Текст книги "Тень мачехи (СИ)"
Автор книги: Светлана Гимт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
20
Перед дверью дома намело знатный сугроб. Чертыхаясь и балансируя, как пьяный матрос, Юрий полез по снегу за большой деревянной лопатой, стоявшей в углу за крыльцом. В ботинки тут же набилась льдистая крупа, начала таять, обжигая холодом. Залесский схватился за черенок голыми руками, стараясь не обращать внимания на вползающую в тело знобкую дрожь.
Завладев лопатой, он в несколько взмахов вычистил крыльцо. И распахнул освобожденную дверь с чувством завоевателя, добравшегося до царских покоев.
Но дом уже был захвачен – буйным, неисстово-жарким ароматом рыбного пирога, который чуть не свалил Залесского с ног. Желудок сжался, недовольно буркнул, во рту стало горячо и влажно от мгновенно набежавшей слюны. Юрий торопливо скинул дубленку и стащил ботинки: не руками, бережно и аккуратно, как требовала Петровна – а, пока экономка не видит, «носом о пятку», небрежно отпнув с пути. Проскакал вглубь дома. Дверь на кухню была закрыта, за матовым стеклом колыхался темный женский силуэт, а на полу, у дверной щели, выстроилась пушистая очередь. Кошки и собаки дружно держали осаду, и на хозяина поглядели кто с недовольством – мол, сзади становись, шестым будешь! – а кто с мольбой, жалобно мявкая или подергивая хвостом.
– Пода-айте на пропитание! – басовито, на поповский манер, затянул Залесский и постучал в стекло согнутым пальцем. – Петровна, ходоки с голодного края прибыли, не откажи в милости, царица!
Очередь заволновалась, поднялась на лапы и поддержала хозяина требовательным мяуканием и лаем.
– А вот я вас скалкой! – донеслось из-за двери. – Будете вовремя к ужину приходить, второй раз уж пирог разогреваю!
Залесский осторожно нажал на ручку двери и заглянул в щель. Широко поводя рукой, Алла Петровна смазывала сливочным маслом и без того лоснящийся, толстый, поджаристый до бронзового румянца пирог. Из круглого отверстия в его центре поднимался влажный пар, пропитанный запахом хорошо протомленной рыбы, репчатого лучка, картошечки и специй. Кот Микрик бесцеремонно наступил на ногу Залесскому и боднул дверь головой, пытаясь пролезть на кухню через щель.
– Атас, Петровна! Спасай пирог! – гаркнул Юрий, отпуская дверь. Хвостатый поток тут же хлынул на кухню, мявкая и повизгивая, а экономка, оглянувшись, воскликнула в ужасе:
– Да погодите, оглоеды, спасу от вас нет! – и тут же ласково: – Юра, руки помыл? Вот пить дать, не мыл! Шустри быстрее в ванную, и за стол, пока не простыло!
Пришлось подчиниться. Но уже через пару минут Залесский сидел перед большой тарелкой, придавленной к столу знатным ломтем пирога. Рядом с ней экономка водрузила высокую глиняную кружку с молоком…
– Ох, Петровна, хорошо, что я государственных секретов не знаю, – довольно заметил он, прожевав первый кусок. – Всё бы сейчас выболтал за твою вкуснятину!
– Ешь, балабол, – в лучиках морщинок, окружавших глаза экономки, теплела доброта. – И осторожнее, косточки выбирай. Помнишь, поди, как маленького тебя к доктору возили? Мария Николаевна карасиков нажарила, а ты набросился с голодухи-то – да как заперхал, захрипел, о-ой…
– Да помню я, Петровна. В тот день еще отец приезжал, – отметил Юрий.
– Так ты из-за него из дому-то и убёг с утра пораньше, не позавтракал даже – вот к ужину и был как сто лет не кормленный… – вздохнула Петровна.
К Юриному отцу она никогда не питала той же материнской слабости, как к Залесскому-младшему. Может быть, потому, что в число Борюсиных нянек была записана, когда генеральский отпрыск был уже в солидном возрасте – в тот год ему исполнилось пятнадцать.
Двадцатитрехлетняя Аллочка была принята в семью Залесских по протекции – когда Василия Александровича откомандировали в гарнизон ее родного города, дядька-подполковник походатайствовал перед генералом за племянницу. Марии Николаевне Залесской девчонка понравилась – и напористостью своей, и хозяйственностью. Четырехкомнатную квартиру, выделенную генеральской семье, она привела в порядок за считанные часы: отдраила всё до скрипа, одела окна в махом выглаженные шторы, с проворством разогнала вещи по шкафам. На месте баулов и коробок, загромождавших углы и теснившихся под ногами в коридорах, засияла начищенным паркетом долгожданная пустота – та самая, о которой со дня переезда мечтала уставшая от воинских странствий Залесская. Да еще и муж сказал, что больше никуда не отправят, что дослуживать будет в этом городке. И впервые за долгие годы Мария Николаевна почувствовала, что можно, наконец, пустить корни. И перекрестилась втайне от атеиста-мужа.
– Ну что ты будешь каждый день через весь город мотаться? Живи у нас, четвертая комната свободна, – предложила она Аллочке. И та согласилась, а потом и в частный дом с генеральской семьей переехала.
Барчука Борюсю она гоняла с первых дней, а Мария Николаевна, измученная сыновним непослушанием, безмолвно эти гонения поощряла. Сначала Аллочка не понимала, почему мать не может приструнить собственного отпрыска – и потом уж допетрила, как искусно он умеет вызывать жалость. Капризный, избалованный, страдавший редкой формой экземы, Борюся иногда казался ей странным природным явлением – вроде кенгуренка, сидящего в сумке. Слабенький, маленький, с хилыми конечностями и трусоватым взглядом светлых глаз, Борюсик был чудовищно, непропорционально ленив. Его лень ощущалась как нечто могучее и незыблемое, и была пугающе многогранна. Он ленился здороваться, чистить зубы и даже смывать за собой в туалете – не говоря о том, чтобы делать уроки или ходить по хозяйственным поручениям. Если нужно было помыть чашку или убраться в комнате, этот великовозрастный кенгуренок вел себя так, что казалось – просить его об этом нужно на гуугу-йимидхиррском языке австралийских бушменов, потому что русского он не понимает совсем.
Он не любил покидать родительскую квартиру, из-за болезни своей учился на дому, и по щелчку пальцев получал всё, что в то время могла достать генеральская семья. Внешне Борюся был карикатурно не похож на Василия Александровича – будто не от него родился. Умственных нагрузок не выносил, заниматься спортом не мог «по здоровью», а математику – как основу баллистики – знал на слабенькую троечку. Зато художественную литературу читал запоем, учился музыке, а уж изобразительному искусству хотел посвятить всю жизнь. Педагог по живописи прямо говорил, что у парня талант, и зарывать его в гарнизонную землю – настоящее преступление. Это был последний аргумент, который заставил Василия Александровича отказаться от мысли сделать сына потомственным военным. Мария Николаевна тихо возрадовалась, а Аллочка только сплюнула – видела уже, что толку с него нигде не будет.
С будущей женой Эллой (Олимпиадой по паспорту) Борюся познакомился в Москве, на какой-то из богемных тусовок, в коих принимал участие на правах выпускника Строгановки. Ему было двадцать два года, он только-только получил диплом и мечтал писать «своё» – жуткую смесь Шагала и Кандинского, которую почему-то считал перспективной. Но надо было где-то жить, покупать холсты, краски и хоть как-то питаться, поэтому Борюсе приходилось переступать через свою лень и брать случайные халтуры. Элла-Олимпиада была на пару лет старше, недавно закончила Щукинское, и скучала в ожидании главных ролей. Друзья находили ее харизматичной, как Наталья Варлей, и загадочной, как Анастасия Вертинская – но на то они были и друзья, чтобы поддерживать в трудную минуту.
Поженились молодые скоропостижно – и четырех месяцев после знакомства не прошло. Любовью там не пахло: они были два человека-зеркала, отражающие мнимый успех друг друга. Каждый видел в другом себя, каждый мечтал о великом будущем. А пустота, царящая в их бесталанных душах, пряталась даже от них самих – в ослепляющих бликах молодости и самонадеянности.
В родительский дом Борюся привез невесту перед самыми родами. Залесские-старшие, уж на что были терпеливы, общего языка с молодым семейством не нашли, даже рождение Юрочки делу не помогло. В результате Борис и Элла съехали на кооперативную квартиру, экстренно купленную генералом Залесским. И практически сразу же, в ссорах и взаимных обвинениях, принялись ее делить. Василий Александрович ругал их артистами, а внука держал при себе – что молодых родителей вполне устраивало. Аллочка к тому времени вышла замуж, жила у свекрови, но работу в генеральском доме не бросала – сердцем прикипела к этой семье. Вот и стала нянькой уже при Залесском-младшем. Но этого ребенка она полюбила сразу. Юра уродился в деда – такой же крепкий, смуглокожий, та же широкая бровь и тот же темно-янтарный взгляд. Ни от отца, ни от матери в нем не было ни кровинки. «И мозги у него, слава Богу, дедовские, а не этого хлыща, – хвалила своего подопечного Аллочка. – Ладный мальчонка получился, хоть на старость – но генералу в радость».
Шум и гам в семье среднего Залесского длился около полутора лет, да так и закончился разводом. Закон оставил ребенка с Эллой, но Залесский-старший убедил ее, что у деда и бабушки мальчику будет лучше. Впрочем, она не сопротивлялась: впереди были гастроли, съемки и романы, и менять все это на ворох испачканных пеленок Элла считала крайне глупым.
На Борюсю развод повлиял магическим образом: он вдруг взялся за работу, оброс заказами, и приезжал к родителям с деньгами и подарками. Аллочка сразу поняла, что дело тут нечисто – ну не мог этот барчук что-то своим трудом заработать, где он, и где труд! И как в воду глядела: однажды генералу позвонили из органов и сообщили, что его сын Борис с группой сообщников арестован по обвинению в спекуляции поддельными предметами искусства. Картины подделывал – вот где талант-то пригодился. Юрочке в то время было три года.
Борюся отсидел и явился к родителям – сдавший, исхудалый, с тяжелым, бухающим кашлем. Василий Александрович сжалился, впустил, дал Марии Николаевне месяц сроку: отогреть да вылечить сына. Аллочка поглядывала на барчука, как на ящик с надписью «не кантовать»: ладно, если там хрусталь – а вдруг бомба? Но инжир в молоке отваривала, черную редьку терла и с медом смешивала, чтобы проверенными на себе народными средствами тот кашель из Борюси выгнать. А сама молчала: не хотела обижать подозрениями и без того несчастную Марию Николаевну, жалела Юру и Василия Александровича – Борюся ведь одному отец, второму сын, надо, чтоб был здоров. Но когда оказалось, что у того туберкулез, генерал первый встал грудью: лечиться только в диспансере, дома маленький ребенок. Хватит и того, что всем им, включая пятилетнего Юру, теперь придется ради профилактики химию глотать.
Борюсю вылечили, отправили в санаторий, а после он снова уехал в Москву, и снова связался черт знает с кем, и снова сел… Алла подробностей не знала, да и начхать ей было на барчука – и без того всем нервы истрепал. Ей хватало переживаний из-за собственного мужа, который за соседкину юбку зацепился. А еще – из-за Юриной матери. Та стала появляться всё чаще: потасканная, худая в кость, то странно-заторможенная, то непривычно-веселая, и вместо зрачков – черные точки. Просила денег, намекала, что если не дадут, заберет у Залесских ребенка. Говорила, что ходит на пробы, примеряет образы, но режиссеры говорят об этих одеждах только в одном ключе – не по фигуре, не идет, не так сидит. И дают лишь оскорбительные роли «четвертого гриба во втором составе»: третья доярка, вахтер женского общежития, продавщица пива. Жить не на что, работы нет. Но Залесский и в деньгах отказал, и Юру не отдал. Тот открыто боялся матери, не верил ее показной нежности, и подарки не брал. Она злилась, начинала кричать, давить из себя слёзы – но дед уводил ребенка, а Эллу спроваживала Аллочка.
Юрина мать умерла в героиновой ломке, так и не увидев своего лица крупным планом. Памятником Элле (Олимпиаде по паспорту) стали лишь мелкие строчки титров, где среди статистов и эпизодников была и ее фамилия. Хоронили ее деревенские родственники, но – на деньги Залесских, тут уж генерал не поскупился.
На Юрино десятилетие в доме разразился скандал. Явился Борюсик, привез в подарок сыну деревянную лошадь-качалку, горделиво втащил ее в дом. Подарок был сильно опоздавшим, лет эдак на пять. Да и сам отец, одетый в старый спортивный костюм, выбритый налысо, пропахший дегтярным мылом и чем-то приторно-слащавым, травяным, опоздал навек. Более того, он напугал Юру так же, как когда-то пугала мать. Этот мужчина с пустыми темными глазами, страшный, беззубый, чужой, принадлежал какому-то другому миру. Юра боялся, что хриплый голос отца, его шепелявость, скользкий взгляд и дурные, не находящие покоя, пальцы протащат в дом Залесских этот чуждый мир, и он разрастется в нем, как плесень. Он еле высидел праздничный вечер, не радуясь ни поздравлениям, ни торту со свечками, ни любимой тушеной утке с брусничным соусом. Почти не спал ночью. И убежал из дома с самого утра, едва заря проклюнулась – лишь бы не встречаться с отцом. Аллочка – к тому времени уже Алла Петровна – нашла своего выкормыша возле самодельной тарзанки, висевшей над крутым озерным берегом еще во времена ее юности. И повела домой, где под взглядом отца он и подавился той самой рыбной костью…
– Аккуратнее ешь, – снова предостерегла она, с трудом выпутавшись из воспоминаний. И подумала: «Видать, возраст такой – прошлое стало ярче настоящего».
– Петровна, да я ж не маленький, – привычно откликнулся Юрий.
Поддавшись порыву, экономка протянула руку, погладила его по волосам. И чувствуя, как защипало в носу, сказала:
– Юрочка, никогда не спрашивала тебя, а вот сейчас спрошу. Ты на юридический из-за отца пошел, так ведь?
В янтарных глазах Залесского будто мрак проступил, сгустился. Он отвел взгляд, сказал глухо:
– Дед посоветовал. Да и сам я… таких, как он, отправлять хотел подальше.
– Ты никогда отца по имени не называешь, – с грустью отметила экономка.
– Петровна, мне дед стал отцом! А матерями – ты и бабушка! – с жаром сказал Залесский. – Грех на жизнь жаловаться! А то, что родители у меня бедовые были… Так кто виноват, кроме них? Сроду не поверю, что отца в этой семье плохо воспитывали! Не били, не унижали, образование дали. Пылинки сдували с него!
– Вот и досдувались, – покачала головой экономка. – С такими, как он, строже надо. У меня вон получалось. А Мария Николаевна, царствие ей небесное, избаловала его.
– Вот и скажи мне, Петровна, а где середина? Баловать – плохо, в ежовых рукавицах держать – тоже ничего хорошего. Как детей растят, чтобы они достойными людьми становились?
– Детей любить надо, – ответила экономка, – но не напоказ, не перед другими – а чтобы сам ребенок эту любовь чувствовал. А еще понимать надо, что у ребенка своя судьба, и нечего за него решать, что ему делать, куда по жизни идти. Подсказывать можно, предостерегать. Но не более.
– А если ошибется?
– Простить.
– Но ведь дед отца не простил, выставил за дверь…
– Твой дед, Юра, умным человеком был. Но занятым. Из-за этого упустил он Бориса, еще в детстве. Да еще из-за того, что на Марию Николаевну полагался. А она бесхитростная была, жалостливая – вот Борис и крутил матерью, как хотел. Всё ее воспитание через хитрость свою пропускал, болезнью прикрывался. С тем и вырос. А потом, как повзрослел, не захотел по-другому. Если лёгкие пути есть – зачем какие-то трудности преодолевать, человеком становиться? Вот дед его и выгнал, когда понял: сколько ни давай шансов, всё без толку будет. И прав оказался – ведь с тех пор от Борьки ни слуху, ни духу. Умер уже где-то, наверное. Или опять сидит. Было бы иначе, объявился бы давно. Знал же, что сын растет, что о ребенке заботиться нужно. Не пришел – значит, либо остался таким же животным, как был, либо нет его больше.
– Ты не думай, я не скучаю по нему, и по матери тоже, – пояснил Юрий. – Но ты, Петровна, говоришь мне: женись, да женись. Ну, допустим, женюсь я. И где гарантия, что моя семья точно так же не развалится? Что жена не окажется такой же пустышкой, как моя мать? Да и сам я – смогу ли быть хорошим мужем, привык ведь уже один, как сыч.
– А нету гарантий, Юра, – грустно сказала Алла Петровна. – Но твои родители женились из-за форсу. Мать думала, что за художника выходит, отец – что актрису замуж берет. Интеллигенция, белая кость – куда уж до них грубой военщине вроде твоего деда и жены его, домашней клуши. Борис ведь так и сказал однажды генералу, когда Элла еще беременная была. Мне кажется, потому Василий Александрович их и отселил. А те и рады были – сами-то на квартиру никогда бы не заработали.
Залесский задумчиво крутил в руках пустую кружку из-под молока. Об его ногу потерся Микрик, и Юрий рассеянно наклонился, подхватил кота под бархатное пузо, посадил к себе на колени.
– А ты по любви замуж выходила? – спросил он, пряча глаза. Давно хотел узнать, но было неловко бередить душу пожилой женщины. Но она ответила спокойно:
– По страсти. А думала, что любовь. В молодости же как: кровь кипит, гормоны играют. Влюбляешься, думаешь – на всю жизнь. Тело чувствуешь, слова слушаешь. А человека в ночи разглядеть забываешь.
Эти ее слова больно отозвались внутри. Залесский вновь вспомнил Гелю – экономка ведь будто о ней сейчас сказала. Ему захотелось сбежать, остаться одному, выдохнуть эту боль и ненависть к себе, закупорить в душе вину перед дедом. Он поднялся, улыбнувшись через силу:
– Спасибо, Петровна, вкусно было. И поговорили хорошо, но мне еще в гараж надо – сети разобрать…
Про сети он ляпнул сдуру, зима на дворе – какие сети? Но Алла Петровна о таких тонкостях не задумывалась, поэтому поверила и кивнула, проводив его долгим взглядом.
«Испортили-таки ребенку жизнь! Чтоб вам, артистам, черти сковородку раскалили!» – от души пожелала она Борюсику и Элле-Олимпиаде. Но сплюнула через плечо и перекрестилась: нельзя такое думать, да еще к ночи.
А Залесский и вправду прошмыгнул в гараж – благо, он был пристроен к дому, и идти туда по морозу и снегу не пришлось. Щелкнул выключателем. Свет залил длинные полки с помидорно-огуречным изобилием, закатанным в разномастные банки. Осветил верстак, за которым так любил работать дед. Стену над верстаком генерал отвел под инструмент. Развесил его ровно, по ранжиру: разнокалиберные молотки рядком от мала до велика, по тому же принципу напильники, ключи, отвертки… В жестяных кофейных банках, прикрученных к той же стене, хранил сверла, саморезы, гайки с шайбами. Этот армейский порядок всегда успокаивал Юрия.
Он направился к углу, в котором стоял большой платяной шкаф, выселенный в гараж на пенсию. Там лежала дедова рыбацкая экипировка и снасти: сети, морды, удочки и всякая полезная мелочь. Сети действительно не мешало бы разобрать, висят комками еще с лета. Залесский взял одну, повесил край на гвоздь и, осторожно распутывая, попятился – сейчас растянет на весь гараж, потом соберет аккуратно.
Работа была монотонной, и руки делали ее сами.
«Не по любви – по страсти», – сказала Петровна.
«Человека в ночи разглядеть забываешь».
«Думаешь, он на всю жизнь».
Это было невыносимо – обдумывать эти слова, крутить их у висков, как барабаны револьверов, до отказа заряженных убийственными воспоминаниями.
Из прошлого снова выплыл образ Гели – страстной до жаркой одури, циничной до леденящей боли. Залесский попытался отогнать его, но тут же перед глазами возникла фигура Тани – такой жалкой в этом дурацком больничном халате и своей нелюбви к себе, такой строгой в своем медицинском одеянии и своей почти материнской заботе. Она бы посадила его, если бы он был тем, кто избил ребенка – в этом Залеский не сомневался. Он проникся к ней уважением еще тогда, в приемном покое. И чувствовал его после, даже когда она, ошибаясь и горячась, была готова отобрать мальчишку у матери. Все ошибаются. И у всех – свои причины.
… Он тоже ошибался, думая, что небезразличен Геле. Но дед – он знал этот тип, видел в ней блудливую кошку, готовую оттопырить зад перед каждым, кто встретится с её угасающей весной. Потому и заподозрил, видя частые отлучки внука, его ночные возвращения и нежелание о них говорить. И не выдержал подозрений, приехал к дому Славиных, досидел в машине до тех пор, пока не погасло, а потом не загорелось снова окно профессорской спальни…
Юра вышел тогда из подъезда в своем обычном после Гели состоянии – умиротворенный, счастливый от томной неги, ощущающий себя сильным, взрослым, легко несущим на плечах весь мир. И напоролся на деда – тот стоял очень прямо, вздернув голову, как перед расстрелом. Смотрел ненавидяще, жестко. А когда Юра, уже поняв, что всё раскрыто, но завесив лицо спокойной наглостью, подошел к нему, Залесский-старший закатил ему такую оплеуху, что тот не удержался и полетел на землю, к дедовым ногам. Генерал нагнулся, схватил его за шкирку, как щенка, и поволок к своей вороной «Волге» – и доволок-таки, и впихнул на заднее сиденье, как бы Юра ни сопротивлялся. А потом сел за руль, вцепился в него руками так, что побелели костяшки пальцев, и рванул с места – резко, грубо, Юру аж в спинку сидения лопатками впечатало…
Дома уже спали, и они вошли молча, не зажигая свет. Генерал скрылся в кабинете. Из своей спальни Юра слышал, как он ходит, скрипя половицами и покашливая, как возится в кресле, как чиркает спичками, прикуривая одну беломорину за другой. Щека всё еще горела, и Залесский-младший ворочался на своей нерасправленной постели, злясь и обдумывая, что скажет деду наутро.
Но дед так и остался – в той ночи.
Бабушка нашла его первой. Генерал Залесский скрючился на полу возле стола, нелепо склонив седую голову. Будто прислушивался, не застучит ли ржавой клюкой вышвырнутая внуком совесть.
Но услышал лишь взмах косы.
Через два дня, на похоронах, когда над могилой генерала трижды выстрелили в воздух, Юра дал себе слово: поступить, как мужчина. И, подождав несколько дней или недель, дав бабушке прийти в себя, рассказать, что произошло той ночью.
Признать свою вину. Свою вину в смерти деда.
Промаявшись пару дней, изгрызши себя в куски, он поплелся к Геле – просить ее уйти от Славина и стать его женой. «Нужно всё рассказать профессору, признаться, – думал он, поднимаясь по серым бетонным ступенькам. – И жениться, как порядочный человек. Дед бы женился. Только никакой свадебной пышности, никакого праздника. Не будет у меня больше праздников, потому что деда не стало. А жениться я теперь должен. И пусть она старше, ведь я ее люблю».
Он был королем идиотов.
Геля открыла дверь, лохматая после сна – сам того не понимая, он явился к ней в семь утра. Впрочем, она мгновенно простила Юру за беспокойство, и, плотоядно улыбнувшись, втянула в квартиру, прижалась ртом к его губам. Он отпрянул, заговорил сбивчиво:
– Гелечка, мы должны всё рассказать. Собирайся, уходи от Славина, я сниму нам квартиру, мы будем жить вдвоем…
Она уставилась на него, выпятив губы – и захохотала: громко, визгливо, широко разевая рот. Он стоял, будто к полу пришпиленный, а потом схватил ее за плечи.
– Я не шучу! – выкрикнул он. И добавил бессильно, тихо: – У меня дед умер.
Геля перестала смеяться, плотнее запахнула халат.
– Сочувствую. Извини. Но просто это твое предложение… – она скривила губы. Юра упрямо наклонил голову, нахмурил бровь:
– Мы должны, Геля. У деда сердце не выдержало, когда он про нас узнал! Мы должны теперь пожениться, потому что иначе получится, что мы просто обманывали твоего мужа, что это никакая не любовь.
Геля отстранилась. Замялась, подыскивая слова. Сказала мягко, но твердо:
– Юрик, ну что ты несешь? Что ты этим изменишь? И потом… Я никогда не собиралась уходить от мужа.
– Я знаю, – угрюмо сказал Юра. – Но так будет лучше. Ты же не любишь его.
– Да, но жить я хочу с ним! Он дает мне всё, понимаешь? – она обвела вокруг руками. И вздернув голову, сказала твердо: – Тебе пока что это непонятно, да и вырос ты в обеспеченной семье. А я хлебнула нищеты, поверь. И не хочу всё с нуля. В мои годы с нуля – поздно. Мне нравится моя жизнь.
– Но… Почему ты тогда со мной… – Юра споткнулся о слово, не зная, как назвать то, что между ними происходило. «Почему ты со мной… изменяешь мужу? Спишь? Трахаешься?» Но это было больше, чем секс: они много говорили, они переживали, когда кому-то из них было плохо. Им было хорошо вместе – так он думал. Он не знал тогда иного, ему было лишь двадцать два. И его сомнительная взрослость утверждала безапелляционно – жизнь постижима. Что чувствуешь, думаешь и видишь – то и есть жизнь.
Но у Ангелины была своя колокольня:
– А с тобой у меня любо-оовь, мальчик, – протянула она. Прищурилась, полные губы изогнулись в улыбке, ямочка на подбородке кокетливо дрогнула. Геля чуть повела плечом, и шелковистая ткань халата скользнула вниз, всё больше обнажая загорелую кожу – но зацепилась за лямку сорочки.
– Геля, я тоже тебя люблю, так люблю, что готов на всё, что угодно, – забормотал он, хватая ее за руки. – Разведись с мужем, выходи за меня, я буду работать, я всё устрою…
Она вдруг закаменела и отбросила его ладони. Ее брови гневно сошлись, взгляд стал колючим, жестким:
– Что? Что ты устроишь? – взвизгнула она. – Халупу в хрущёбе? Талоны в студенческую столовую? Зарплату грузчика? Ты думаешь, я с тобой для этого? Думаешь, любовь – это? Да она развалится, любая – в твоей халупе! Да на черта она вообще нужна, когда голова болит о том, что завтра жрать будешь? Спустись на землю! Любовь возможна только тогда, когда кроме неё ничего не надо!
Он смотрел на нее непонимающе, недоверчиво качая головой. А она продолжала:
– Любовь! Кому она нужна, когда появляется куча бытовых проблем? Люди держатся вместе, потому что так выгоднее: деньги в один котел, на кухарке и слесаре экономия! А еще они называют любовью страсть, привычку, терпение, следование своим же глупым обещаниям, жизнь по принципу «и так сойдет». Но не сойдет, понимаешь? Для нас с тобой – не сойдет! Будет только хуже!
Юра замотал головой, будто отгоняя морок:
– Ты не права сейчас, – почти умоляюще сказал он. – И ты говорила…
– Да, я говорила, что люблю тебя, и что хочу быть с тобой! Любви без слов не бывает! Но когда приходится выбирать, они отходят на второй план.
– Что же, по-твоему, остается?
– Жизнь! Жизнь остается, всегда только она! И какую ты хочешь – такую и выбирай. А я хочу – здесь, в этой квартире, со всем, что у меня есть. И если тебя это не устраивает – что ж, значит, ты тоже выбираешь своё.
Юра стоял перед ней, зло сжимая губы.
– Не может быть, чтобы любовь была такой! – яростно выплюнул он.
И Геля ответила, как отбрила – уже чужим, низким от презрения, голосом:
– Раскрой глаза, мальчик! Она – такая. А ты – никто. У тебя ничего нет, кроме красивого тела. И жениться тебе нужно на такой же студенточке, с тем же капиталом. Но и она, если ты ничего не сможешь ей дать, уйдет от тебя однажды. С мужчинами всегда так, ты просто пока еще этого не знаешь. Ищи себе ровню, или ту, кто ниже тебя. А лучше – не ищи никого, живи для себя, и тогда не придется выслушивать правду.
– Геля, перестань! Ты слышала, что я сказал – у меня дед умер?! – Юра еле сдерживал слёзы, детские, наполненные виной и страхом, слёзы – но что они были против её матерого цинизма?
И Геля выкрикнула – будто добивая его.
– Вот-вот! Он умер от правды, и от того, что жил ради внука. Ты видишь, как любовь может разрушить жизнь? Не видишь? Так смотри и запоминай! А мне дай жить, как я хочу – ведь я же тебе не мешаю!…
Она кричала что-то еще, и слова летели ему в спину, как булыжники, выпущенные из пращи. А он бежал по ступенькам все ниже и ниже, будто спускаясь на дно колодца, темного ослизлого колодца, из которого не выбраться самому. Ее голос звенел в тишине подъезда, отражался от стен, дробился на звуки – и последним на него рухнул грохот захлопнутой двери, словно каменная глыба, отрезавшая путь наверх…
Залесский вздрогнул, будто снова услышал этот грохот. И понял, что его пальцы, запутавшиеся в ячейках сети, испугано рвут ее.
«А ведь сейчас мне столько же лет, как и ей было тогда, – осознал он. – И я до сих пор не понимаю, что такое любовь. Ведь не может быть, чтобы Геля оказалась права. Но в то же время… в ее словах была логика, и честность тоже была».
Юрий остановился, разодрал сеть донизу. Бросил на бетонный пол пришедший в негодность кусок, пнул в сторону. Вынул из шкафа еще один сетчатый ком, навсегда пропахший рыбой и тиной. Отделил конец, повесил на крюк.
«Я жил для себя все эти годы, – думал он. – Ни одну женщину не любил. Мне никто не говорил такой вот ранящей правды, как Геля, никто не бросал меня, как родители. И, в общем-то, я жил счастливо. А если бы не эти разговоры с Петровной…»
Он дернул запутавшуюся сеть, потянул ее на себя – и почувствовал, что уперся плечом в стену. Повернул, выискивая леску с крючками, натянутую вдоль гаража.
«И если бы не Таня», – вдруг понял он.
Эта маленькая храбрая женщина запала ему в душу ещё тогда, в приемнике – когда приняла его за бомжа. А после, в то время, как он наблюдал ее рядом с мальчишкой, как слушал ее рассказ о Пашкиных рисунках, видел ее реакцию на Марину и последующее раскаяние… Ее искренность – вот что его поразило. Таня была с ним в разных ситуациях – но абсолютно искренней всегда. И ее искренность по всем фронтам била ту, что звучала в прощальных словах Гели.
Потому что Гелина была плодом разума, логики и опыта.
А Танина – шла от души
И от этого понимания будто раскрылось что-то и в его душе.
«Она просила помочь с разводом, – вспомнил Залесский. – Позвоню Кузьме, пусть этим делом займется, не моя это область права». Он почувствовал, как кровь прилила к щекам. Но мысли уже было не остановить. «Ну, что я себе-то вру! Развод не такая уж трудность. Я сам бы справился – ради Тани… М-да, а словом этим она меня прибила, как таракана. Мне ведь казалось, что такие, как она, в лебедином браке живут. Хотя кто знает, что у нее в семье… Может, муж там павлин, а вовсе не лебедь. И ещё: я ведь всегда думал, что не по-мужски это – помогать женщине, когда есть своя корысть. А тут получится, что развел её, чтобы сам потом… Но просто – я таких не встречал. И, может, не встречу больше. Приглашу ее после куда-нибудь…».
А потом мелькнуло циничное: «Да еще и во время развода увижу, что она за человек. В таких ситуациях всё нутро наружу лезет».
– Юра, уж спать пора, а ты все возишься! – прокурорским тоном сказала Алла Петровна. Залесский, едва не подпрыгнув от неожиданности, обернулся. Экономка стояла с распущенными волосами, из-под фланелевого халата виднелся белый край ночнушки.
– Ну вот, наплёл сетей, как паук, – проворчала она, окидывая взглядом гараж.
Залесский расхохотался и посоветовал: