Текст книги "Время расставания"
Автор книги: Тереза Ревэй
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц)
Лейпциг, 1930
– Sehr Gut![11]11
Очень хорошо (нем.).
[Закрыть] – сказала Ева Крюгер с довольной улыбкой.
Мальчик поднял на нее влюбленные глаза, соскользнул с банкетки и собрал учебники, сложенные на стуле.
– До следующей недели, фрау Крюгер! – выкрикнул он, прижав фуражку к сердцу, а затем выбежал за дверь: мальчику не терпелось поскорее окунуться в ранний солнечный вечер.
Ева захлопнула партитуру. Старание детей и искренняя радость, испытываемая ими, когда она их хвалила, не переставали удивлять женщину. Она привыкла, что ее сын Петер был совершенно равнодушен к музыке, и пианистке казалось немыслимым, чтобы мальчики его возраста получали удовольствие, разучивая фуги Баха или выполняя рубато[12]12
Рубато – музыкальный термин, обозначающий свободное в ритмическом отношении (не строго в такт) исполнение; обычно связано с ускорениями и замедлениями темпа.
[Закрыть] в произведениях Шопена. Однако после того, как в газете появилось объявление об уроках, родители звонили не переставая, чтобы записать своего ребенка. «Ева Крюгер, концертирующий пианист, дает уроки фортепьяно детям в возрасте от шести до двенадцати лет». Она даже могла позволить себе роскошь выбирать учеников, отказываясь от тех, кто ее раздражал.
Служанка подала чай. Ева устроилась в любимом кресле, стоящем справа от камина. Ее пепельный кот Оффенбах подошел и потерся о ноги хозяйки. Женщина с удовольствием вдохнула изысканный аромат, исходящий от чая в фарфоровой чашке.
Из-за экономического кризиса Карл был вынужден согласиться на то, чтобы она начала давать частные уроки. Ее супруг упрекал себя за это: он испытывал горечь, полагая, что не выполняет долг главы семьи. Карл предпочитал, чтобы его жена продолжала посвящать себя творчеству, а не тратить время на учеников. Еве также пришлось добиваться места в консерватории, хотя она не ладила с директором. Теперь три раза в неделю, немного растерянная, она появлялась в стенах самой старой музыкальной академии Германии.
Ева раздраженно тряхнула головой: никакие заботы не должны отвлекать ее в эти полчаса безмятежного покоя. Перед концертами исполнительнице также требовалась небольшая передышка, во время которой никто не имел права ее беспокоить. Находясь в одиночестве в своей артистической уборной или в номере отеля, она закрывала глаза и позволяла музыке полностью захватить ее. Она погружалась в волшебный внутренний мир, куда научилась ускользать еще в детские годы. В этой уютной вселенной, вне суровой реальности, она представляла цвета и звуки, меняющиеся согласно ее настроению и той партитуре, по которой она должна была играть. Когда она была еще совсем маленькой девочкой, ее родители заинтересовались этими странными трансовыми состояниями дочери. Мать даже отвела Еву к врачу. Тот прописал девочке свежий воздух и занятия физкультурой, но Ева могла погрузиться в себя даже посреди шумного школьного двора, если ей того хотелось. В зрелом возрасте она обнаружила, что это ее внутреннее убежище позволяет ей легче переносить самые болезненные удары судьбы.
Закрытые глаза, расслабленные руки: женщина сконцентрировалась на одном-единственном теплом цвете. Ярко-желтый. Она представила, как солнечный свет заполняет ее голову, шею, грудь. К этому цвету она добавила нежный звук хрустальных колокольчиков. Пикантный аромат чая придал картине необходимую завершенность.
По непонятной причине это благостное состояние воскресило в ее памяти первую встречу с Карлом.
