412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Кравченко » Возлюбленная террора » Текст книги (страница 18)
Возлюбленная террора
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:56

Текст книги "Возлюбленная террора"


Автор книги: Татьяна Кравченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)

Доклад делал сам Камков:

– Рабочие постоянно бастуют. Есть нечего, условия жизни ужасные. Большевики расстреливают недовольных. По нашим сведениям, в Туле расстреляно 20 человек, в Казани – 60. Народ долго не выдержит. Следует ожидать, перелома. Должен же быть конец пассивности и терпению!

– Они – маньяки, – бросила Ирина Каховская. – Маньяки собственного величия и непогрешимости. Посмотрите, что они сделали со страной! Они требуют от всех такого рабского молчания, такой безропотности и покорности – хуже, чем от бесправных крепостных! И рабочие вряд ли с этим смирятся.

Ирина Каховская была потомком по боковой линии декабриста Петра Каховского. Она почти ровесница Спиридоновой, младше ее всего на два года. И судьбы их удивительно похожи: в том же 1906 году Ирина покушалась на жизнь жандарма и была приговорена к пятнадцати годам каторги. Именно там она впервые встретилась с Марией.

Потом, после освобождения, Каховская стала одним из активнейших членов партии левых эсеров. В октябре 1917-го была членом Президиума Второго съезда Советов, возглавляла агитационно-пропагандистский отдел ВЦИК.

Однако в событиях 6 июля участия не принимала. В это время Ирина принимала участие в организации убийства генерал-фельдмаршала фон Эйхгорна, потом сидела тюрьме у украинских националистов в ожидании смертного приговора. Однако убить женщину, в жилах которой течет кровь декабриста, не так-то просто. В последний момент Ирине удалось бежать.

В Москве она сразу стала одной из активных партиек и поэтому довольно тесно общалась с Марией. Хотя не только поэтому. С каждым днем они симпатизировали друг другу все больше и больше.

– Считаю, что Каховская права, – жестко сказала Спиридонова. – А маньяки опасны для масс еще и тем, что хорошо умеют прикидываться нормальными людьми. Поэтому необходимо их всячески разоблачать. А для этого наши товарищи должны сами поступать на фабрики и заводы, должны органически сливаться с массами, приобретать влияние и связи, участвуя в повседневной жизни рабочих, и ежедневно, ежечасно бороться за их права. Главное, в чем мы испытываем сейчас недостаток, – это умелые пропагандисты…

После окончания заседания, проводив последнего гостя, Камков вернулся в комнату. Спиридонова полулежала в большом кресле, откинув голову на спинку и закрыв глаза. Он встревоженно шагнул к ней:

– Что с тобой, Маруся?

– Да так. Что-то чувствую себя неважно.

Камков с сомнением посмотрел на нее. Неважно – слабо сказано. Глаза Марии лихорадочно блестели, на щеках – красные пятна. Когда она пришла, то что-то вскользь сказала о своем нездоровье, просила не садиться к ней слишком близко – вдруг заразит.

Камков переспросил:

– Что, совсем плохо?

– А, пустяки. Пройдет.

Он взял ее за руку:

– Господи, да ты вся горишь!

Через час Мария уже металась по постели, никого не узнавая и бредя. Температура поднялась до сорока. Это был тиф.

В середине ночи, часов около двух, на лестнице в парадном поднялся страшный шум. Голосила соседка снизу:

– Ой, голубчики, что ж вы делаете, родненькие! Да не она это, не та проклятущая, кого вы ищете!

– Молчи, бабка! А то и тебя возьмем, – отвечал ей чей-то суровый бас.

«Опять облавы, – как-то отстраненно подумал Камков. В другое время он бы страшно встревожился, но сейчас его голова была занята болезнью Марии. – Лишь бы она не услышала эти вошли…»

Но больная не слышала ничего.

Вдруг раздался резкий и требовательный звонок, и сразу после этого в дверь забарабанили кулаком:

– Откройте, ВЧК!

Тут Камков очнулся. Он метнулся к дверям, потом обратно, посмотрел на Спиридонову: она была без сознания.

– Открывай, твою мать! – ревел за дверью чекист.

Камков решился и пошел к дверям.

– Что вам здесь нужно? – напористо спросил он, помня, что лучший способ защиты – нападение. – Я работник правительства..

Крупный немолодой чекист неласково усмехнулся:

– Извини, товарищ, перед ЧК, как перед Господом Богом, все равны. Велено арестовать Марию Спиридонову. Есть сведения, что она находится в этом доме. Так что разрешите осмотреть квартиру.

Он бесцеремонно отодвинул Камкова с дороги и прошелся по комнатам. Перед постелью остановился, вгляделся пристальнее в лицо лежащей:

“ А это кто? У вас есть документы на эту женщину?

– Она больна, – сдержанно сказал Камков. – Она очень больна. У нее тиф.

Чекист слегка отшатнулся, видимо испугавшись, но быстро взял себя в руки. Он достал из-за пазухи мятый снимок, бросил взгляд на фотографию, потом на больную:

– Да вот же она!

– Неужели вы ее арестуете? – возмутился Камков. – Она же не может встать, она без сознания!

– Ну так пусть лежит арестованная! Здесь мы оставим охрану, а вам, товарищ, придется пройти со мной.

– Но…

– Не возражайте.

Когда Камков спускался по лестнице в сопровождении двух бравых чекистов, ему вслед все еще неслись душераздирающие вопли соседки снизу:

– Спирина она, Спирина! Доченька моя Спирина по мужу, за что вы ее берете!

– За компанию, – усмехнулся один из чекистов.

Из письма Александры Измайлович:

Первые месяцы вообще наши тюремщики были необычайно любезны. Не прибегали к насильственным переводам с одного места на другое, пускали Бориса, давали свиданья и другим товарищам (Каховская, Богоявленская). С месяц продержали в Марусиной квартире. Стража – человек 5–6 чекистов – держали себя в высшей степени корректно, всячески старались, чтобы больная не видела и не слышала их. Мы с Борисом ничего не говорили с М. об аресте, да она и сама никогда не разговаривала об этом. Вообще, она почти постоянно молчала, стиснув зубы, а если говорила, то всегда шепотом и [тайно] от других, боялась громкого голоса. Она все время жила своей внутренней больной жизнью, своими кошмарами, вне действительных условий. Но основное в ее кошмарах было одно: неволя, тюрьма, сознание творящихся насилий над другими и над ней. Ее окружают постоянно то царские жандармы и казаки, то ленинские чекисты. Их образ принимали приходящие к ней доктора. Мы с Борисом становились, приводя их, сообщниками тюремщиков в ее глазах, предававшими ее.

В таком состоянии привезли ее, с нашего согласия, из ее квартиры в лазарет ВЧК (для сотрудников, а не для заключенных). Внешние условия здесь были лучше, чем в ее комнатушке.

Самый перевоз сильно встревожил ее. Главным образом, вероятно, автомобиль, связанный уже с впечатлениями предыдущих арестов и поездок в суд и из суда. Первое время на новом месте ей стало гораздо хуже. Ночи проходили в сплошных галлюцинациях.

Мы с Борисом старались изо всех сил создать ей впечатление воли. Он уходил, приходил, мы мирно разговаривали около нее старались смеяться, читали вслух, ели, пили чай. Он оставался часто ночевать. Заходили на короткое время Ира Каховская, Соня Богоявленская – живчик, молодая, веселая, способная расшевелить покойника. К Соне М. не могла привыкнуть, но приходы Бориса и Иры действовали на нее заметно благотворно. Не принимая сама участия в наших беседах, она любила садиться около и смотреть на нас. Лицо становилось спокойнее, из глаз уходило постоянное выражение тоски или ужаса. После трех месяцев почти сплошь бессонных ночей, повергавших нас с Б. в немалое изумление, – как может существовать человек, почти не подкрепляясь сном, – стала спать часов 5–6 в сутки. У пас явилась надежда, что болезнь уйдет, лишь бы только нормальные условия, прежде всего воздух, движение (тут ни о каких прогулках речи не могло быть, как и в ее квартире, и мы безвыходно просидели в четырех стенах больше 7 месяцев).

В феврале 1921 года начались разговоры об освобождении Марии Спиридоновой, Бориса вызывали в ВЧК и показывали документы об освобождении по болезни ее и А. Измайлович. Дело было якобы только за чьей-то подписью, чуть ли не начальника секретного отдела ВЧК Самсонова, который болел и не мог подписать бумаги. Измайлович отправила почти все книги и белье на квартиру Богоявленской.

Весь февраль дурачили с освобождением. В марте же вышло «как раз наоборот». Напутанные, очевидно, Кронштадтом, коммунисты стали хватать всех, кто не пресмыкался перед Чрезвычайкой. Один за другим были арестованы Борис, Ира Каховская, Соня Богоявленская. Об освобождении Марии Спиридоновой замолчали совершенно. «Где у нас гарантии, что она не выздоровеет по освобождении». Так мотивировал оставление больной в тюрьме Дзержинский.

Три месяца прошли в абсолютной замкнутости. Мария стала беспокойнее. Наступавшая весна, потом лето сделали жизнь в тюрьме совершенно невыносимой. Измайлович, женщине здоровой и физически, и психически, было очень тяжело безвыходно сидеть в четырех стенах даже без получасовой прогулки, полагающейся при самом строгом тюремном режиме. Для Марии Спиридоновой, нервнобольной и туберкулезной, это означало шаг за шагом развитие болезни. Она и развилась.

Жаркий июньский день близился к вечеру. Сегодня Александра потребовала у тюремщиков сделать ванну для своей подруги и подопечной: она заметила, что после ванны Марии становилось немного легче.

Требование было выполнено с неожиданной предупредительностью. Но на этот раз благотворное воздействие теплой воды оказалось весьма кратким.

– В чем дело?

– Успокойтесь, пожалуйста. Моя фамилия Пюкенен, я следователь ВЧК.

– Да?

– По постановлению ВЧК должен срочно перевезти вас в другое место. Вот бумага, ознакомьтесь.

Измайлович растерянно взяла протянутый ей листок:

– Как – в другое место? В какое другое?

– Узнаете своевременно.

– Но это невозможно! Абсолютно невозможно! Мария Александровна только что уснула…

– Значит, вам придется ее разбудить.

– Но послушайте… Такой внезапный переезд, без всякой подготовки, может вызвать резкое ухудшение ее состояния!

– Ничего.

– Но он ее просто убьет!

– Не убьет. Я должен это постановление привести в исполнение сегодня же, немедленно. Так что поднимайте свою больную. Даю вам на сборы час.

Измайлович покачала головой:

– Я отказываюсь вам подчиниться.

– Ах, вот как? – нехорошо прищурился следователь. – Отказываетесь? В таком случае Спиридонову перевезут и без вашего участия.

Выхода не было. Александра вошла в комнату и взглянула на спящую Марусю. Боже, как сильно она исхудала за эти дни! Щеки ввалились, волосы космами разметались по подушке, дыхание неровное. Как будто лежит древняя старуха, а не женщина, которой не исполнилось еще и тридцати пяти!

Она наклонилась над постелью и тихо тронула больную за плечо. Та сразу же открыла глаза. От испуга и настороженности этого взгляда у Александры защемило сердце. До чего же ее довели! Мария и на свою подругу смотрит как загнанный, затравленный зверь…

– Марусенька, вставай…

Больная беспокойно дернулась. Александра успокаивающе погладила ее по руке:

– Ничего страшного. Нас просто переводят в другое место…

На сборы понадобилось даже меньше часа. – V Глубокой ночью арестованных привезли на «новую квартиру» – в психиатрическую Пречистенскую лечебницу (она существует и поныне, только называется по-другому, Институт судебной психиатрии имени Сербского).

Их ввели в сырую, явно нежилую комнату с наглухо заколоченными рамами, с тяжелым запахом, который устанавливается в никогда не проветриваемом помещении. Измайлович растерянно огляделась. По сравнению с этим пристанищем их прежняя комната на Варсонофьевском, не то чтобы уютная, но по крайней мере сухая й светлая, казалась просто райскими чертогами.

– И как вы себе представляете наше житье: здесь? – спросила она у следователя. – Один здешний воздух способен здорового уморить, а уж больного в два счета в гроб вгонит!

Пюкенен подошел к окну и осмотрел деревянный переплет, после чего примирительно заметил:

– Не волнуйтесь, верх окна открывается. С утра проветрите.

Спиридонова тихонько стояла в углу комнаты, вжавшись в стену, и явно ждала, пока уйдут следователь и чекисты. Как только они вышли, она сейчас же кинулась к окну и стала исследовать переплет, пытаясь пилить деревянные рамы пальцами и кистями рук. Измайлович бросилась за ней:

– Марусенька, что ты, Марусенька, что ты делаешь, – приговаривала она, стараясь отвести больную от подоконника.

– Решетка, – сквозь зубы процедила Мария, упорно двигая ребром ладони по переплету. – Решетка, надо ее выставить, перепилить…

– Марусенька, успокойся, сядь. Я сама ее перепилю.

– Ты не сможешь…

– Сядь, отдохни. Я сейчас все сделаю.

Александра достала перочинный ножик и, чтобы, успокоить больную, стала выставлять рамы, пытаясь раскрыть окна. В конце концов ей это удалось.

Сразу пахнуло ночной свежестью, наполненной ароматом тополей и берез. Измайлович полной грудью вдохнула прохладный воздух.

– Вот и все. Видишь, окно открыто, решеток нет…

Но Мария в эту ночь так и не легла. В тоске она металась от стены к стене, а утром, когда пришел врач, забилась в самый темный угол. Но больше всего Александру беспокоили даже не ее страхи, а то, что Мария, видимо, решила уморить себя голодом.

Из письма Александры Измаилович:

Она наотрез отказалась принимать пищу и даже пить воду. Все мои уговоры, мольбы, упреки, все мои хитрости (я расставляла еду на всех концах комнаты) – ничто не действовало. Она не объясняла мне, почему не ест. Только шептала о чекистах и жандармах, которые везде кругом, – и за дверью, и за окном, и даже в комнате за креслом и столом.

Я была в совершенном отчаянии. Доктора стали говорить об искусственном питании. Это было бы гибелью для нее. То главное, чем она больна, ненависть и ужас перед насилием, достигло бы перед этим действительным актом насилия таких размеров, которых бы она не выдержала даже физически. Сыграла бы здесь роль и ассоциация этого акта насилия со всеми изощренными издевательствами, которые она перенесла в 1906 году от царских жандармов и казаков. Я наотрез отказалась от применения искусственного питания.

Ища средств ее спасения, я схватилась за одно: может быть, Борис… сумеет повлиять на нее, и она будет есть. Девятого июня, в конце пятого дня ее сухой голодовки, я написала в ВЧК о желательности привоза Бориса. В тот же день вечером его привезли из внутренней тюрьмы ВЧК.

Она узнала его и хорошо отнеслась к нему. Но… наша цель не была достигнута.

Упорно, с сознательностью как будто совсем здорового человека она продолжала не есть. На пятый-шестой день она стала сильно слабеть. Лежала неподвижно с исхудавшим лицом и застывшими в выражении тоски и ужаса глазами, часто хватаясь за сердце. Спала часа 3–4 в сутки. Пульс отбивал 120–130, доходя при появлении врачей, пугавших ее, и до 160. Я стала класть ей днем и ночью холодную мокрую тряпку на сердце, что давало ей заметное облегчение.

Борису удалось два раза вытащить ее в садик, когда она особенно тосковала. Идти она уже не могла, он вынес ее на руках и положил в саду на скамейку. Но она продолжала лежать с закрытыми глазами и вся тряслась мелкой дрожью. Был теплый вечер: другой раз тоже теплое, очень раннее утро. Потом этого нельзя было повторять – ей, видимо, трудно стало даже ворочаться в постели. На седьмой день голодовки (сухой, что нас особенно пугало), мы послали заявление в Президиум ВЧК, требуя единственной меры, которая может спасти Марусю, ее немедленного освобождения…

В комнату заглянул часовой.

– Гражданка Измайлович, вас требуют спуститься во двор для беседы.

Измайлович и Камков, сидевшие у постели Марии, встревоженно переглянулись. Мария же ничего не слышала – с утра она находилась в полубреду, никого не узнавала. Александра поднялась:

– А в чем дело?

– Идите, велено. А потом велено привести вас, гражданин, – часовой ткнул пальцем в Камкова.

За столом во дворе лечебницы торжественно восседали несколько человек. Александра настороженно пробежала глазами по их лицам: три врача, она их хорошо знает, и еще двое незнакомых, женщина и мужчина.

– Мы пригласили вас, товарищ Измайлович, – откашлявшись, начал главврач, – для того, чтобы ознакомить со следующим документом, касающимся больной Онуфриевои…

Саня про себя усмехнулась. Онуфриевой здесь величали Марусю, хотя инкогнито даже раскрывать было не перед кем. Все – и врачи, и больные, и даже посетители – и так знали, что Онуфриева и Спиридонова – одно лицо.

Он поправил пенсне на носу и поднес ближе к глазам лежавшую перед ним бумажку.

– Член Президиума ВЧК товарищ Самсонов предлагает мне, как старшему7 врачу, применить к Онуфриевой искусственное питание. Но рекомендует сделать это только с согласия ее партийной опекунши Александры Адольфовны Измайлович. Так что требуется ваша подпись.

От возмущения Измайлович даже не нашлась что сказать. Они хоть понимают, что собираются сделать? Да нет, все они прекрасно понимают, пытаются только переложить ответственность за Марусину смерть со своих плеч на плечи ее друзей. Ну так не получится!

– Дайте мне бумагу, – внешне спокойно потребовала она. – Я вам напишу свой ответ.

Александра подсела к столу и на секунду задумалась. Сидящий рядом врач сказал, обращаясь к главному:

– А что, деньги на новую амбулаторию собираются отпускать, или как? Работаем, можно сказать, на керосинках…

– Потерпи, Богдан Семеныч, – добродушно ответил главный, – бумага уже ушла, а скоро только сказки сказываются…

Они перекинулись еще парой-тройкой фраз. Обсуждали текущие дела. Александру вдруг охватила страшная злость. Там, в двух шагах от них и по их вине, умирает человек, а они говорят о всякой текучке! От злости сразу пришли на ум нужные слова.

– Вот, – протянула она врачу бумагу. – Ознакомьтесь.

Главврач сначала пробежал глазами написанное, потом медленно и отчетливо прочитал вслух:

– «Предоставление мне выбора – применять насильственное кормление или нет – совершенно равносильно предоставлению мне выбора способа смертной казни над больной. Решительно отказываясь от применения искусственного питания и выбирая способ казни более замедленный и менее мучительный, я еще раз указываю, что смерть Спиридоновой всецело ложится на теперешних вершителей судеб России».

За столом воцарилось зловещее молчание.

– И это все? – после непродолжительной паузы спросил мужчина, тот самый, незнакомый Измайлович.

– Нет, – ядовито ответила она. – Могу еще поблагодарить вас за своеобразный либерализм, возвращающий нас ко временам Сократа. Ему, как известно, тоже предложили самому выбрать способ смерти.

Мужчина зло взглянул на нее:

– Вы свободны.

Подобная же сцена повторилась и с Камковым.

Особенно ужасны были ночи. Когда Мария засыпала на час или на два, казалось, что она не дышит. Начались отеки лица.

Никакие уговоры не могли поколебать ее очевидной решимости умереть. Дать знать на волю, чтобы оттуда потребовали ее спасения. Но вокруг были или чекисты, или шпики, или провокаторы, или необычайно трусливые человечки.

По двору мимо окна ходили только двое больных: один – бывший чекист, попавшийся в воровстве, другой – белогвардеец, искалеченный, подобно многим другим жертвам, чрезвычайными допросами до полной потери человеческого облика. Около двери дежурили несомненные чекистки, заводившие провокационные разговоры и выказывавшие утрированные знаки сочувствия и возмущения правительством…

На десятый день голодовки Борису удалось-таки дать Марусе выпить два глотка чаю. Это было уже началом победы. Очень мало, раза два в сутки, она стала пить. Но попытка дать ей выпить чаю со взбитым желтком не удалась и вызвала гнев и вообще отказ от питья. Пришлось быть осторожнее с хитростями.

На двенадцатый день голодовки, 15 июня 1921 года, Бориса Камкова взяли, внезапно, обманом. Вызвали за дверь и быстро вернулись за его курткой и папиросами.

Внезапное его исчезновение произвело на Спиридонову удручающее впечатление. Она дня два искала его глазами и своим слабым шепотом звала: «Борис, Борис…» Доктора говорили, что она умирает.

На четырнадцатый день, вечером 17 июня, когда Мария уже совсем ослабела, Александра Измайлович влила ей глоток за глотком в полуразжавшиеся зубы с полстакана чаю с желтком. Она проглотила с закрытыми глазами. Маневр был повторен.

– Я так и не знаю – писала Измайлович, – что это было: результат ли ослабления воли в связи с физическим истощением организма, или же инстинкт жизни пробил себе дорогу пока в форме изменения ее первоначального внутреннего решения. Вернее последнее. Об этом говорят первые дни, когда она начала есть. Получилось такое впечатление, как будто в ней происходит борьба между старым решением и новым импульсом: так неохотно она начала принимать пищу, с такой видимой внутренней нерешительностью. Первые два-три дня она ела не больше одного раза (1/2 яйца в сутки, стакан-полтора чаю и больше ничего). Но удивительна выносливость ее организма. После 13 дней и 8 часов голодовки, из которых 10 дней были сухой, пребывая еще в состоянии полуголодовки, она уже оделась, встала, заходила по комнате, правда, гораздо медленнее, чем раньше, с громадным видимым трудом… У меня явилась надежда, что, может быть, эта физическая встряска организма послужит толчком, который вернет ей сознание действительности.

Надежда эта не осуществилась. Но я не ропщу на судьбу. Могло быть гораздо хуже, она могла умереть. Она осталась жить. Наступит же момент, когда оживет и сознание. Все доктора говорят, что при надлежащей обстановке, то есть при свободе, болезнь может и даже должна пройти. Но они, как и мы, учитывают, что условия, являющиеся причиной развития болезни, упорно и постоянно продолжают свое губительное действие.

Сейчас, когда я пишу, прошло уже полторы недели после конца голодовки. Ничего утешительного я не вижу в ближайшем будущем. Маруся находится в почти постоянном состоянии тревоги.

Шальные выстрелы, время от времени раздающиеся где-то около нее, вызывают у нее мысль, что где-то здесь рядом расстреливают. Она рвется на помощь к расстреливаемым. А когда я не пускаю ее, упрекает меня, что и я, как все кругом, прячусь от трусости. Пустить ее – она не посмотрит ни на какие двери и пойдет все дальше, пока не напорется на штык или наган ленинских чекистов-тюремщиков. И я не пускаю, а она мечется, разбивает себе руки в кровь об дверь и раздражается против меня.

На прогулку в садик, примыкающий почти непосредственно к нашей комнате, вытащить ее невозможно. А наша комната, если не выходить на воздух, сырая и промозглая, не дает здоровья ни для тела, ни для души. Она, видимо, чахнет. Я опять писала в ВЧК о приезде Б. Камкова для помощи мне, в частности, с прогулкой, говорила и устно с Самсоновым о необходимости создания хотя бы известного минимума подходящей обстановки для больной (приезд время от времени хотя бы заключенных товарищей, если уж им страшны сношения наши с волей и пр.). Но они видят в Марусе только опасного политического противника (таково было заявление Самсонова: «На войне как на войне» и пр.). Болезнь же игнорируют, и выходит позорное дело сведения счетов с душевнобольным человеком.

Совершается что-то неслыханное, вопиющее. Наверное. такого не было ни у Деникина, ни в Венгрии. Вряд ли даже и там надругивались над психически больными. В течение почти года происходит истязание живой души человека, по рукам и ногам связанного своей болезнью, беззащитного против их экспериментов над ним. В больном мозгу тюрьма, слежка и гнет удесятеряются и воспринимаются с острым страданием. Они знают из бесчисленного наблюдения врачей, как серьезно больна Маруся, какая пытка для нее тюремное заключение, – и намеренно оставляют ее в этих условиях. В этом, в революционном все же упорстве, с которым Маруся не принимает их гнета, они как будто видят оскорбление себе и резко меняют условия к худшему. По-видимому, они-таки хотят добиться мучительного конца, и весь вопрос для них состоит ТОЛЬКО Б том, чтобы обо всем творящемся не узнали на воле. В этом отношении они предприняли чудеса изоляции. Они любят душить, но душить втихомолку…

Но слухи о недопустимом обращении с известной революционеркой все равно просочились не только за стены тюрьмы, но и на Запад. Как и в 1906 году, начались волнения, все громче и громче звучали голоса в ее защиту. Но тогда, в имперской России, В. Владимиров обнародовал эти выступления, поместив письма «правозащитников» в своей книге. Теперь, в России Советской, такие же выступления не только не публиковали, но и попросту игнорировали…

Письмо Клары Цеткин к Ленину от 30 июля 1921 года:

Разные иностранные делегаты – товарищи женщины и мужчины – просили меня замолвить слово перед Вами о том, чтобы Мария Спиридонова была переведена из госпиталя ЧК в обыкновенную лечебницу. Они обосновывали эту просьбу тем, что М. Спиридонова вследствие тифа полностью сломлена физически и духовно и поэтому политически недееспособна и неопасна. Они охотно внесли бы соответствующую резолюцию на женской конференции, однако это удалось предотвратить тем, что я обещала представить это дело Вам на рассмотрение. Угрожали скрытно неким «европейским международным скандалом». Я отстаивала мнение о том, что Советскому правительству не приходится опасаться скандала, так как оно – насколько мне известно дело – именно по отношению к М. Спиридоновой действовало чрезвычайно благоразумно, то есть очень гуманно. Этим письмом я выполняю свое обещание с твердым убеждением в том, что Ваше решение по этому делу будет таким же милосердным, как и политически разумным. Мое сердце тоже горячо говорит в защиту ее как несгибаемого борца против царизма. Но мое сердце не менее горячо говорит в защиту тех неисчислимых тысяч людей, которые под воздействием этой неисправимой социал-революционерки могут подвергнуться опасности, нужде и смерти. Интересы революции прежде всего. Хотелось бы, чтобы в этот момент она оказалась благосклонной к участи М. Спиридоновой.

За освобождение Спиридоновой боролись и немногочисленные оставшиеся на свободе ее товарищи по партии. Да и те, кто сидели в заключении, тоже старались сделать все возможное, чтобы Марию отпустили на свободу. А «вести» из больницы становились все тревожнее.

Приехавший в Москву Александр Шрейдер, один из лидеров левых эсеров, бывший заместитель наркома юстиции, ходил по инстанциям, уговаривал, доказывал, грозил… Наконец хлопоты увенчались относительным успехом: в последнее воскресенье сентября 1921 года Спиридонову разрешили поместить в санаторий в Малаховке.

Из письма А. Шрейдера:

Утром в день освобождения к Марусе привезли Иру и Бориса. Они подготовили ее, как могли, к перемене. Когда, часа в четыре, я зашел в ужасную келью Маруси, она, уже одетая, сидела на постели. Меня не узнала и очень испуганно посмотрела в мою сторону (узнать меня и вообще было трудно без бороды и усов).

Ноги распухли. Цинга в последней степени. Кровохарканье только что прекратилось.

До Малаховки далеко – везти по железной дороге было бы почти безумием. Да еще до вокзала на извозчике.

Я звонил по всем инстанциям, прося автомобиля. Мне всюду отвечали, что автомобили за город даются лишь для «оперативных» целей.

Воскресенье.

Никого добиться из тех, кто поважнее.

Следователь куда-то спешит. Наконец, милостиво соглашается довезти до вокзала.

Сели втроем.

Бориса и Иру не пустили с нами, хотя обещали мне позволить Борису проводить Марусю до вокзала. Они остаются, их сейчас поведут в тюрьму.

Я чувствую, что Маруся меня не узнает. Вдруг что-то прояснилось в ее измученных глазах. «Я слышу голос Саши Ш.», – сказала она. «Да, да, это он», – обрадовалась Саня. Но это только минутка, потом опять глаза потускнели, кажется, опять немного боится.

Около самого вокзала автомобиль испортился. С мукой пересаживаемся на извозчика.

Трясет.

Маруся видимо страдает, но молчит и даже рада. Чекист остался с автомобилем, мы одни. «Воля, воля», – шепчет Саня на ухо Марусе, и почти счастливая улыбка озаряет черные круги глаз. Тряска, шум.

Кто-то отделяется от толпы, подбегает к нам. Какой-то крестьянин. «Маруся, Саня, родимые!» – узнал. Быстро целует руку Маруси и исчезает в серой мешочной массе.

Наконец приехали. Опоздали на поезд. Нужно два часа ждать следующего. Прошу пропустить на платформу – объясняю кто. Не пускают.

На узлах сидит Маруся у закрытых ворот. Сзади огромный хвост – очередь на «вход» к поезду. Увидев мирную обстановку– узлы, мешки, детей, женщин, Маруся успокоилась, даже чуть-чуть дремать начала, прикорнув к воротам…

«Маруся, дай руку, попрощайся», – сказала Саня. Я наклонился, чтобы поцеловать эту восковую руку. Тут только Маруся узнала меня совсем – привлекла, поцеловала. «Саша». – «Да, да, конечно». – «Приезжай, милый…» Всем стало веселей, и все почувствовали: на воле выздоровеет Маруся.

Извозчик, привезший нас, слез с облучка. Проводил длинным взглядом. Без шапки. Привычный жест: перекрестился – оглянулся, отдернул руку – и только пробормотал: «Спаси ее, Господи!»

Спиридонова некоторое время находилась в санатории, затем на даче в той же Малаховке вместе с Александрой Измайлович. Непрекращающаяся слежка и затянувшаяся болезнь иногда доводили Спиридонову до невменяемости.

Содержание двум левым эсеркам большевистское правительство отпускало весьма скромное. Они имели на двоих: две старые юбки, одни старые ватные брюки: одну рваную кофту, две старые телогрейки, одно ватное пальто, одну вязаную шапку, три пары рваных варежек, одно старое ватное одеяло, одно рваное полотенце, одну эмалированную тарелку, одно железное блюдо, две железные кружки, три деревянные ложки, один старый эмалированный кувшин, одну кастрюлю с крышкой, две чугунные сковородки и еще несколько предметов домашней утвари, но Спиридоновой и Измайлович этого хватало.

Александра Измайлович и товарищи по партии пытались добиться для Спиридоновой разрешения уехать лечиться за границу. Но в ВЧК решили, что как раз заграничная жизнь может скверно подействовать на ее здоровье.

Из заявления А. Измайлович в Красный Крест:

Создается тяжелое положение, из которого лучший выход, раз отказано в выезде за границу, – простая тюрьма, где все ясно и определенно – тюремщик есть тюремщик, врач есть врач, товарищ – товарищ; нет маскировки, лжи, косых подсматривающих глаз, подслушиваний и прочей ужасающей моральной атмосферы, которой была богата больница в Штатном, бывшая утонченным местом пытки больной, и с чем однородным становится наше малаховское пребывание.

И столько же исходя из ясно выраженного желания больной, сколько из своего убеждения, я обращаюсь в Красный Крест с просьбой всячески добиваться возможности нашего с Марией Александровной помещения в Таганскую тюрьму, в нормальную среду товарищей по заключению, с которыми мы можем быть в общении вне всякой слежки и разрешений, чем в значительной мере будет нейтрализовываться угнетение психически больной решетками и внешне очевидным заключением.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю