходы зимнего ячменя. Местность здесь открыта всем ветрам, деревьев почти нет – потрепанные ветром кустарники (мне удается распознать розмарин) покрывают сьерру и ее отроги.

Окопы расположены на гребне горы – неглубокие, обложенные камнями и мешками с песком. За окопами (которые тянутся всего на сотню ярдов) – линия колючей проволоки, а за нею склон круто уходит вниз, в долину. На вершине горы, стоящей по другую сторону долины, видны огневые позиции и плещущийся оранжевый с желтым флаг – там фашисты, до них отсюда с полмили, я даже различаю муравьиные фигурки расхаживающих солдат. Отсутствие какой-либо опасности ощущается очень ясно – никто не дает себе труда пригибаться. Фаустино представляет меня teniente [99]99
  Лейтенант ( исп.) – Прим. пер.


[Закрыть]
, оказавшемуся англичанином, человеком хмурым и подозрительным, говорит, что зовут его Теренсом – фамилии намеренно не называет. По его словам, он раньше работал в Чатемских доках. Он ведет меня на беглый осмотр позиций: мужчины, сидят, съежившись, у маленьких, кое-как сложенных костерков, небритые, грязные и деморализованные, оружие у них старинное, покрытое грязью. Теренс объясняет, что этот участок фронта находится в ведении милиции ЕПРМ – троцкистов. Новое русское оружие получают только войска коммунистов. „Нас русские не снабжают, потому что мы против Сталина, – с неподдельной яростью говорит он. – Не забудьте написать об этом в вашей газете. Я уверен, Франко им очень и очень благодарен“. О правительстве в Валенсии он говорит с куда большим презрением, чем о врагах напротив.

Мы перелезаем через бруствер и подходим по возможности ближе к проволоке. Глянув вниз по склону я различаю нечто, принимаемое мной за валяющееся мертвое тело. „Марокканцы, – говорит Теренс. – Атаковали нас в январе. Мы их отбросили“. Затем я слышу несколько сухих щелчков, как будто кто-то ударяет камнем о камень. „В нас стреляют?“ – спрашиваю я. „Да, – говорит Теренс, – но не волнуйтесь, они слишком далеко“.

На прощанье я отдаю Теренсу две пачки сигарет, и ему впервые удается выдавить из себя улыбку.


[Суббота, 20 марта]

Я понимаю, что увидел на Арагонском фронте все, что хотел увидеть, и мы собираемся уезжать. Все утро провели с Фаустино в ожидании грузовика, который отвезет нас обратно к железной дороге. Оба мы расстроены увиденным, – однако, как подчеркивает Фаустино, его оно удручило сильнее: я так или иначе через несколько дней покину страну, а он должен остаться, это его война. У него свои представления о борьбе с фашизмом, которых он считает себя обязанным придерживаться.

Прохлюпав по грязи главной улицы, мы забредаем в церковь. Никакой мебели в ней не осталось (пошла на дрова), теперь здесь стойло мулов и курятник. Я извлекаю мой „Бедекер“ и зачитываю вслух: „В Сан-Висенте имеется маленькая романская церковь, которая заслуживает того, чтобы сюда завернуть“. Мы сидим на полу, курим, прихлебываем виски из моей фляжки. Как долго ты пробудешь в Мадриде? – спрашивает Фаустино. Неделю, дней десять, не знаю, – отвечаю я, – на самом-то деле мне нужно как можно скорее вернуться домой. Я улыбаюсь ему и говорю: у меня семейные осложнения. И рассказываю о Фрейе, о нашей двойной жизни, о моей ситуации Лондон-Норфолк. Жена обо всем узнала, говорю я, как раз перед моим отъездом в Испанию.

На лице его появляется печальное, сострадательное выражение. Затем, как если бы моя маленькая исповедь в чем-то убедила его, он надписывает на клочке бумаги адрес. „Если сможешь, загляни к этому человеку, когда будешь в Мадриде, он даст тебе пакет для меня. А когда вернешься в Валенсию, я зайду и заберу его. Буду тебе крайне благодарен“. По моему лицу он видит, что мне вовсе не улыбается впутываться в какие-либо нелегальные дела. „Не беспокойся, Логан, – говорит он. – К войне это никакого отношения не имеет“.