Тогда он пришел после концерта вместе с друзьями выразить ей свое восхищение. В тот вечер она чувствовала себя раздраженной. Преисполненная страсти, она била по клавишам из слоновой кости, как будто хотела наказать их за что-то. Позднее, все еще охваченная лихорадочным возбуждением, с пылающим взором, она отмела комплименты самых высокопоставленных лиц города небрежным жестом руки. Какой-то светловолосый молодой человек в серой униформе подошел и склонился перед нею. Когда он коснулся ее руки, по телу Евы пробежала теплая волна. Смущенная, она резко отпрянула. Он замер, немного волнуясь, не понимая, что случилось. Она виновато улыбнулась. Мужчина объяснил, что находится в увольнении, но уже скоро должен вернуться в расположение части у реки Сомма. Во Францию, уточнил он. «Я знаю, где находится Сомма», – язвительно заявила она, но затем смущенно добавила, ругая себя за излишнюю резкость: «Там очень страшно?» Печальная улыбка искривила губы молодого офицера: «Там много хуже». И по его строгому взгляду она поняла, что он не хочет говорить о войне.
Не желая оставаться в одиночестве, Ева согласилась поужинать с новым знакомым и его товарищами в ресторане, стены которого были обшиты темным деревом, а потолок декорирован фресками и надписями, выполненными в готическом стиле. Это были цитаты из «Фауста». Из-за блокады, организованной союзными державами, выбор блюд в ресторане оказался весьма скудным. Карл потребовал, чтобы они говорили исключительно о радостных вещах, и в течение нескольких часов молодые люди чокались и шутили, словно будущее принадлежало только им. В этой дружеской атмосфере растворилась даже та особенная смесь запахов, что пропитала город после начала военных действий, – испорченного сала, керосина и дешевых духов, – к которой примешивался едкий запах страха.
Больше года они переписывались. Когда Карла ранили, Ева поехала в госпиталь. Она раздавала автографы, играла для инвалидов и монахинь на старом расстроенном фортепьяно. В конце войны, после освобождения из лагеря военнопленных, Карл попросил ее руки. Исполнительница-виртуоз не колебалась ни секунды. В тот день все окружавшие ее цвета были особенно нежными.
– Mutti![13]13
Мама (нем.).
[Закрыть] – позвал настойчивый голос.
Ева вздрогнула, подняла глаза. В этот момент дверь в комнату с грохотом открылась. Сын влетел в гостиную.
– Mutti! – снова выкрикнул мальчик, и Ева восхитилась этим криком, уверенностью, слышавшейся в нем: мама действительно оказалась там, где малыш и ожидал. Неслыханная, дерзкая уверенность, свойственная лишь детству.
Кулаки на бедрах, взъерошенная шевелюра, яркий голубой взгляд, взрывающийся сотнями светящихся искр, – ее сын стоял в солнечном ореоле, и сердце Евы сжалось от любви. Иногда она смотрела на него, как будто видела впервые. Неужели этот мальчик, лучащийся здоровьем и энергией, ребенок с телом без единого изъяна, действительно был ее сыном? Сыном той, которая уже и не надеялась родить ребенка. Той, которая до него потеряла двоих малышей и еще троих в течение десяти лет после его рождения. Той, которая мечтала стать матерью многочисленного семейства. Он единственный выжил в этом безжалостном животе, убившем всех остальных младенцев. Дитя света, крепкий, сильный, подвижный ребенок, который помогал забывать горе, разрывающее сердце, когда ее собственное тело предавало ее. Любящий Карл умолял жену прекратить эти опасные и отчаянные попытки. Но Ева готова была отдать все – даже музыку и свой талант – за право рожать детей. Потому что фрау Крюгер не сомневалась: высшее счастье, данное женщине, – это качать на руках своего младенца.
– Mutti! – в последний раз крикнул сын, прежде чем стрелой вылететь из комнаты.
Ева переплела пальцы с короткими ногтями, поднесла руку к губам и укусила ее.
Это ее вина. Быть может, если бы она вышла замуж, когда была совсем молодой, ее тело оказалось бы плодовитее? Но женщина не могла пойти на союз, основанный не на любви. Музыка приучила пианистку во всем стремиться к идеалу, она считала, что любовь, скрепляющая сердца мужчины и женщины, должна быть высшей гармонией, какой только можно достичь на земле.
Убаюканная иллюзиями, упрямая и серьезная, Ева позволила времени крутить свое колесо. Конечно, у нее были любовники, дарящие удовольствие, но удовлетворения она не испытывала никогда. Чувственный язык тел был лишен чего-то необычайно важного; простые движения, не осененные дыханием души. Когда пришел первый успех, появилась известность, нарисованный ею образ отца ее детей стал далеким и размытым. Она поняла, что была наивной идеалисткой, и попыталась не стать циничной. Так продолжалось до тех пор, пока она не встретила Карла, молодого военного, который был на пять лет моложе ее.
Когда они занялись любовью первый раз, ей было стыдно. Ева потребовала погасить лампу. Собственное нагое тело казалось женщине бесстыжим, удивительно неповоротливым, в то время как все члены ее любовника отличались особой твердостью и беспощадностью. Его бедренные кости, локти, колени – все это было каким-то острым, все, в том числе и набухший член. Тело, иссушенное годами боев, ранами и болезнями, испанкой, вконец истощившей его. Возможно, именно потому что ему удалось выбраться живым из окопов, Карл не позволил какому-то несчастному микробу лишить его жизни. И вот это сухое, нервное тело произвело на Еву весьма странное впечатление, она не обнаружила в нем никакой мягкости, никакой слабости. Когда мужчина проник в нее, она задержала дыхание. Растерянная женщина чувствовала себя совершенно ненужной, чужой в этих объятиях. Ею овладело безумное желание ударить любовника, избавиться от этих раздражающих «доспехов», лишавших возможности двигаться. Она позволила Карлу получить удовольствие, достигнуть пика наслаждения, уверенная, что больше никогда не согласится на свидание с ним. Ее мысли были уже далеко, в другом месте, в другом городе, ведь у нее не было своей гавани, лишь безликие комнаты отелей – пианистка предпочитала их частным домам, где ее одиночество становилось слишком заметным. Ева вздрогнула от неожиданности, когда почувствовала, как по ее шее заструились слезы любовника, она даже коснулась рукой щеки мужчины, чтобы убедиться, что это не капли пота. Никогда раньше она не видела, чтобы кто-нибудь плакал так тихо, без всхлипов, почти не дыша… лишь приоткрытый рот и пелена теплых соленых слез. Оробев, Ева обняла мужчину и положила его голову себе на грудь. Затем она легла на него, вдавив свои грудь, живот, бедра в его жилистое тело, как будто хотела поглотить его. Казалось, она стремилась погасить боль его разума весом своего тела.
Минуты тянулись одна за другой. Еве хотелось утешить Карла, но она не находила слов. Ее сила заключалась отнюдь не в словах. В моменты сильнейшего волнения музыкантша обращалась к музыке. Вот и теперь она молча оплела Карла руками и баюкала его в своих объятиях. Он не попытался ни извиниться, ни объясниться. Он просто уснул. После пробуждения мужчина принялся ласкать тело любовницы, и Ева поняла: эти нежные и хрупкие руки способны творить красоту, ничего подобного которой она не встречала.
Несколькими неделями позже они сочетались браком в Лейпциге. Ева переселилась в старинный особняк на Катариненштрассе, доставшийся Карлу от родителей. Она перевезла туда свое пианино, свои чемоданы и своего кота. Первые дни, чувствуя себя гостьей в этом огромном доме, Ева бродила между камином, тахтой с шелковой обивкой и овальными столиками, расположившимися у основания колонн. Она гладила настенные гобелены, комнатные растения, фарфоровые статуэтки, слушала, как бьют настенные часы. Она опасалась, что не сможет привыкнуть к Саксонии, которую совсем не знала: ее мать была венгеркой, а отец родился в Вене. Родители встретились на берегах Адриатики, в Триесте, городе, овеваемом буйными ветрами, опаленном солнцем и пропитанном солеными брызгами, в городе, где ранним туманным утром перезвон корабельных колоколов оповещал об отплытии судов. Возможно, именно поэтому Лейпциг все же понравился Еве – он тоже был перекрестком многих дорог.
В Триесте семья девочки жила недалеко от вокзала, где под парами стояли поезда, отправляющиеся в Будапешт или Москву. Карьера пианистки привела ее в Вену, затем она гастролировала по всей Европе: от Португалии до Англии, от Франции до России. Но в глубине сердца она хранила тайную, неистребимую любовь – любовь к Триесту, городу, навсегда укравшему ее душу. И вот ради любви Ева согласилась распаковать свои чемоданы.
Вначале новоиспеченная фрау Крюгер отнеслась к Лейпцигу с недоверием, ведь здесь не было ни моря, ни реки, которые уносили бы все печали. Город показался Еве серым, несмотря на зелень лип и коричневатый цвет домов. Здания, похожие на стены угрюмых колодцев, были лишены всякой легкости, а бесконечные дворы напоминали о куклах-матрешках. Покачиваясь на рельсах, пространство бороздили многочисленные трамваи, но, в отличие от Лиссабона, где желтые вагончики весело поднимались и спускались по улицам, подчиняясь лишь капризам вдохновения, строгие вагоны Лейпцига двигались исключительно по прямой.
С тяжелым сердцем Ева быстро шагала по незнакомым улицам, не понимая, сумеет ли привыкнуть к новому городу, приручить его. С неба посыпались крупные снежные хлопья. Молодая женщина укрылась в Gasthaus[14]14
Гостиница (нем.).
[Закрыть]. Вокруг одного из столов расселись спорящие о чем-то рабочие. На стульях валялись листовки и газеты. Пивная пена стремилась сбежать из кружек. Мужчины призывали к демонстрациям, забастовкам. Кулаки обрушивались на стол. В углу притаились красные знамена. За соседним столиком обосновались печатники в рабочих блузах, испачканных краской. Перед тем как отправиться на работу, они раскурили трубки. Сквозняк поднимал штору, висевшую у входной двери. Двое мужчин в темных костюмах, с накрахмаленными воротничками рубашек, бросили свои старые портфели и приютились за еще одним столом, зябко потирая руки. У них был необычный гортанный говор, который Ева не смогла узнать.
Пианистка закрыла глаза. Она чувствовала себя опустошенной. Война проиграна. Революция набирает обороты. Но в этом задымленном, шумном зале она поняла, откуда черпает энтузиазм и веру ее муж. Удивительная жизненная сила и энергия города воодушевляла этих мужчин и женщин, привлекала и очаровывала иностранцев. И Еве показалось, что она слишком вялая, слишком сонная для этого города, в котором обрел свой последний приют Иоганн Себастьян Бах и увидел свет Вагнер. Ей следовало привыкать к новому, чуждому духу, к этому городу, который нисколько не походил на эмоциональный Триест, но в котором можно было услышать, как бьется сердце самой Земли.
Ева закончила укладывать волосы. Она вонзила в пучок последнюю шпильку, украсила шею длинным жемчужным ожерельем и с удовольствием посмотрела на плоды своих усилий.
Фрау Крюгер нервничала. Карл так часто рассказывал ей о своем французском друге, который приехал всего на несколько дней, чтобы принять участие в Международной выставке охоты и меха. Карл знал француза очень давно. Они познакомились во время приема в Новой ратуше, который мэр устроил для видных жителей города, а также именитых гостей, приехавших на ярмарку, проходившую два раза в год: весной и осенью. Беседуя, молодые люди выяснили, что они оба начали трудиться с двадцати лет: Карл – в издательском доме отца, а Андре Фонтеруа, как говорили скорняки, «на Брюле».
Ева почти каждый день приходила на улицу Брюль, пересекающуюся с той улицей, на которой стоял их дом. Она развлекалась, наблюдая за оживлением, царящим на улице скорняков, смотрела, как сваливают в подвалы тюки с пушниной, откуда ее отправляют на сортировку. В окрестных домах разместились сотни небольших лавочек и мастерских. Эту красочную улицу, полную жизни, можно было назвать одним из «нервов» города, ведь здесь языки всей Центральной Европы смешивались в одну радостную какофонию. Еве казалось, что здесь она почти дома. Когда женщина шла по этой улице, старый еврей с венгерскими корнями, наряженный в национальный кафтан, каждый раз склонялся перед ней в низком поклоне и отвешивал галантный комплимент, на который Ева всегда отвечала остроумной шуткой. Она завязала дружбу с супругой торговца и давала уроки игры на фортепьяно их сыну. Карл удивлялся той легкости, с какой Ева общалась с людьми самых разных слоев общества. Иногда, когда она перечисляла ему друзей, приглашенных на обед, Крюгер думал, что его почтенные родители перевернулись бы в своих гробах, если бы узнали, сколь разношерстая компания собирается в их столовой.
В первые послевоенные месяцы, когда советы рабочих и солдат водружали на зданиях красные стяги, а город рвали между собой консерваторы, спартакисты и народные комиссары, когда забастовки сменялись кровавыми репрессиями, Ева и Карл частенько спорили о необходимости революции. Ева ратовала за идеи свободы и равенства, относилась с недоверием к жандармским порядкам, которые устанавливали, как ей казалось, тупые солдафоны. Карл пытался доказать жене, что она мыслит чересчур прямолинейно. Он называл ее романтиком, наивной душой. «Революция не делается в белых перчатках, – твердил он. – Не забывай, ты будешь одной из первых, кому перережут горло». Ева яростно отстаивала равенство женщин, приветствовала закон, предоставляющий им избирательное право. Карл лишь бессильно пожимал плечами.
Этим вечером она решила подать лишь легкий ужин. Слава французской кухни порождала смятение в душе хозяйки дома. Ева искренне сожалела, что Андре Фонтеруа приехал без супруги, немка хотела бы поболтать с ней о новинках парижской моды. Сумела ли Франция сохранить ту беззаботность, что так нравилась Еве еще до войны? Пианистке вдруг захотелось снова увидеть Париж, погулять по набережным Сены. Хотелось вдохнуть аромат только что испеченных круассанов и дымящегося кофе с молоком, увидеть стройных девушек с тонкими талиями и их бойких кавалеров.
Ева поправила несколько подушек в гостиной. Она скучала и поэтому села за пианино и сыграла несколько веселых пьес. В этот момент в комнату вошла служанка с графином вина в руке. Ева принялась наигрывать одну из любимых песен девушки, в которой говорилось о неверном женихе. Герда не заставила себя просить: ее красивый голос выводил историю о злоключениях влюбленной пары. Увлекшись, женщины закончили исполнение в едином лирическом порыве: Герда удержала высокую чистую ноту, в то время как Ева украсила концовку песни музыкальным пассажем собственного изобретения.
– Браво!
В проеме двери, выходящей в вестибюль, стоял мужчина и аплодировал. Герда зарделась до корней волос, сделала реверанс и убежала вместе с графином. Ева, улыбаясь, поднялась со стула.
– Простите меня, месье, я не слышала, как вы вошли, – сказала она, идя к гостю.
– Пожалуйста, называйте меня Андре. Вы встретили меня самым чудесным образом! И у вас в доме есть молодая, но замечательная певица. Я уже не буду говорить о вашем таланте, мадам, слава о нем давно преодолела все границы.
Иностранец говорил на немецком с легким французским акцентом. Мужчина склонился, чтобы поцеловать руку хозяйки дома.
– Вы любите музыку… Андре?
– Да, но, к несчастью, я не смогу вам подпеть. Я пою так, словно дребезжит кастрюля.
– Я открою вам страшный секрет… – рассмеялась Ева, – я тоже. Карл не с вами?
– У него остались еще какие-то дела на фирме. Он высадил меня у дома и велел сказать вам, что к ужину будет.
Ева вздохнула.
– Ему сейчас нелегко. У него так много забот! Я беспокоюсь за него.
– Наступила эпоха потрясений. Все мы зависим от ужасающего кризиса. Когда я думаю о том, что все началось с банкротства венского банка… Кто мог предположить, что это всего лишь первое звено в трагической цепи событий, приведших к катастрофе?
– Германия пребывает в состоянии кризиса с конца войны, но я полагала, что, в отличие от нас, Францию кризис почти не затронул.
– Да, сейчас положение у нас в стране не столь печально, но я настроен не слишком оптимистично.
– О, я совсем забыла о своих обязанностях! – внезапно воскликнула Ева. – Садитесь, пожалуйста. Хотите чего-нибудь выпить? Или, быть может, вы желаете, чтобы вам показали вашу комнату?
Андре положил шляпу и перчатки на полочку.
– Не могу отказать себе в удовольствии отведать рейнского вина. Я надеюсь, великолепный винный погреб Карла не пострадал?
– Конечно, и он достанет для вас самое отменное вино. Всякий раз, открывая бутылочку бургундского, он рассказывает о своем французском друге, поэтому у меня сложилось впечатление, что я знаю вас уже много лет.
Андре улыбнулся. Он взял бокал, протянутый ему собеседницей.
– Карл – настоящий друг. Я всегда рад встрече с ним.
Они уселись лицом друг к другу. Оффенбах вскочил на колени хозяйке.
Ева изучала круглое лицо гостя, его крепкие щеки, подбородок, который, на ее вкус, был чересчур срезан. У него были великолепные волосы, теплого карамельного оттенка, отливающие бронзой. За круглой роговой оправой очков прятались светло-коричневые глаза. Умный взгляд. Андре был одет строго, но элегантно: костюм из серой фланели, широкие брюки. Он не выглядел слишком высоким, но двигался с трогательной неуклюжестью, как будто боролся с собственной застенчивостью. В его сильных руках хрустальный бокал казался очень хрупким.
– Итак, вы пробудете у нас несколько дней.
– Я надеюсь, что не побеспокою вас. Я мог бы остановиться в отеле, но Карл так настаивал… Признаюсь, я просто горел желанием познакомиться с вами. Во время моих предыдущих визитов вас всегда не оказывалось в городе.
– Несколько лет тому назад Карл захотел, чтобы я возобновила гастрольные турне. Возможно, он опасался, что я стану скучной домоседкой, настоящей немецкой Hausfrau[15]15
Домашняя хозяйка (нем.).
[Закрыть], – пошутила она.
Ева лгала. Карл опасался, что она, замкнувшись в четырех стенах, погрузится в страшную, черную меланхолию. После очередного выкидыша женщина две недели не выходила из дома и почти ничего не ела, она даже отказывалась видеть Петера, которому исполнилось три года и который, плача, звал мать. И вот как-то вечером Карл схватил жену за плечи и с силой встряхнул. Она не имеет права погибнуть! Это было бы предательством, чудовищной несправедливостью! Она нужна им живой. У них есть сын, чудесный ребенок. Преступление отказываться от жизни, если Бог наградил тебя таким талантом. Срывающимся от бешенства голосом он кричал ей прямо в лицо, он весь дрожал от ярости и страха. Когда он отпустил ее, Ева осела на пол – ноги отказались ей служить. Съежившись, она спрятала лицо в ладонях, ее длинные волосы разметались по полу, женщина вдыхала отвратительный, едкий запах своего пота. Карл опустился на колени, обнял ее, попросил прощения. «Если ты не начнешь играть, Ева, ты умрешь… Петер потеряет мать, а я – женщину, которую люблю».
На следующий день она написала своему агенту, с которым не общалась уже долгие годы. Он тотчас ответил. Он уже отчаялся, не надеясь увидеть ее снова… Она была именно тем музыкантом, которого он искал. Может ли госпожа Крюгер приехать в Берлин, чтобы записать пластинку?
– Карл – настоящий друг, это правда, – прошептала Ева. – Знаете ли, он спас мне жизнь.
Андре удивился ее значительному, почти пафосному тону. Это ее обычная манера изъясняться или же то, о чем она говорит, действительно для нее очень важно? Эта женщина поражала Фонтеруа. Ее трудно было назвать красивой, особенно в этом скромном наряде. У нее было обычное лицо, бледно-голубые глаза, светлые волосы, собранные в пучок на затылке. Родинка над верхней губой. Ее внешности недоставало утонченности. Она не была женщиной, на которую оборачиваются на улице. Однако глядя на то, как она играет, Андре почувствовал в Еве удивительную силу, которая заинтриговала его. Сейчас она рассеянно гладила кота. Животное мурлыкало, то выпуская, то втягивая когти.
Фонтеруа понял, что весьма невежливо так открыто изучать свою собеседницу. Смутившись, мужчина отвел глаза.
– Ваша супруга не сопровождает вас в поездке? – внезапно спросила Ева, выходя из своей задумчивости.
– Увы, она была вынуждена остаться в Париже.
– Я очень хотела бы познакомиться с ней. Возможно, как-нибудь Карл и я повидаемся с ней во Франции?
– Разумеется. Вы придете к нам на ужин. Валентина… как бы это сказать? Она будет в восторге, узнав о встрече с вами.
Ева заметила его неловкость.
– У вас есть дети?
– Да, дочь Камилла… Ей восемь лет.
Его лицо прояснилось, как небо после грозы. Это растрогало Еву. Обычно мужчины так не реагируют при упоминании о своих детях, особенно если речь идет о дочери.
Служанка постучала в дверь. Ева попросила девушку сопроводить гостя в его спальню и распорядилась подать ужин в половине восьмого. Если Карл, конечно, соизволит появиться, добавила Ева шутливым тоном.
В течение трех последующих дней Андре в обществе постоянного представителя Дома Фонтеруа в Лейпциге самым внимательным образом осмотрел экспозиции во всех пяти павильонах выставки. Среди тысячи различных образцов пушнины, прибывших почти из двадцати стран мира, Андре обнаружил множество шкур, которых он никогда в жизни не видел. Он тщательно отобрал партии для закупок, уделяя внимание лишь самому качественному товару. Однако партии товара были небольшими: после «черного четверга» на Уолл-стрит объем продаж меховых изделий значительно сократился.
Треть всей пушнины, продаваемой в мире, проходила через Лейпциг. На таких вот больших ярмарках, вскипавших космополитическими толпами, Андре начинал ощущать, что принадлежит к одной огромной семье – семье меховщиков и скорняков, где никто не обращает внимания на национальность и исповедуемую религию, а традиции и секреты передаются от отца к сыну, свивая непрерывную нить веков. Когда-то у достопочтенного еврейского торговца пушниной его дед купил шкурки белого кролика, предназначенные для меховых накидок каноников. А у лощильщика из Лейпцига его отец Огюстен ознакомился со столь тонкой выделкой материала, что решил по его методу изготавливать меховые шарфы, которые клиентки просто рвали из рук.
Рядом с Фонтеруа два старика тихо беседовали о достоинствах меха сурка – серо-рыжего, с серебристой остью. Андре догадался, что они были выходцами из семей, бежавших во время погромов из деревень Польши, Галиции или Литвы. Он подумал, что их предки прежде всего взяли с собой в дорогу свои уникальные знания, свое вечное ремесло, тяжелое, но такое прекрасное, что о нем можно было говорить как об истинном искусстве.
Он также заметил нескольких представителей русского рынка. После революции торговые связи с Советским Союзом сильно осложнились. В этой стране запретили свободное предпринимательство, и теперь экспортом пушнины занималась государственная организация. На следующий год в Ленинграде готовился крупнейший пушной аукцион. «Следует ли туда ехать?» – подумал Андре, уступая дорогу мужчине в тюрбане.
Ближе к вечеру Андре покинул гостеприимный дом Крюгеров и отправился на Марктплац, где возвышалась бывшая Ратуша с нависающей над ней причудливой колокольней. Золотистый свет сумерек согревал охру длинного ренессансного фасада и заставлял сиять порфир карнизов. Андре присоединился к своим французским коллегам, которые беседовали под аркадами галереи. В ожидании банкета они пребывали в отличном настроении. Лейпциг имел репутацию города, где гостям предлагали самую изысканную еду.
Андре описал своим собратьям по ремеслу первый банкет, на котором ему пришлось присутствовать вместе с отцом. Тогда он, семнадцатилетний парень, впервые посетил гостеприимный Лейпциг.
Верный средневековым обычаям, первый советник корпорации скорняков по окончании ярмарки устроил в честь своих коллег великолепный ужин. Андре, страдающий из-за жмущего шею крахмального воротничка, с изумлением рассматривал стены, украшенные шкурами тигров, волков и белых медведей. На банкетном столе, декорированном цветами, доставленными с самой Ривьеры, в огромных серебряных вазах красовались горы засахаренных фруктов. Андре усадили между поставщиком императорского двора России, Лелиановым, и японцем Ямамото.
Устрицы, стерлядь а-ля тартар, черная икра с Волги предшествовали триумфальной подаче супа. Чтобы сохранить дивный вкус блюда, суп-крем из раков, приправленный арманьяком, подавался прямо в котле. Раздался вздох восхищения. Затем бесстрастный дворецкий предложил присутствующим пражскую ветчину в мадере, мясо бекаса, запеченное с можжевельником, гусиный паштет с румяной корочкой из Страсбурга, мясной пирог с трюфелями из Перигора, жареных цыплят по-гамбургски. Отменные красные вина и лафиты переливались в резных хрустальных бокалах. Воротник давил все сильнее и сильнее, пуговицы угрожающе трещали, обещая оторваться, и Андре с грустью наблюдал, как подносят гусят по-курляндски, ножку косули с черничным джемом, заднюю часть кабанчика с черносливом. Аккуратно сложив руки на коленях, Ямамото о чем-то думал, а может, просто дремал. На лицах сорока гостей читались либо блаженство, либо страдание.
В четыре часа утра миланец, сеньор Форкони, упал лицом в шербет. Андре и его отец тотчас воспользовались этим, чтобы вернуться в отель, утверждая, что им просто необходимо доставить туда итальянца. По их прибытии консьерж поспешил кликнуть двух коридорных, которые отнесли все еще спящего сеньора в его комнату. Затем консьерж осведомился о качестве ужина. «Раковый суп… настоящее чудо… О нем еще долго будут говорить на Брюле…» – процедил Огюстен, в то время как Андре безуспешно пытался подавить зевоту.
– И уже на следующий день после этого небывалого испытания я ехал на поезде в Париж. Я возвращался к моим любимым занятиям и задавался вопросом, уж не пригрезилось ли мне все это пиршество, – закончил, смеясь, Андре.
– Давайте надеяться, что нас и сегодня побалуют, как в тот далекий вечер, – пошутил подошедший Макс Гольдман.
Входя в зал, украшенный флагами и портретами государственных деятелей в полный рост, Андре заметил, что его друг выглядит озабоченным.
– У тебя проблемы? – поинтересовался Фонтеруа.
Макс обреченно пожал плечами.
– Я потерял целое состояние, старина. Но, по крайней мере, я не влез в долги ради спекуляций на бирже, иначе сейчас мне бы оставалось лишь пустить себе пулю в лоб. Но все, что было… улетучилось… Я был вынужден обратиться к тестю за помощью. Вот такое унижение!
Пытаясь подбодрить друга, Андре похлопал его по плечу.
– А вот мне подфартило. Пьер Венелль убедил меня, что наш Дом просто обязан появиться на бирже, чтобы умножить капитал, но когда я сказал об этом отцу, он мне заявил, что при его жизни имя Фонтеруа никогда не будет там фигурировать. «Биржа хороша для спекулянтов и дельцов… А мы… мы – честные люди, и наши деньги – плод нашего труда», – сказал Андре, пародируя отца. – Ты же знаешь, что он обожает напыщенные фразы. Но на сей раз я благодарен ему. Я вложил лишь свои деньги, и они, подобно твоим, испарились, как дым. Но стоит посмотреть вокруг, чтобы понять, что я просто счастливчик.
Оба собеседника, посерьезнев, вспоминали о банкротствах некоторых из своих друзей. С началом кризиса клиентура меховщиков сильно сократилась, и мелкие предприятия вешали замки на двери своих мастерских. Дом Фонтеруа тоже пострадал: административный совет потребовал сокращения рабочих мест.