Текст книги "Время расставания"
Автор книги: Тереза Ревэй
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)
Камилла, вцепившись руками в подлокотники кресла, не сводила глаз с собеседника. Она хотела казаться невозмутимой, но знала, что ее лицо в одночасье постарело. Она была потрясена откровениями этого мужчины, мужчины, которого всегда считала легкомысленным, но который внезапно обнажил перед ней свою ранимую душу. Вечная улыбка, сияющая в глазах Виктора, вдруг погасла. Развалившись в кресле, он будто потяжелел, даже стал грузным, словно невидимая боль давила на него. Она-то всегда думала, что он забавляется этой жизнью, играет людьми, что не хочет ни к кому привязываться, не хочет иметь серьезных связей. Получается, она ошиблась? Неужели она приписала Виктору собственные желания и стремления? Выходит, его беззаботность была всего лишь защитной маской, проявлением сдержанности или застенчивости? «Если быть до конца честной, то я даже не попыталась узнать его получше», – призналась себе Камилла. Она была сбита с толку, растеряна.
– Ты никогда меня не любила, Камилла, – продолжал Брук. – Это не так-то легко принять, особенно человеку столь гордому, как я. Но меня спасло то, что я понял это сразу же. Я, признаться, испытывал горечь, сожаление. С того момента я никогда не стремился получить от тебя ничего большего, чем страсть.
– А твоя прелестная невеста, она тебя любит?
– Да.
– А ты, ты ее любишь?
Мужчина выдержал паузу, нагнулся, для того чтобы загасить окурок в пепельнице, стоящей на письменном столе, и наконец сказал:
– Конечно.
Камилла слабо улыбнулась.
– Конечно…
Он наблюдал за своей бывшей возлюбленной со странной смесью любопытства и понимания.
– Я всегда спрашивал себя, от чего ты бежишь, Камилла? Что тебя настолько путает, что не дает нормально жить?
Камилла вскочила. Виктор коснулся отзывающихся болью струн ее души, самых сокровенных тайн, того, что питало ее тревоги и кошмары, того, что напоминало ей опасную ловушку и с чем она боролась всю свою жизнь. И вот мужчина, которого она всегда считала легкомысленным и непостоянным, будто сдернул тяжелый занавес с окон, и яркий солнечный свет растревожил и без того ноющую израненную душу.
Непроизвольно она поджала губы, вскинула подбородок и сжала кулаки.
Глядя на эту молчавшую женщину, которая буравила его тяжелым грозовым взором, Виктор Брук понял, что не дождется ответа на свой вопрос. Не раз, занимаясь с ней любовью, мужчина думал о том, что Камилла находится где-то вне своего тела. О чем она грезила? Где витала? И еще он подумал о том, что никогда не чувствовал себя таким одиноким, как рядом с этой роскошной француженкой.
Виктор тоже поднялся. Его внимание привлек букет роз – он будто светился. В этом просторном, пожалуй, мужском кабинете, рядом с роскошью красного дерева, оливкового атласа и старой кожи он показался мужчине неуместным.
Нет, не ему признается в своей слабости Камилла Фонтеруа. В последний раз американец пожалел об этом.
– Мы, конечно же, еще увидимся, Камилла.
Она поняла, что Виктор признал себя побежденным.
– Во время торгов Компании Гудзонова залива, – сухо сказала женщина.
– И ты поздороваешься со мной?
– Только в том случае, если на каждую годовщину вашей свадьбы ты станешь дарить своей супруге по манто от Дома Фонтеруа.
Он улыбнулся, и его глаза вновь стали лучистыми.
– Это я вам обещаю, мадемуазель Фонтеруа.
– Ну что же, мне не удалось заполучить тебя в качестве мужа, зато ты станешь одним из виднейших клиентов нашего Дома. А это уже неплохо.
Камилла чувствовала, что ее окаменевшее тело стало потихоньку оживать.
– Ты будешь счастлив, Виктор, я уверена в этом. Ты просто рожден для счастья. И это мне нравилось в тебе больше всего.
– Счастья можно добиться, как и всего остального. Ты это знаешь.
– А мне кажется, что это высшая милость, которая дается от рождения, причем дается не всем, например, как красота или ум. Но, по крайней мере, я поняла, что не следует тратить свою жизнь в погоне за тем, что от тебя ускользает.
Камилле не хотелось, чтобы Виктор дотрагивался до нее. Она мечтала об одном: чтобы он поскорее ушел, потому что женщина не знала, как долго еще сможет сохранять достоинство.
Ничего больше не добавив, Виктор кивнул, а затем покинул комнату, плотно прикрыв за собой дверь.
Пару секунд Камилла оставалась неподвижной, слушая монотонное тиканье часов. Затем она направилась к книжному шкафу, чтобы взять какое-то досье, но ноги больше не желали держать ее. Она тяжело осела на ковер, вытянула ноги. Она была потрясена не тем, что любовник покинул ее, а тем, что не испытывала ничего, вообще ничего – ни сожаления, ни печали, ни чувства утраты.
«Я монстр? – спросила себя Камилла, склоняясь лбом к коленям. – Монстр, неспособный любить?»
И вот, сидя в ватной тишине своего кабинета, прислонившись спиной к старым полкам, заставленным книгами, папками с рисунками и блокнотами, внезапно ставшими такими бесполезными, Камилла ощущала, как где-то глубоко внутри зарождается темный и злой страх с ядовитыми щупальцами, страх маленькой девочки, убежденной в том, что, если мама никогда ее не любила, значит, она не достойна любви, а также права назваться матерью.
Иваново, май 1968
Сергей облокотился о деревянную изгородь, очерчивающую границы маленького хуторского кладбища. Рядом с ним сидела лайка отца, послушно выполняя команду хозяина. Собака шумно дышала, вывалив язык.
На землю опускались светлые сумерки, загадочные и прозрачные сумерки короткого сибирского лета. Среди мхов и папоротников подлеска, в тепле прелых иголок пробивались к солнцу новые елочки, вырастали свежие побеги, полные живительных природных соков. Теплый воздух полнился пряными ароматами смолы. Вдалеке слышался веселый смех ребятишек, купающихся в речке. Собака не отрывала глаз от хозяина, который стоял всего в нескольких метрах от них, перед могилой Анны Федоровны.
Над избами вился дымок, полупрозрачные струйки тянулись к безоблачному небу – ночи в это время были еще холодными и в домах иногда протапливали печи. Лайка тявкнула, встряхнулась и снова замерла. Сергей смотрел, как отец медленно снимает с головы шапку, затем неторопливым шагом, опираясь на палку, возвращается к сыну.
– Надо же, а я был так уверен, что это она меня похоронит, – вздохнул Иван Михайлович.
– Я знаю, папа. Порой жизнь зло шутит с нами.
– Пойдем, мой мальчик, пора возвращаться. Если мы не поторопимся, комарье нас сожрет заживо.
И они направились к дому, собака бежала по пятам. За оградой несколько якутских лошадок помахивали длинными хвостами.
– Что ты теперь будешь делать?
Отец остановился и посмотрел сыну в глаза.
– У меня нет никакого желания уезжать, если тебя это интересует. Как ты думаешь, смогу я привыкнуть к иной жизни, отказаться от всего того, что мне дорого, что выбрал более полувека назад? Там, – Иван Михайлович ткнул своей трубкой в неизвестном направлении, куда-то за изумрудную зелень елей и кедров, – мир отлично существует и без меня. И это правильно.
Он вновь заковылял к дому. Сергеи замедлил шаг, приспосабливаясь к шагу отца. В каждый свой приезд мужчина замечал, что отец передвигается все хуже, все медленнее. Он был отличным охотником и не утратил былого умения, но теперь Сергею казалось, что многое Иван делал чересчур неторопливо. Ему всегда приходилось смирять свое нетерпение, когда отец ел или раскуривал трубку. Ночью Сергей прислушивался к хриплому, порой прерывистому дыханию пожилого сибиряка. «Так слушаешь дыхание новорожденного, – думал он. – Все, что находится на грани нашего мира и мира иного, видится таким непрочным и пугающим».
Внезапно эмоции захлестнули Сергея. В феврале умерла его мать, ее жизнь унесла пневмония. Он приехал так быстро, как только смог. Вот уже много лет он жил вдали от родителей, навещая их один-два раза в год, но, несмотря на это, уход матери породил странную пустоту в его душе.
Сергей думал о том, что и отец может в любой момент уйти, а он будет где-то далеко. Правильно ли он поступил, что выбрал эту бродячую жизнь? Не лучше ли было вернуться после войны в родную деревню? Обосноваться в краю, чьей кровью и плотью он всегда оставался? И в таком случае, вполне возможно, сейчас бы его дети плескались в студеной реке, бегали по грибы и ягоды.
Он чувствовал себя изнуренным, как будто пробежал сто километров. Оказавшись в избе, Сергей рухнул в кресло-качалку матери. Отец стянул шапку, поставил палку у двери, а сам сел на лавку у стены и прочистил горло. С возрастом его голос стал сиплым.
– Это хорошо, что ты приехал, Сережа. Но ты здесь уже десять дней, и мне кажется, что пора бы тебе и возвращаться.
– Ты гонишь меня? Ты не рад меня видеть? Обычно ты жалуешься на то, что я приезжаю на короткий срок. Я уже начал спрашивать себя, а не провести ли мне зиму на хуторе, вместе с односельчанами?
Иван улыбнулся.
– Я всегда рад тебя видеть, мой мальчик. Но не стоит оставаться на хуторе из-за своих дурных предчувствий.
Ощущая некоторое раздражение, Сергей поднялся и достал из серванта бутылку водки. С течением лет деревянная мебель покрылась матовым налетом. На этажерке выстроились серебряные стаканчики тонкой чеканки. Мужчина плеснул в два стакана водки и сел рядом с отцом – это место он любил с раннего детства. Солнечный лучик проскользнул сквозь белые кружевные шторы, облизал пузатый бок самовара и залюбовался яркими цветами постельного покрывала. В красном углу выделялось строгое лицо Богоматери и светлый лик Младенца.
За околицей слышались голоса – трое мальчуганов, перешучиваясь, спешили по домам. Постепенно их звонкие голоса удалялись. Иван опустошил свой стакан, затем положил на стол огрубевшие руки, покрытые темными старческими пятнами. Сергей знал, что пальцы отца почти потеряли чувствительность, и это была одна из причин того, что бывший Леон Фонтеруа делал все так медленно и методично. Теперь многие привычные жесты требовали от него сосредоточенности. Чтобы так жить, требовалось особое смирение.
– Ты так и не смог ее забыть? – неожиданно спросил Иван Михайлович.
Сергей поморщился. Обычно подобные вопросы любила задавать покойная мать, но ему удавалось Отшучиваться. Теперь ее не стало, а он так и не подарил маме долгожданных внуков.
– Я не хочу говорить на эту тему, – проворчал он.
– Я никогда не вмешивался в твои дела, Сергей. Особенно после того, как тебе стало известно, что я столько лет скрывал от тебя правду о твоем происхождении. Я считал, что не имею права давать тебе советы. Тогда ты просто мог повернуться ко мне спиной, отказаться общаться со мной. Но ты великодушный сын. И я благодарен тебе за это.
Смущенный Сергей снова налил себе водки в стакан. Он не стал предлагать отцу выпить еще, так как знал, что его родитель почти не употребляет крепких напитков. Сергею показалось, что у него в ушах звучит насмешливый голос Григория Ильича: «Сразу чувствуется французская кровь, Иван Михайлович!» Сергей улыбнулся отцу, который с веселым видом покачал головой: они явно одновременно вспомнили о Григории.
– Ну так что же с ней стало, с моей племянницей Камиллой?
– Я не знаю! Но могу предположить, что она железной рукой управляет Домом Фонтеруа. Это единственное, что ее по-настоящему интересует. Он тоже оставил на тебе клеймо?
– О ком ты?
– О Доме Фонтеруа. И всем том, что входит в это понятие.
Иван задумался.
– Полагаю, что нет. Когда мы были совсем маленькими, твой дядя Андре и я, нам внушали, что Дом – это наше наследие и наша святая обязанность. Он был как некий волшебный костюм, который был для нас еще слишком велик, но в котором мы должны были расти, вплоть до того дня, пока он не станет нам впору. Сначала я делал все возможное, чтобы поскорее вырасти, но чудесный костюм продолжал болтаться в плечах и мешать при ходьбе. И вот однажды насмешница-судьба забросила меня сюда. Вероятно, это меня и спасло.
Пожилой мужчина закашлялся и постучал себя кулаком по груди.
– Если верить тому, что ты мне рассказал, Андре дорос до этого волшебного костюма, а тот взял и в конечном итоге задушил его. И об этом я искренне сожалею. Я хочу, чтобы ты сказал это Камилле, когда увидишь ее.
Сергей, с силой оттолкнувшись от стола, вскочил.
– Я не увижу ее, папа! Она живет в Париже. А я мотаюсь между Сибирью и Ленинградом. В любом случае, между Камиллой и мной все давно кончено.
Иван Михайлович так сильно стукнул ладонями по столу, что Сергей подскочил на месте и обернулся. Он увидел покрасневшие скулы, посветлевшие глаза, мечущие молнии. Отец гневно потряс пальцем.
– Вот уже много лет ты отказываешься принять правду, Сергей. Вы поссорились. Когда ты рассказал ей, к какой семье принадлежишь, она отреагировала, как ребенок. Камилле показалось, что ее благополучию грозит опасность. Конечно, она была не права, но ты дал ей возможность извиниться перед тобой? Я знаю, поездки на Запад под запретом. Но в некотором смысле тебе это на руку, не так ли? Если бы ты жил в Лондоне или Риме, разве ты попытался бы встретиться с ней? Вот уж не думаю. Для этого ты слишком горд.
Внезапно Иван схватил бутылку, налил водки в стакан и залпом выпил.
– Все эти женщины, что появлялись в твоей жизни после нее, что с ними стало? Ты рассказывал о какой-то актрисе… Тамаре, Ирине… Я не помню… Твоя мать часами расхваливала ее достоинства. Она так верила, что ты наконец нашел избранницу своего сердца.
– Ольга Андреевна, – тихо поправил отца Сергей.
Что с ней стало? Он вспомнил об их последней ссоре, о тарелке, которую Ольга попыталась швырнуть ему в голову, как будто это была сцена из театральной пьесы.
– Все верно, а до нее были другие. Но все твои любовные истории оказались недолговечными. И неужели ты никогда не задавался вопросом почему? Черт возьми, Сергей, когда ты наберешься смелости и посмотришь в глаза женщине, которую любишь?
Говоря все это, Иван привстал. Закончив последнюю фразу, пожилой мужчина упал на скамью, с трудом дыша. Худая грудь тяжело вздымалась под вышитой рубахой.
– Вот и все, что я хотел сказать, – закончил он осипшим голосом. – И не будем больше к этому возвращаться.
Иван Михайлович провел ладонью по седой бороде.
– Мы приглашены на ужин к соседям. Нам пора собираться. Принеси-ка мне немного воды, зеркало и расческу. А то я похож на огородное пугало.
Сергей стоял в нерешительности. Уже очень давно он не видел отца в таком гневе. Иван Михайлович обычно был тихим, улыбчивым человеком. Счастливым человеком. Конечно, когда Сергей был маленьким, ему не раз попадало от отца за всевозможные глупости и шалости, которые могли причинить вред не только ему самому, но и его близким, но все отцовские приступы ярости напоминали летние грозы – они были бурными, но короткими. Быть может, потому что отец сердился крайне редко и всегда оказывался прав, Сергей старался усвоить преподанный ему урок. Теперь Иван Михайлович одряхлел и сморщился, как старое таежное дерево, да и Сергей давно не был ребенком, но и сейчас гнев отца вызвал в его душе целую бурю эмоций.
– Поторопись, а то я тут корни пущу! – проворчал Иван.
И Сергей поспешил подчиниться. Внезапно он почувствовал, что голоден, как волк.
Лейпциг, 30 мая 1968
Растянувшись на стеганом покрывале в цветочек, заложив руки за голову, Максанс изучал потолок комнаты. Он слышал, как в коридоре ходит квартирная хозяйка, которая, как казалось, всю свою жизнь пробе́гала из кухни в гостиную, из гостиной в кухню. Окно было открыто настежь, но запах капустного супа не выветривался – им пропитались стены этой старой затхлой квартиры.
Максанс предпочел остановиться на квартире, принадлежащей коренному жителю страны. Теперь, когда Лейпциг стал городом конференций, его отели были переполнены врачами, учеными или экономистами, вырядившимися в кричащие галстуки и тесные костюмы. У всех у них было услужливое выражение лица проворного коммивояжера. Иногда можно было столкнуться с группой атлетов, приехавших на очередное спортивное соревнование; на их спортивных акриловых куртках гордо красовалось название родной страны. У квартирной хозяйки, женщины пожилой и тактичной, Максанс лучше чувствовал, как бьется пульс этого города.
Легкий ветерок трепал занавеску в аляповатых красных цветах. Приехав в город, Максанс, оставив на съемной квартире сумку, тут же отправился по адресу, где проживала Ева Крюгер. Он обнаружил послевоенное здание, напоминающее казарму. Несмотря на голубизну небес и несколько нарциссов, растущих на чахлом газоне, махина поражала своим уродством. Выезжая за «железный занавес», Максанс старался отводить глаза от этих отвратительных мастодонтов из железа и бетона, заполонивших окраины восточных городов.
В вестибюле с грязно-бежевой штукатуркой, которая отваливалась большими кусками, он изучил надписи на десятке почтовых ящиков, но фамилии Крюгер не обнаружил. Когда он стал расспрашивать о Соне и Еве, какая-то женщина с обесцвеченными волосами, с ребенком на руках, пожала плечами и с подозрением взглянула на незнакомца. Но, увидев его расстроенное лицо, она сжалилась и нацарапала на листке бумаги адрес социальной службы, где он мог получить необходимые сведения. Когда он пришел в указанную контору, она была уже закрыта.
Репортер поставил ноги на пол и рывком поднялся с кровати. Было уже десять утра, и ему лучше поторопиться, если он не хочет вновь оказаться у закрытых дверей. Решительно, такой режим работы не для него.
Максанс накинул джинсовую куртку, сунул в карман заветную «Лейку» и направился к квартирной хозяйке, чтобы сказать ей, что уходит на весь день. В кухне, в тапочках и фартуке, женщина готовила любимый овощной суп жителей Лейпцига – со спаржей, сморчками и раками.
Оказавшись на улице, Максанс изучил карту и двинулся по направлению к Карл-Маркс-плац. Одна из улиц была перегорожена полицейским кордоном, вынудившим его изменить маршрут. В воздухе ощущался неприятный вкус пыли, но погода была настолько хорошей, что француз преисполнился оптимизма.
Он не вернется, пока не найдет Соню. Та организация, куда Максанс первый раз обратился за помощью, намереваясь вывезти девушку из страны, вскоре была ликвидирована, и ему пришлось предпринять несколько неудачных попыток в течение месяцев, переросших в годы, чтобы разыскать в Западной Германии еще одну организацию, помогающую беженцам, которую француз счел достаточно серьезной и надежной, чтобы довериться ей. Теперь ему оставалось убедить Соню.
Шагая по улицам, Максанс думал о том, что Лейпциг – город контрастов. Меж двух потрескавшихся фасадов внезапно открывалось взору новое современное здание. Чуть дальше улочка с покосившимися, осевшими домиками выходила на площадь с постройками, на которых еще не высохла штукатурка. Грубые шрамы войны то тут, то там напоминали о страшных событиях минувших дней и приводили в замешательство. Но все равно город удивлял гостей странной гармонией – гармонией лица, которое нельзя назвать ни красивым, ни уродливым, но которое притягивает взгляд и не забывается.
Выйдя на просторную площадь, Карл-Маркс-плац, Максанс с изумлением обнаружил на ней молчаливую толпу мужчин и женщин со строгими лицами. Репортер тут же достал свой фотоаппарат, который всегда держал под рукой.
Он начал протискиваться сквозь плотные ряды, которые, пропуская мужчину, снова смыкались за его спиной. И вот Максанс остановился как вкопанный. Впереди, в десяти метрах, выстроилась цепочка полицейских и военных в касках.
Никто не обращал внимания на иностранца. Все смотрели на огромный собор, образец пламенеющей готики. Его фасад украшала витражная роза, заостренная колокольня была устремлена к небу. Максанс достал из кармана путеводитель и украдкой заглянул в него: рядом с университетом располагалась базилика Паулинеркирхе.
По толпе пробежала рябь волнения, и горожане на метр приблизились к полицейскому кордону. Странное напряжение объединяло всех этих мужчин и женщин разных возрастов, они не говорили друг с другом, но явно пришли сюда, подчиняясь единому порыву, и испытывали одни и те же эмоции, почти материализовавшиеся. Толпа, имеющая свой особый пульс, подчиняющийся загадочным и переменчивым законам, всегда напоминала Максансу океан. В начале мая он фотографировал парижских студентов, распевающих «Интернационал», размахивающих красными флагами и кружащих вокруг Сорбонны, напоминая ночных мотыльков, слепо летящих на огонь. Их энтузиазм оставил фоторепортера равнодушным. Свои крылья Максанс сжег, сражаясь за иные идеалы.
Разве он мог это забыть? Сотни тысяч студентов вышли на площадь к Парламенту Будапешта в тот далекий октябрьский день 1965 года, протестуя яростно и шумно, выказывая всю свою неприязнь к правительству и Советскому Союзу, требуя свободы и независимости. Они были счастливы, опьянены надеждой. До первого выстрела, до первого трупа.
А вот жители Лейпцига молчали. Они ничего не требовали. Но при этом от их грозного молчания по спине пробегал неприятный холодок. В их бездействии чувствовалась суровая решимость, беспощадная, неумолимая, она напоминала о силе, что медленно, терпеливо собирается в кулак, готовый обрушиться на головы врагов со всей злобой, всей горькой памятью, всеми грехами и всеми искуплениями.
Внезапно с дерева, растущего перед церковью, сорвалась стайка птиц, громко хлопая крыльями. Действуя совершенно рефлекторно, Максанс вскинул «Лейку», три раза щелкнул затвором фотоаппарата, запечатлев птиц, церковь, напряженную толпу.
Его сосед справа, молодой парень лет двадцати, с коротко стриженными белыми волосами и светлыми глазами, бросил на него испепеляющий взгляд.
– Journalist… Französisch[85]85
Журналист… Французский… (нем.).
[Закрыть]… – прошептал Максанс, надеясь, что полиция ничего не заметила.
Лицо незнакомца стало менее напряженным. Он горько улыбнулся.
– Смотрите внимательнее на Паулинеркирхе, – тихо сказал юноша, и Максанс был удивлен, услышав французский язык. – Смотрите внимательно, – настойчиво повторил взволнованный молодой человек. – Вы присутствуете при варварском акте разрушения. Эта церковь была построена в конце пятнадцатого века, в ней проповедовал сам Мартин Лютер. Одна из самых прекрасных базилик нашего города, великолепное произведение искусства и исторический памятник с гробницами прославленных людей. Памятник, которому исполнилось пятьсот лет. Церковь пережила бомбардировки американцев и англичан. Но ей не пережить социализма, господствующего в Германской Демократической Республике.
От горькой иронии, звучавшей в голосе незнакомца, Максансу стало не по себе. Юноша взглянул на часы.
– Еще несколько секунд. Немецкая точность сработает и сегодня.
По толпе вновь прокатилась волна тихого ропота, напряжение нарастало. Раздались приглушенные рыдания женщин. Жаркая кровь стучала в висках Максанса, но его руки не дрожали.
Француз чуть повернул голову влево и увидел ее. Ее профиль отличался все той же чистотой, которая запала ему в душу. Она обрезала свои длинные темные волосы, и теперь они едва доходили до воротника черной кофты. Она стояла очень прямо, как будто готовясь броситься в бой, и кусала губы.
– Соня! – крикнул Максанс, но в эту секунду взрыв разорвал неподвижный воздух.
Взрывная волна заставила фотографа содрогнуться всем телом. Но его рука уже жала и жала на кнопку спускового механизма – он снимал треугольный фасад церкви, который со страшным грохотом оседал, складывался в необъятном облаке серо-белой пыли. Раздались яростные крики: «Убийцы! Вандалы!» Максанс поискал глазами Соню, но она исчезла в тумане из пепла и строительной пыли.
– Соня! – проревел Максанс перед тем, как зайтись в приступе удушающего кашля.
Кто-то схватил его за руку.
– Идемте со мной! Надо отойти подальше. Никто не ожидал, что будет столь плотное облако пыли. Идемте!
Фонтеруа принялся освобождаться от хватки соседа, который пытался его увести. Соня! Он должен ее найти. Возможно, она ранена… Но его легкие разрывались от кашля, глаза слезились, и Максанс сдался, позволив молодому человеку увлечь себя подальше от места взрыва. В какой-то момент француз споткнулся и чуть не упал, но юноша подхватил его крепкой рукой.
Через некоторое время Максанс обнаружил себя стоящим у стены какого-то дома, на лице у него был влажный носовой платок. Постепенно возвращалась способность дышать.
– Уже лучше? – спросил незнакомец, на его щеке виднелись следы крови.
Максанс несколько раз сплюнул, чтобы освободить рот и горло от вязкой пыли. Когда он наконец смог говорить, его голос звучал глухо.
– Я должен вернуться… Я видел там девушку, друга… Мне просто необходимо вернуться…
– Это ничего не даст. Полиция оттесняет людей с площади. Вам лучше пойти к ней домой и подождать там.
– Но я не знаю ее адреса, не знаю, где она живет…
– В таком случае вам лучше пойти со мной. Я работаю в мэрии. Мы найдем ее, не волнуйтесь.
Несколько ошарашенный, Максанс вновь позволил себя увести.
– Откуда вы так хорошо знаете французский язык?
Молодой человек улыбнулся и потер щеку.
– В нашей семье все говорят на французском. Мои предки приехали из Монбельяра[86]86
Монбельяр – округ во Франции, один из округов в регионе Франш-Конте.
[Закрыть]. Мы все потомки гугенотов. Меня зовут Фридрих Дюрбах. А вас?
Втянув шею в плечи, Соня смотрела на дымящиеся руины Паулинеркирхе. Прибывшие пожарные следили за тем, чтобы не начался пожар. Обломки камня, деревянные балки; в воздухе плавал запах пыли и гари, наполняя душу горечью.
Глухой гнев заставлял девушку дрожать, как в лихорадке. «Какое счастье, что ты этого не видишь, бабушка», – подумала Соня. В день концерта Ева любила посещать эту старинную доминиканскую церковь, она уверяла, что черпает здесь вдохновение.
И вот они разрушили эту хорошо сохранившуюся церковь – жемчужину Лейпцига, разрушили, невзирая на протесты жителей города, архитекторов и некоторых политиков. Восемь лет они боролись за то, чтобы ее не принесли в жертву урбанизации, столь милой сердцам членов Политбюро. На улицах возникали спонтанные манифестации, собирали подписи. Ева подписала бесчисленное количество петиций – все напрасно.
Бессмысленное и жестокое разрушение. Отголоски взрыва звучали в ушах Сони похоронным звоном. Ей казалось, что умерла частичка ее самой.
Ее бабушка скончалась шесть месяцев тому назад. Чтобы ухаживать за Евой, Соне пришлось бросить занятия рисунком. В течение полутора лет она зарабатывала как портниха-надомница. Недостатка в клиентуре не было, но после смерти Евы девушка переехала, и вот теперь она почти не могла находиться в давящих стенах маленькой квартирки, которую делила со студенткой консерватории. Недавно в Брюле открылся новый большой магазин, и Соня устроилась туда продавщицей. Она должна была выйти на работу в «Blechbüchse» в понедельник. Заведующая секцией одежды провела девушку по магазину. «Это самый современный универмаг в стране», – с гордостью сообщила она новой сотруднице, как будто была его владелицей.
– Здесь незачем больше оставаться, – прошептал чей-то голос.
Соне показалось, что ее разбудили после долгого сна. Седые волосы, тонкие губы – незнакомая женщина печально покачала головой.
– Все кончено. Будет лучше, если мы уйдем, иначе нас возьмут на заметку.
Перед тем как уйти, она коснулась Сониной руки.
– Я в два раза старше вас, милая девочка, и вы можете мне поверить: придет день, и мы не позволим им так поступать.
После этих слов дама повернулась и быстрым шагом удалилась в направлении «Гевандхауза». Порыв ветра, принесший едкую гарь, заставил Соню зайтись в приступе болезненного кашля. Для восстановления сил и духа ей был необходим кофе. Молоденькая немка тоже развернулась, решив пойти в «Kaffeehaus», туда, где она впервые увидела Максанса Фонтеруа. За прошедшие три года она получила от него несколько писем, очень дорогих для нее, но с весьма расплывчатым содержанием – из-за цензуры. Итак, мужчина остался верен своему слову, он не забыл о ней.
Как всегда, когда Соня чувствовала себя подавленной, она постаралась думать о том незабываемом дне, о черно-белом манто, носившем имя женщины, которая выходила замуж, и напоминало ожившую мечту, обещание счастья.
«Не бойтесь, мадемуазель, вас понесет манто…»
Улыбнувшись, Соня Крюгер распрямила плечи и под голубым весенним небом Лейпцига, с воображаемой «Валентиной» на плечах, гордо пошла по городу, как когда-то шла по подиуму на показе Дома Фонтеруа, по тому подиуму, который мог привести ее на край света.
Александр покинул зеленые воды озера Орестиада, светящееся небо Македонии, оставил за спиной коричный аромат родного дома, чтобы вернуться в бурлящий Париж, встретивший гудками автомобилей и затхлым запахом отработанного бензина.
Сразу после окончания меховой ярмарки во Франкфурте Манокис отправился в Касторию – именно поэтому он не видел, как «вспыхнула» столица. Александр не переставал злиться: из-за забастовок не функционировали ни вокзалы, ни аэропорты, и мужчина уже целый месяц был заперт в Греции. Меховщик два раза в день звонил в свой магазин и в конце концов распорядился его закрыть. Метро не работало, и многие из сотрудников, проживающие в пригородах, не могли добраться до магазина и мастерской. Не спешили в магазин и клиенты. По словам Валентины, богатые кварталы были объяты смертельным ужасом, их обитатели не отходили от радиоприемников и с тоской смотрели на серо-голубые облачка, которые время от времени поднимались над Латинским кварталом.
Валентину события последнего месяца скорее развлекали. «Никто не может сказать, чем все это закончится, – рассказывала она по телефону Александру, который искренне беспокоился о дорогой ему женщине. – Но следует признать, что все происходящее достаточно жестоко. Студенты швыряют булыжники, полиция избивает их дубинками… Полицейских сравнивают с эсесовцами, но кто сталкивался с подлинными представителями этой организации, как ты и я…»
Наконец Александру удалось вернуться, и вот он шел по улице Фобур-Сен-Оноре, размышляя об американских клиентах, которые предпочитали не появляться в столице Франции во время волнений, думал он и о том, что ему, возможно, придется поднять на десять процентов зарплату своим работникам, после того как они вернутся в мастерские.
С мрачным видом Манокис толкнул дверь соседствующей с его магазином крупной художественной галереи, владельцем которой был Жан Пьер Тюдьё, эстет и щеголь. Он, всегда одетый с иголочки, встретил Александра в весьма растрепанном виде. Рукава его рубашки были закатаны.
– Надо же, пропащая душа! – воскликнул галерейщик, увидев Александра. – Тебе все-таки удалось запрыгнуть на корабль, который терпит бедствие!
Мужчины пожали друг другу руки.
– Не без труда, – признался Александр, с изумлением разглядывая беспорядок, царивший в зале.
Вдоль стен выстроились ряды картин в чехлах. На полу валялась крафт-бумага, картон и длинные куски бечевки, напоминающие притаившихся змей.