Текст книги "Возлюбленная террора"
Автор книги: Татьяна Кравченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
– Расскажите, в чем конкретно выразилось вредительство Кудряшова и какие уроки вы извлекли из его вредительства, – опять вмешался Лазарь Моисеевич.
Калманович почувствовал себя немного увереннее:
– Я должен сказать, что уроки вредительства отдельных директоров совхозов показали, что вредители действовали главным образом на увеличение падежа скота. Об этом говорил и товарищ Ежов. Он приводил факты вредительского кормления свиней негашеной известью. Нам нужно взяться за главное – за кадры в совхозах. Кадры здесь будут решать вопрос…
Каганович заметил с усмешкой:
– У вас в ремонтных мастерских, где ремонтируются комбайны и тракторы, очень много эсеров, меньшевиков и троцкистов.
И опять Калманович был вынужден отбиваться:
– Наши ремонтные мастерские резко изменились в своем лице за последнее время… – Он старался говорить убедительно, но голос не повиновался. Откашлявшись, продолжил: – В них сейчас осталось очень незначительное количество людей, которые проверялись за последнее время. Наши политотделы в этом отношении проделали большую работу, проверили много людей, но, может быть, еще не доделали эту работу до конца. Порядка в работе нашего наркомата еще нет…
На последней фразе голос Калмановича опять сел, и Баку даже стало жаль беднягу, и не удержится, – невольно подумал он. – Ох не удержится…»
Этот Пленум, известный как февральско-мартовский, – один из самых трагических пленумов ЦК сталинской партии. Даже начался он трагически: за пять дней до его открытия – открылся он 23 февраля – скоропостижно скончался (покончил с собой) Серго Орджоникидзе. Во всех газетах – медицинское заключение о его смерти и странная фраза: «банда шпионов и убийц, троцкистов-бухаринцев, своим предательством и изменой ускорила смерть товарища Серго». Осуждение Троцкого уже состоялось. процесс над Бухариным был не за горами. Их имена теперь сводили вместе: имена тех, кто вместе с Лениным делал «великую революцию», отныне – имена «врагов народа».
К 1937 году страну уже охватила истерия, умело провоцируемая правительством и лично товарищем Сталиным. Вредительство видели во всем и везде. И февральско-мартовский Пленум на самом деле был посвящен отнюдь не вопросам предстоящих выборов, а поиску пресловутых врагов и борьбе с врагами.
В той же «Правде» приводились слова Сталина из заключительного выступления на Пленуме: «Теперь, я думаю, ясно для всех, что нынешние вредители и диверсанты, каким бы флагом они ни маскировались, троцкистским или бухаринским, давно уже перестали быть политическим течением в рабочем движении, что они превратились в беспринципную и безыдейную банду профессиональных вредителей, диверсантов, шпионов, убийц. Понятно, что этих господ придется громить и корчевать беспощадно, как врагов рабочего класса и как изменников Родины…»
КРУГ ЗАМЫКАЕТСЯ
Из воспоминаний Ирины Каховской:
Допросы начались в первую же ночь. Весь нижний этаж огромного одиночного корпуса был приспособлен для производства следствия. Из-за дверей одиночек доносились крики и возмущенные голоса допрашиваемых. В начале следователи нащупывали почву, знакомились со спецификой арестованных, угрозами, ласками, обещаниями, загадочными намеками пытаясь смутить, утомить, обезволить и запугать человека, наглухо изолированного от товарищей. Каждый из заключенных видел только следователя и мог опираться только на самого себя, свою совесть, честность, твердость, революционную сознательность. Поддержки извне не могло быть, не было способа спастись от провокации, твоим именем могли как угодно злоупотребить, показать твои сфальсифицированные показания другим обвиняемым, чтобы разложить их стойкость и вселить недоверие к близким друзьям…
Но попытки развратить арестованных длились не более двух недель. Материал оказался неподатливым. Клеветать никто не хотел, и характер допросов резко изменился. От психологического перешли к физическому воздействию. Начались окрики, оскорбления, дикие угрозы применить такие меры, против которых никто не мог устоять. Стулья, на которых сидели допрашиваемые, были сменены табуретками, настолько высокими, что ноги не доставали до пола и начиналась сильнейшая боль в бедрах, потом унесли табуретки и допрашиваемый стоял, стоял по многу часов. Теперь уже из всех одиночек неслись вопли: палачи! жандармы! убийцы! садисты! Неистовая ругань следователей, удары, звуки падения тел…
Методике допросов в НКВД к тому времени была уже хорошо отработана. Подсудимого подвергали «конвейеру» – продолжавшемуся ряд суток непрерывному допросу. Следователи работали в три смены, сменяясь каждые восемь часов. Подследственный же не должен был ни спать, ни есть. При необходимости или при желании следователи своих «подопечных» били и морили жаждой. Это действовало почти безотказно: на какие-то сутки человек все же «ломался» и подписывал любой протокол. Однако на этом мучения подследственного, как правило, не кончались. Следователи тоже знали, что продолжение следует: жертва прошла только первый круг ада.
Отоспавшись и немного придя в себя, узник, как и ожидалось, пытался отказаться от самоубийственных показаний. Тогда он вновь и вновь подвергался «конвейеру», пока не начинал уже сознательно стремиться к любому приговору, лишь бы прекратить невыносимые истязания.
«Конвейер» обычно использовался для того, чтобы приготовить подсудимых для выступлений на «показательных» процессах. Очень удобно: никаких следов истязаний на теле жертвы, никаких синяков, опухолей и кровоподтеков, ни намека на насилие. И следователь может сказать, что, вот, мол, видите – показания исключительно добровольные, их не выбивали вместе с зубами.
А если подсудимый и на процессе вел себя как должно, то получал за это бесценное вознаграждение: до самой казни он мог беспрепятственно спать.
Однако если подсудимого предъявлять публике не требовалось, то помимо «конвейера» к нему применяли и другие меры. О пытках, широко распространенных в НКВД, написано уже немало. Но пытки были не только физическими. Часто на глазах у подсудимого начинали мучить его близких…
Одним из арестованных по уфимскому делу был некто Маковский – типичный обыватель, высланный в Уфу за контрреволюционные анекдоты. Однако в ссылке он устроился не так уж и плохо: электромонтером на макаронной фабрике. И непыльно, и к продуктам близко. Работал, правда, добросовестно и рьяно, от сверхурочных никогда не отказывался. Брать сверхурочные, считал Маковский, выгодно вдвойне. И у начальства на отличном счету, и деньги за аккордные работы платят приличные, можно квартиру хорошо обставить и создать приличные условия для детей. Жену и детей своих он очень любил.
Маковский, однако, и сам о себе был мнения довольно высокого, называл себя «без пяти минут инженер» и говорил, что он человек образованный.
Как только Спиридонова со своей «семьей» обосновалась в Уфе, Маковский тут же попытался наладить со знаменитыми ссыльными тесное знакомство. Проведя вечер в его компании, Ирина Каховская, выражая общее мнение, выдала следующую характеристику: «Вкрадчивый человек и донельзя скучный». С тех пор к Маковскому относились с некоторой прохладцей, он это чувствовал и обижался.
Так вот, этот самый Маковский и оказался в уфимском деле самым слабым звеном. На первом допросе он держался сухо и чуть надменно, но за этой надменностью без труда угадывался страх…
– Встать!
Ребенок дернулся и поспешно вскочил с высокой табуретки.
Следователь подошел к нему почти вплотную, навис над худенькой детской фигуркой.
– Сесть!
Только мальчик снова вскарабкался на табурет, как снова раздалось:
– Встать!
Мальчик растерянно оглянулся на отца. Маковский сидел белый как мел.
«Встать! Сесть! Встать! Сесть!»
Это продолжалось довольно долго, минут пятнадцать.
В какой-то момент, скомандовав «Сесть!», следователь ловким движением ноги выбил из-под ребенка табуретку. Тот, уже совершенно ничего не соображая, с размаху опустился на пол, – ударился довольно больно, но не заплакал, а скорее заскулил, как обиженный зверек, тихо и жалобно. Следователь пнул его ногой:
– Чего расселся, вставай!
Мальчик, всхлипывая, с трудом поднялся на ноги. В сторону отца он уже и не смотрел, – видно, кое-что понял.
Следователь распахнул дверь:
– Серегин!
В кабинет вошел плечистый солдат-конвоир.
– Отведи сучонка в 104-ю! Пусть пока там посидит, а мы с папашей его покамест потолкуем.
Мальчик исподлобья взглянул на своего мучителя.
– Ну, чего встал, иди! – рявкнул следователь и пнул ребенка к двери так сильно, что тот чуть не растянулся на дощатом грязном полу.
Маковский рванулся было к сыну, но следователь преградил ему дорогу:
– Сидеть! А ты иди. Иди, кому говорят!
Мальчик пошел.
– Как идешь! – опять закричал следователь. – Как идешь, тебе говорят! По одной половице! Ты не у маменьки в детской!
В два шага он нагнал мальчика и ударил по лицу. Мальчик не удержался на ногах, упал и опять тихонечко заскулил. Попыток подняться он уже не делал.
Конвоир Серегин равнодушно наблюдал от дверей за разыгрывающейся на его глазах сценой. За время работы в НКВД он и не такое повидал.
Следователь брезгливо поморщился и указал пальцем на лежащего ребенка:
– Серегин, забери его пока! Подержи в 104-й.
Легко, как пушинку, Серегин приподнял мальчика за шиворот и вынес из камеры.
На Маковского было страшно смотреть. От усилий сдержаться на лбу у него резко выступили вены. Он сидел, бессмысленно уставившись прямо перед собой в одну точку, как сумасшедший. Кто бы сейчас узнал в этом сломленном, разбитом человеке преуспевающего «без пяти минут инженера», холеного, гладкого, молодящегося, всегда так тщательно следившего за собой. На стуле в кабинете следователя НКВД сидел, сгорбившись, несчастный старик…
Избавившись от мальчика, следователь повернулся к нему:
– Ну что? Как вам это понравилось?
Маковский кажется, даже не понял, что к нему обращаются.
Следователь подошел ближе и потряс Маковского за плечо:
– Маковский я вам говорю! Ну что, надумали дать показания или как?
Тот, кажется, наконец понял, что от него требуется.
– А если я подпишу то, что вы хотите, его отпустят?
– Вашего сына? Конечно, отпустят! – заверил следователь.
– Точно?
– Честное слово, сегодня же будет дома! Маковский вздохнул и покорно сказал:
– Давайте ваши бумаги. Где надо подписать?
По показаниям, подписанным Маковским, эсерская «четверка» в составе Спиридоновой, Майорова, Измайлович и Каховской готовила террористический акт против членов башкирского правительства. Оказывается, он, Маковский, получил от «четверки» задание укрепить люстры в Доме правительства таким образом, чтобы во время заседания эти люстры свалились на головы заседающим.
По тем же показаниям, на квартире у Спиридоновой проводились регулярные совещания левых эсеров. На одном из таких совещаний решено было убить всех членов башкирского правительства в тот момент, когда они будут уходить со службы. Якобы роли участников этого бессмысленного теракта уже были распределены и утверждены Маковский же, который зашел к Спиридоновой просто «на огонек», тоже был принят в участники-исполнители и получил задание выследить секретаря партийной организации.
Право же, о правдоподобии обвинений и показаний следователи НКВД заботились весьма мало.
Вторым обвинителем «четверки» оказался Леонид Драверт, бывший член Казанской организации левых эсеров. Драверт происходил из хорошей семьи: его отец был известным адвокатом и еще более известным в Сибири революционным поэтом. Леонид получил приличное воспитание и образование и жизнь свою начинал весьма бурно и стремительно.
В начале двадцатых Драверт состоял в левоэсеровском отряде, сражавшемся против банд батьки Махно. Ему не повезло – однажды бандиты захватили Леонида в плен. Чудом ему удалось бежать. В одном белье на жгучем морозе он прискакал на коне к своим и свалился. Пережитое в плену, угроза смерти и побег не прошли даром. Болезнь вылилась в тяжелое нервное расстройство. Драверт много лечился, но последствия болезни оказались необратимы. Он гак и остался навсегда безвольным и неуравновешенным, а в последние годы стал еще и довольно сильно попивать. Понятно, что такой человек допросов с пристрастием выдержать просто не мог…
Вот так, основываясь на показаниях Маковского и Драверта, возникло липовое дело уфимской «четверки».
Из показаний Марии Спиридоновой:
…Мы – четверка – являлись пунктом притяжения для осколков партии левых с.-р. и они тянулись к нам в Уфу.
Безусловно так и было, но почему это называется политическим деянием с нашей стороны, я отказываюсь понимать. как и принимать на себя за это вину.
Вина тут уже порядка метафизического, за самый факт существования в живых и только. Конечно, к нам тянулись. потому7 что с нами интересно, у нас тепло, душевно и дружно и всегда обеспечены каждому ответ и помощь и нахлобучка при случае, тянулись как к умному отцу или дяде, из симпатии, а не для политического инструктажа и партийного руководства..
Марии Спиридоновой приходится чуть ли не извиняться перед большевиками за то, что она все еще не умерла. Потому что от нее живой Соввласти – сплошные неудобства.
Из показаний Марии Спиридоновой:
Если бы вопрос заключался в моей личной судьбе исключительно, то я бы и теперь, по истечении 9-ти месяцев подследственного заключения со всеми вытекающими из него последствиями, предпочла бы ничего не говорить и не писать, предоставив самотеку или своей на редкость несчастной звезде окончательные ликвидационные выводы и концы.
Но, как мне сказал в Уфе нарком БАС СР Бак, от моей позиции продолжали зависеть мои бывшие товарищи…
При первой же встрече с моим следователем зам. нач. (С. О.) Михайловым, мне весьма недвусмысленно было предложено на выбор положить в обстановку моего подследственного заключения «кнут или пряник», в зависимости от моего поведения на допросе. «Кнут», – отвечала я, оскорбленная до глубины души.
Все полгода уфимского следствия можно охарактеризовать как печальную игру или фарс на тему «Укрощение строптивой». Когда удавалось узнать у меня какое-нибудь особо чувствительное или «нетерпеливое» место в психологии, на него нажимали втрое, вчетверо. Так, например, после некоторых трудных происшествий со мной в царском застенке в начале 1906 года у меня остался пунктик непримиримого отношения к личному обыску. Надо отдать справедливость и тюремно-царскому режиму, и советской тюрьме, до этого своего ареста я после тех (1906 г.) событий все годы долголетних заключений была неприкосновенна и мое личное достоинство в особо больных точках не задевалось никогда. В царское время всегда я чувствовала над собой незримую и несказанную, но очень ощутимую защиту народа, в советское время верхушка власти, старые большевики, со включением Ленина, щадили меня… принимали меры, чтобы ни тени измывательства не было мне причинено. 1937 год принес именно в этом отношении полную перемену… Бывали дни, когда меня обыскивали по 10 раз в один день. Обыскивали, когда я шла на оправку и с оправки, на прогулку и с прогулки, на допрос и с допроса. Ни разу ничего не находили на мне, да и не для этого обыскивали. Чтобы избавиться от щупанья, которое практиковалось одной надзирательницей и приводило меня в бешенство, я орала во все горло, вырывалась и сопротивлялась, а надзиратель зажимал мне потной рукой рот. другой рукой притискивал к надзирательнице, которая щупала меня и мои трусы, чтобы избавиться от этого безобразия и ряда других, мне пришлось голодать… иначе просто не представлялось возможности какого-либо даже самого жалкого существования. От этой голодовки я чуть не умерла…
Когда от тяжелых условий у меня началась цинга и я, зная по опыту, что она у меня может быть катастрофической… предупредила Михайлова о ней, он мне сказал, что я «Камо», что я притворяюсь… Через месяц развитие цинги стало столь ощутительно, что в соединении с ишиасом проводимые еженощно 6–8 часов в холодной сырой с асфальтовым полом следственной камере становились совсем мучительными и я теряла последние силы, несмотря на свое нечеловеческое терпение. Мои близкие знают, что оно обладает огромной, именно нечеловеческой звериной растяжимостью. Я еще раз попробовала сигнализировать своему следователю. Он ответил: «Дайте показания, и я пришлю вам 10 специалистов. <…>
К числу средств усугубления относится очень колоритная и сочная ругань в ночь под первое августа, когда, по-видимому, было уже известно, что меня вызвавши в Москву, Михайлов был полон ярости, начал разнообразить ругань уже жестами, близкими к задушению. Прекрасная обстановка, в помещении НКБД, только что услышанные мной мягкий голос и вежливые увещания Михайлова в комнате наркома, при Баке, и через 5 минут, как только мы очутились вдвоем в комнате Михайлова, сразу из Христосика метаморфоза, граничащая с кошмаром: искаженное лицо, грубый голос, стук кулаком по столу– «гадина, говнюха. мерзавка, сволочь, ну у меня смотри», руки судорожно быстро машут совсем рядом с лицом, сейчас заденет за пенсне и лицо. «Ты у меня вылижешь… вылижешь, будьте ласковы, и не один раз вылижешь, дрянь паршивая…»
А другой (Хахаев), дежуривший со мной ночь вдохновившись примером, всю ночь орал на меня и ужасно стучал кулаком по столу, стол трещал, чернильница плескалась, крики «великомученица, монашка, богородица, памятник себе зарабатываете» перемежались с хохотом и стуком…
Моим средством самозащиты, самым действенным, было полное, абсолютное молчание..
Целью всякого судопроизводства всякого политического процесса во все времена реакции и революции является не выяснение истины… а торжество принципа революции и реакции, и к этому основному постулату повелительно подгоняются слово и дело.
Мне с большой простотой это именно было сказано на второй же день ареста бывшим тогда Помощником Прокурора Башкирии Лупекиным.
– «Нам нужно морально раздавить Спиридонову поставить ее на колени, заставить ее просить у нас, молить у нас прощения, ползать, да, ползать в ногах и покончить с ней раз и навсегда».
И я отвечаю: «Вы можете меня убить у вас для этого вся сила и все права, но умру я стоя». То же самое и еще определеннее говорил позднее заместитель наркома внутренних дел Башкирии Карпович и всегда Михайлов. «Вам надо снять с себя штаны и выпороть себя, а в энциклопедиях, в справочниках, в история, книгах мы вычеркнем вашу фамилию, или добавим: «расстреляна за контрреволюцию»… Советская власть выжмет от вас показания, выдавит их из вас, вытрясет их из вас». Как больно слушать это было от имени Советской власти
Ленин в свое время давал указание наркому юстиции Курскому свести любую форму, любое направление деятельности оппозиционных партий к шпионажу, для чего «найти формулировку, ставящую эти деяния в связь с международной буржуазией и ее борьбой с нами».
Шел уже второй час допроса. Как всегда, вел его «личный» следователь Марии Спиридоновой Михайлов, жестокий и малообразованный человек. Впрочем, в ГПУ «образование» было особого рода, и по меркам этого учреждения Михайлов был специалист хоть куда.
– Вы нарочно не хотите понимать, что от вас требуется?
Мария молчала, глядя через его плечо в окно.
– Не может быть, чтобы вы, умная женщина, не понимали, чего от вас надо, – голос следователя угрожающе повысился. – Не может быть! Или вы глупа как дерево, не понимаете? Неужели не понимаете?
На последней фразе Михайлов уже визгливо кричал.
Спиридонова устало сказала:
– Не понимаю и не хочу понимать.
– А тогда я предъявлю вам вредительство в банке и немецкий шпионаж.
Мария будто не слышала. Михайлов стукнул кулаком по столу:
– Да выбирайте, наконец! Или сознаетесь в организации центрального террора и местного, и баста, только по этому вас и осудят. Или же… Вы поймите, если будете по-прежнему молчать – все равно обвинение не снимется, но к нему еще и добавятся вредительство в банке и шпионаж в пользу гестапо с помощью немца Тодтенглупта.
Мария молчала. Ей хотелось кричать, выть в голос и бесноваться от возмущения, протеста и горя, – она молчала. Ощущение было такое, что она держит в руке раскаленное железо, которое прожигает руку и грудь, медленно остывая, – она молчала, чтобы палачи не заметили, как ей невыносимо больно.
Михайлов вдруг прислушался и поднял вверх палец.
– Слышите? Слышите?
– Что? – устало спросила она. Кровь так пульсировала в голове, что она ничего не слышала.
Михайлов вдруг рванулся с места и стремительно выскочил за дверь. Минуты через две вернулся и удовлетворенно сказал:
– Там, в соседней комнате, допрашивают вашего мужа. Так вот Майоров ревет как белуга.
Мария усмехнулась:
– Майоров ревет? За девятнадцать лет жизни с ним я пи разу не видела его даже плачущим, не то что ревущим как белуга. – Вдруг она поняла смысл слов Михайлова, и ей стало не по себе: – Что вы с ним сделали?
– Ничего особенного. – Улыбка у следователя была на редкость противной. – Ничего особенного.
Михайлов выждал с минуту, но Спиридонова больше ничего не спросила. Тогда следователь поменял тему разговора:
– Сколько лет отцу вашего мужа?
Мария пожала плечами:
– Какое это имеет значение?
– Раз я вас спрашиваю, значит, имеет.
– Моему тестю восемьдесят лет.
Михайлов удовлетворенно присвистнул:
– Отлично! И он, кажется, инвалид?
– Да, у него нет ноги. – До Марии вдруг дошел смысл вопросов. – Но не собираетесь же вы?..
– Именно, – довольно ухмыльнулся Михайлов. – Именно. Отправим Майорова-старшего в концлагерь лет этак на пять. Как вы думаете, он вернется оттуда живым?
Мария промолчала, только крепче сжала губы.
– Или вот ваш пасынок, – продолжал Михайлов с издевкой. – Как его зовуг? Лев?
Мария опять не отреагировала.
– Я и сам знаю, что Лев. Так вот, и вашего восемнадцатилетнего Левушку отправим вслед за дедом. Хорошо у мальчика жизнь начнется, а? С трудового воспитания!
Михайлов, довольный своей шуткой, потер руки.
Мария молчала.
– Вот уж сыночек вам с его отцом спасибо-то скажет, когда выйдет, а, Мария Александровна? Впрочем, – глубокомысленно заметил Михайлов, – это если выйдет. А то ведь случается, что не выходят. И довольно часто случается, уверяю вас. Ну так как?
– Ну что ж, сажайте мальчика. Люди и в концлагерях остаются людьми. А часто только в концлагере и делаются людьми.
– Ах, вот вы как заговорили?
– С волками жить… – горько усмехнулась она. – А что касается старика… Дали бы вы ему в рюмке водочки морфию, раз уж вам необходимо от него избавиться. Он уснет и все.
– А вы мне здесь не указывайте, – вдруг разозлился следователь. – Если для блага революции нужно будет травить, будем и травить.
Дверь кабинета приоткрылась, и в образовавшуюся щель протиснулся невысокий лысоватый мужчина в штатском. Мелкими шагами он подбежал к Михайлову и положил перед ним на стол какую-то папку. Потом, так же бочком-бочком, вышел из кабинета.
– Ну хорошо, – миролюбиво сказал он. – Признайтесь хотя бы в том, что нам известно совершенно точно. Мы знаем, что в 1932 году вы пытались наладить в Уфе производство бомб, чтобы на случай выступления ваши сообщники не оказались безоружными.
Тут Мария не выдержала.
– Никогда, – процедила она сквозь зубы, – никогда ни один дурак не делает бомбы про запас. Их не солят впрок, как огурцы.
– Да? – издевательски переспросил Михайлов.
– Да. Если кто-нибудь долго хранит бомбы, он идиот, невежда или бессознательный провокатор. Бомбы делаются к моменту их использования.
– Значит, вы признаете, что хотели немедленно использовать заготовленные бомбы?
– Да вы поймите, – взорвалась Спиридонова. – Сейчас террористов в принципе быть не может! Они родятся в определенные эпохи! Наша «ваша» эпоха для этого не пригодна. Не имея реальных корней в почве…
– Хорошо-хорошо, – прервал Михайлов ее гневную тираду, – а что вы скажете вот на это?
Он пододвинул Спиридоновой какую-то бумагу.
Это было признание Ильей Андреевичем Майоровым своего участия в ангиправительственном заговоре.
Илью Майорова допрашивали заместитель наркома внутренних дел Башкирии капитан Карпович и лейтенант Михайлов – тот же, кто допрашивал Спиридонову.
Сначала Майоров всячески отрицал как свою принадлежность к какой-либо контрреволюционной организации, так и существование самой организации. Но потом…
В романе-антиутопии Джорджа Оруэлла описана пытка крысами. В некой камере N2 101 есть специальный станок, куда помешают заключенного, и голодные крысы выедают ему заживо лицо, язык, гортань. Не знаю– полагал Оруэлл эту пытку своей выдумкой или нет, но описал он ее достаточно подробно, со знанием дела. Собственно, под угрозой этой пытки и ломается главный герой «1984». Под угрозой такой же пытки сломался и Илья Майоров, любимый, друг и муж Марии Спиридоновой. Оруэллу казалось, что он пишет мрачный фантастический роман-предупреждение… Мог бы и не предупреждать: у нас, в НКВД, подобные пытки вовсе не были чем-то из ряда вон выходящим, их там вполне успешно практиковали.
Илья Андреевич признался, что состоял в некой террористической организации Всесоюзный центр, что участвовал в подготовке террористического акта против Сталина и в прочих столь же невероятных вещах…
Письмо Ильи Майорова Марии Спиридоновой:
Дорогой друг!
По-моему, настала пора, когда нам необходимо политически разоружиться, т. е. высечь самим себя, как это уже сделали многие наши товарищи. Причин для этого сейчас имеется более чем достаточно, особенно у меня.
Перечислять их все здесь я не намерен, так как ты сама наверное, об этом думала и некоторые из них тебе самой навертывались на ум.,
Я полагаю что в основном главнейшие из них следующие:
1) Никакая политическая партия ни при каких условиях без людей существовать не может, особенно молодая партия (как «Народная воля», как наша п. лс.-р.)
2) В случае войны, которая вполне может быть в этом десятилетии, мы с тобой при всех условиях не можем быть по ту сторону огня.
3) На ближайшее десятилетие наша партия имеет очень мало перспектив не только для своего дальнейшего политического развития, но даже просто жить особенно после настоящего разгрома.
4) Физическая смерть мало что-либо прибавит к нашей политической смерти, если бы даже мы предпочли сейчас сложить голову; наше разоружение (может быть здесь я ошибаюсь) дает нам некоторую надежду остаться живыми физически и мечтать.
Что значит разоружиться, ты, конечно, знаешь не хуже меня речь идет не только об организационном разоружении но и о полном идейном политическом разоружении, о необходимости дачи исчерпывающих показаний в полном объеме о деятельности нашей подпольной контрреволюционной организации до последнего времени.
Конечно, под пыткой можно было выбить у Майорова признание, можно было даже заставить его написать своей упрямой жене письмо с призывом покаяться в несуществующих преступлениях. Но вот очные ставки с Майоровым ни Спиридоновой, ни Каховской, ни Измайлович тюремщики не устраивали, несмотря на то что Каховская, например, на очной ставке с Майоровым решительно настаивала. И у них были на то причины.
Техника подобных очных ставок была столь же хорошо апробирована и разработана, как «конвейер» и пытки.
Вот, например, описание этого мероприятия в книге Антона Антонова-Овсеенко. Очная ставка только что арестованного старого большевика Григория Петровского со Станиславом Косиором, уже порядочно обработанным трудягами из НКВД:
Ежов. Арестованный Косиор, расскажите об участии Петровского в контрреволюционном заговоре.
Косиор. С Григорием Ивановичем Петровским мы вступили в преступную связь в 1934 году.
Ежов. С какой целью?
Косиор. Мы решили бороться всеми средствами за отторжение Украины от Советской России.
Ежов. Какими именно средствами? Пожалуйста, уточните.
Косиор. Террор, подготовка вооруженного восстания, шпионаж…
Пока все шло гладко. Полуживой, с остекленевшим взглядом Косиор бубнил монотонно заученные под пытками фразы. Ежов услужливо подсыпал точно по сценарию вопросы. Но не выдержал Петровский:
– Стасик, зачем ты клевещешь на себя и на меня?!
Косиор мотнул головой; и Ежов тут же велел увести арестованного.
Под влиянием близкого человека даже сломленный, избитый, доведенный до края несчастный мог пойти на попятную.