Понедельник, 5 апреля

Отель „Флорида“, Мадрид. Вечером завывали сирены воздушной тревоги, но, должно быть, она была ложной, – падающих бомб я не слышал. Потом обедал с Хемингуэем и Мартой. [100]100
  Марта Геллхорн (1908–1998). Журналистка. Впоследствии стала третьей миссис Хемингуэй. В Мадриде она работала на журнал „Колльерс Уикли“.


[Закрыть]
Посреди обеда к нам присоединился назойливый русский журналист. С утра больная голова, так что Марта отвела меня в бар „Чикоте“, попросила бармена сделать мне любимую опохмелку Хемингуэя – ром, сок лайма, грейпфрутовый сок, – и я почувствовал себя чуточку лучше.

Затем мы поехали трамваем в университетский квартал – „взглянуть на войну“, как выразилась Марта. Странно это: выйти из отеля и ехать через город, который хоть и находится на военном положении и местами разрушен, являет все признаки обычного понедельника – магазины открыты, люди спешат по делам. А потом ты вдруг оказываешься на линии фронта.

Здесь, в университетском квартале, на улицах куда больше рваного камня, дома разрушены, в окнах нет ни единого целого стекла. Мы предъявили наши журналистские пропуска, после чего нас отвели в жилой квартал, где мы забрались на верхний этаж и попали в комнату, переделанную под пулеметное гнездо. Сквозь заложенное мешками с песком окно хорошо видны уродливые бетонные дома, бывшие новыми зданиями университета. Настроение здесь царит летаргическое: солдаты сидят вокруг, покуривая и играя в карты. Все уже несколько месяцев как застряло на мертвой точке – после серьезной атаки фашистов, отбитой в прошлый ноябрь.

Молодой капитан милиции (с жиденькой, мягкой, юношеской бородкой) одолжил нам по биноклю, и мы оглядели окрестности сквозь проемы между мешками, наваленными в амбразуре окна. Ясно были видны линии окопов, опорные пункты, перегороженные баррикадами улицы и колючая проволока. Там и сям виднелись груды выброшенной взрывом снаряда земли, бетонные фасады зданий изрыты и изодраны пулями и шрапнелью. К западу различалась неглубокая долина, в которой лежит русло Мансанареса, и мост Сан-Фернандо. День был чуть дымчатый, солнечный: весна в пору гражданской войны.

Марте хотелось порасспросить капитана, который был родом из Гвадалахары – ее интересовали подробности победы одержанной там Народным фронтом в прошлом месяце. Я переводил ее вопросы. Марта – высокая, длинноногая блондинка, не очень красивая, но веселая и уверенная в себе – на этот их бодрый американский манер. Она и Хемингуэй, надо думать, уже стали любовниками, хотя на людях ведут себя очень сдержанно. Я знаю, что где-то в США существуют миссис Хемингуэй и дети. Жесткие светлые волосы Марты напоминают мне Фрейю. Хемингуэй занят фильмом [101]101
  Документальный фильм „Испанская земля“, режиссер Йорис Ивенс.


[Закрыть]
, я вижусь с ним редко. Странно думать о том, что оба мы пребываем в состоянии любовного двуличия.

Получив нужные сведения, Марта удалилась, а я остался, прикидывая, нельзя ли как-то описать все это для „Дазенберри“. Они телеграммой попросили меня перестать присылать так много материала – чувствую, что интерес к войне угасает. И тут, оглядывая ландшафт за университетом, я увидел что-то вроде бронированной штабной машины, идущей по дороге от Монклоа. Машина была выкрашена в серую краску, ветровое стекло и окна заменены металлическими щитами с прорезями для стрельбы. Я указал на нее капитану, и он сказал: „Давайте-ка их пуганем“. У меня осталось впечатление, что главным тут было скорее желание разогнать скуку, чем какая-либо воинственность. Они задрали дуло пулемета как можно выше – до машины было не меньше мили – и капитан, сделав такой жест, точно он за стол меня приглашал, сказал: „Может, попробуете?“.

Я уселся на прикрепленное к пулеметной треноге маленькое ковшеобразное сиденье и глянул в прицел. У пулемета имелась рукоятка вроде пистолетной, рядом со мной встал солдат, придерживая уходящую в казенник ленту. Я совместил прицел с машиной, тащившейся по огражденной узкой дороге к одному из университетских зданий, нажал на курок и выпустил длинную очередь – долю секунды спустя над придорожной насыпью взвилось облако пыли. Я выстрелил снова, слегка поведя стволом и увидел, как пули вспарывают гудрон перед машиной – уже затормозившей и начавшей сдавать назад. Господи, как весело, подумал я. Дал еще очередь, „дорожка“ пуль прочертила гудрон и я, наконец, увидел, что попал в машину. Послышалось „ура“. Машина сдала за угол и скрылась из виду.

Я разогнулся. Капитан хлопнул меня по плечу. Мужчина с пулеметной лентой улыбался, показывая серебряные зубы. Я одновременно и дрожал, и ощущал как внутри у меня все сжимается. „Будут знать, – сказал капитан. – Они думают, это что? Вроде как…“

Закончить он не успел, потому что комнату вдруг заполнил летящий металл, рушащиеся на пол куски штукатурки и кирпичная пыль. В противоположной окну стене появились выбоины размером в кулак, за несколько секунд штукатурку с нее содрало до дранки. Все попадали на пол и уже ползли к наружной стене. Я рухнул набок и одновременно мешок с песком, перед которым я сидел, словно взорвался. Мужчина, державший ленту, завопил, когда пуля ударила в нее и вырвала из его руки. Кровь хлынула мне на куртку.

На нашу позицию было наведено, должно быть, два или три пулемета и все били одновременно. Почти непрестанный огонь продолжался, как мне показалось, в течение часа, хотя на деле – минут пять или около того. Я лежал на полу, обхватив руками голову и раз за разом повторяя про себя: „Рыбка в пруду, рыбка в пруду“ (мамин рецепт, умеряющий любой приступ паники). Здоровенный шмат штукатурки обвалился мне на ногу и секунду-другую я был в совершенном ужасе. Справа от меня скулил от боли мужчина, подававший ленту. Похоже, ему почти отхватило мизинец правой руки. Кровь так и била из нее, образуя на половицах припорошенные пылью лужицы, пока капитану не удалось перебинтовать руку.

Когда огонь прекратился, мы с капитаном на карачках добрались до двери, чуть ли не выломали ее и вывалились на лестничную площадку. Я встал, отряхнулся, горло мое пересохло напрочь, меня всего трясло. „Вам лучше уйти“, – отрывисто и недружелюбно, как будто это я во всем виноват, сказал капитан.

Сижу в комнате, записываю все это и понимаю, что составляю мое последнее донесение из зоны военных действий. Пора отправляться домой. Так близко к смерти я никогда еще не подходил и меня это приводит в ужас. От одежды моей пахнет штукатурной пылью, голова все еще наполнена лязгом, треском и стуком, создаваемым тысячами осыпающих комнату пуль. Рыбка в пруду, рыбка в пруду. Пока я торчу здесь, в голове у меня крутится только одна еще мысль – о Фрейе, Фрейе, получающей телеграмму, в которой говорится о моей смерти. Чем ты здесь занимаешься, дурак? Притворяешься, будто тебе это необходимо, а сам втайне оттягиваешь возвращение. И какое тебе дело до „Дазенберри Пресс Сервис“? Отправляйся домой, дурак, идиот. Отправляйся домой и приведи свою жизнь в порядок.


Пятница, 9 апреля

Валенсия. В последнюю мою мадридскую ночь я укладывал то да се и под руку мне подвернулся клочок бумаги, полученный в Сан-Висенте от Фаустино. На клочке был адрес в районе Саламанки, больше ничего. Я решил оказать Фаустино услугу, о которой он меня попросил, и спустился в фойе, чтобы спросить у консьержа, не знает ли он, где находится это место. Пока я разглядывал карту города, появился сопровождаемый Ивенсом Хемингуэй, – подойдя ко мне, он поинтересовался, чем это я занят. Я объяснил и сразу почувствовал, что объяснение его заинтриговало.

– Ни имени? Ни условных слов?

– Только адрес. Он сказал, меня будут ждать.

– Пошли, Логан, – сказал он и повел меня из отеля туда, где его поджидала машина с водителем. [102]102
  Предоставленная правительством Республиканцев в исключительное пользование Хемингуэя.


[Закрыть]

Мы проехали по Калле-Алькала до парка Ретиро, свернули на север к району Саламанка и, немного поблуждав по нему, нашли нужную нам улицу и остановились у большого жилого дома, построенного в девятнадцатом веке.

– Подождите меня здесь, – сказал я Хемингуэю.

– Даже и не думайте.

Консьерж показал нам лестницу, ведущую к квартире 3, я нажал кнопку звонка. Старый слуга открыл дверь. За ним ощущалась огромная, еле-еле освещенная квартира, какая-то мебель, накрытая чехлами от пыли.

– Мы уж думали, вы не придете, – сказал слуга. – Кто из вас синьор Маунтстюарт?

Я показал ему паспорт.

– А это кто? – спросил слуга.

– Какая разница? Я его друг, – ответил Хемингуэй.

Слуга на несколько секунд отошел и вернулся с чем-то похожим на небольшой персидский ковер, скатанный в трубку и туго обвязанный веревкой. Мы взяли у него эту скатку и ушли.

Вернувшись в свой номер, я развязал веревку и раскатал ковер. Внутри обнаружились семь небольших полотен маслом, я разложил их по кровати.

– Хуан Миро [103]103
  Хуан Миро (1893–1983), каталонский художник. Хемингуэю принадлежала его „Ферма“, купленная в 1925 году за 250 долларов.


[Закрыть]
, – сказал я.

– Миро, – сказал Хемингуэй. – Ни хрена себе.

– Разве они не кошмарны?

– Эй, он, между прочим, мой друг, – сказал Хемингуэй, лишившись некоторой доли своего обычного добродушия. – У меня есть одна его большая вещь, из ранних, – хотя на эти она не похожа.

– Они просто не в моем вкусе, – сказал я. Полотна были все небольшие, примерно три фута на два. Типичный Миро в его пост-реалистический, сюрреалисткий период. Я снова скатал их.

– Кто же это владеет семью Миро? – поинтересовался Хемингуэй.

– И почему меня избрали в курьеры?

– Как много вопросов, – сказал он. – Пойдемте в „Чикоте“, попробуем в них разобраться.


Понедельник, 12 апреля

Снова в Барселоне, от Фаустино никаких вестей. Телефонные звонки и телеграммы в Пресс-бюро и штаб-квартиру ИФА ничего не дали, поэтому я решил сходить туда сам.

Соответственно, этим утром иду в Бюро иностранцев, к людям, которые изначально его ко мне и приставили, они говорят, что Фаустино здесь больше не работает. Все очень немногословны, лица хмурые, подозрительные. Никто, похоже, не знает, где он. Я покидаю здание, за мной выходит молодой, преждевременно поседевший человек, отводит меня в кафе. Имени своего он не называет, но говорит, что Фаустино дней десять назад арестовали. „Кто арестовал?“ – спрашиваю я. „Полиция“. „По какому обвинению?“. Он пожимает плечами. „Обычно обвиняют в предательстве: самое удобное“. Спрашиваю, есть ли у Фаустино жена или родные. Только мать в Севилье, слышу я в ответ, – мне от этого толку мало, поскольку Севилья в руках фашистов. Он и сам родом из Севильи, говорит седовласый молодой человек, возможно, в том-то вся и беда. Затем молодой человек уходит: я не знаю, что он хотел этим сказать, – знаю только, что генералы захватили Севилью в самом начале войны.

Позже. Когда я под вечер вернулся в отель, меня ожидала отпечатанная на машинке записка без подписи: „Ф. Передес застрелен полицией при сопротивлению аресту. Его обвиняли в том, что он фашистский шпион. Не задерживайтесь в Барселоне“. После первого потрясения я начал гадать, правда ли все это. Быть может, какой-то розыгрыш? А может быть, Фаустино и вправду пал жертвой какой-то коммунистско-анархистской распри? Или он все-таки был шпионом? Отсутствие доверия, сомнения, попытки утаить подлинные факты, похоже, типичны для этой войны. Мне почему-то не верится, что его больше нет. Я думаю о Фаустино, о нашем недолгом знакомстве, об иронической скептичности, с которой он произнес свой анархистский лозунг: „Любить жизнь, любить людей. Ненавидеть несправедливость, ненавидеть привилегии“. Не худшая эпитафия для человека. Однако теперь я – обладатель семи полотен Хуана Миро – причем они почти наверняка не принадлежали Фаустино. И что мне прикажете с ними делать?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю