Текст книги "Гувернантка"
Автор книги: Стефан Хвин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
Дальнейшие судьбы людей и вещей
Когда поезд остановился на вокзале с готическим названием города, их уже ждал с двумя повозками человек от Зальцмана. Остановились в гостинице на Карренваль. На следующий день отец Александра отправился домой к Лессеру Гелдзинскому с рекомендательными письмами от варшавских купцов, что впоследствии очень помогло ему в делах. Хозяин красивого дома на Брайтгассе заверил гостя из Варшавы, что лучше времени и придумать было нельзя, нужно только – пока судьба благоволит – принять несколько смелых решений. Прусский банк охотно дает кредиты, французские и английские торговые конторы на Speicher Insel принимают крупные заказы, в порту кипит работа. Из окон салона на Брайтгассе видны были высокие мачты и наклонные трубы пароходов из Голландии, Англии и Шотландии. Крылья портовых кранов перемещались в облаках пара. В трюмы из элеватора сыпалась золотой струей украинская пшеница, привозимая в город по Надвислинской железной дороге из Киева и более далеких мест. Договор с Зальцманом и Румянцевым подписали в здании гильдии. Капитал акционерного общества был солидный. Когда же еще взяли в аренду большое помещение в лабазе и цены зерна на биржах в Роттердаме и Лондоне пошли вверх, так что удалось распространить сделки на Кенигсберг и Таллин, отец Александра однажды осенним днем отправился в коляске по длинной липовой аллее в Alte Oliva, северный район города, где купил красивый старый дом с белыми стенами и черным прусским антаблементом на Ронштрассе, 18, на огороженном участке у самого леса.
Дом был большой и пустой, казалось, в нем никто прежде не жил. Приехали туда из гостиницы на Карренваль под вечер. Ходили по комнатам, ища чужие следы, но везде слышали только эхо своих шагов. С владельцем, который продал дом через посредника, они так и не познакомились. Красивый молодой человек отдал ключ, произнес несколько любезных слов, после чего сел в пролетку и уехал. Полы были из черного дуба, сверкающие, как темный январский лед на замерзшей реке.
Когда вышли на веранду, воздух так и светился от порхающих над головой желтых бабочек. С моря дул соленый ветерок. Анджей сел на подвешенную на цепях скамью. Душа, стиснутая холодным обручем, начала оттаивать.
С веранды был виден сад, дальше пруд, за прудом живая изгородь: жасмин, боярышник, елки. За изгородью возвышались две стройные башни цвета вековой меди, острыми верхушками протыкавшие чистое небо над буковым лесом. Кто-то им потом сказал, что это Кафедральный собор.
Мебель по совету Зальцмана покупали у Рецля на Брайтгассе. Старые секретеры, дубовый письменный стол, шкаф черного дерева. Круглое зеркало венецианского стекла поместили в комнате, где отец Александра разложил свои бумаги. На стене в нижней комнате повесили японскую миниатюру, которую подарила матери панна Эстер.
Кухня была просторная и белая – вся в голландском кафеле. Лестница поскрипывала, когда прислуга Агнес поднималась наверх со свежим постельным бельем.
В маленькой комнате под башенкой Анджей расставил на полке книги. Напечатанный готическим шрифтом том в красном коленкоровом переплете встал рядом со старинной книгой с иллюстрациями Доре.
Приехавшему с Виолой на лето Зальцману так понравилось на Ронштрассе, что он чуть даже не решил купить какой-нибудь из стоящих за живыми изгородями особняков, чтобы насовсем перебраться туда с Хожей, однако Виолу нужно было везти в Бад Эссен. Иногда ездили в Цоппот, в лесной амфитеатр, слушать Вагнера. Возвращались ночью через поля у подножья Карлсберга. Коляска почти бесшумно катила по песчаной дороге. Собор отчетливо выделялся на фоне лунного неба. Он был похож на ковчег с двумя высокими мачтами и, казалось, плыл над черным морем деревьев.
В начале октября Александр вернулся в Гейдельберг, где должен был приступить к работе в фирме Фризе.
Жил он у фрау Верниц, в доме на берегу Некара. Вечерами иногда поднимался на замковую гору, чтобы посмотреть на утопавший в красном зареве город, но прежних чувств уже не испытывал. Что-то в нем наглухо затворилось, и хотя он убеждал себя, что жизнь продолжается и нельзя поддаваться гнетущей ностальгии, не ощущал радости при виде молодых женщин. Возможно, причиной тому был сон, который снился ему пару раз, оставляя на дне души темный осадок.
Ему снилась смерть панны Эстер.
Анджей, закончив гимназию, вернулся в Варшаву, где поступил на Медико-хирургическое отделение Императорского университета. Поселился на Новогродской. Хозяйство в доме по-прежнему вела Янка.
Известия, которые спустя несколько месяцев стали приходить из Варшавы, могли только радовать родителей. Как писал Янек Дроздович, чьи письма время от времени попадали на письменный стол в кабинете на Ронштрассе, Анджей к каждому экзамену готовился с таким же усердием, как, вероятно, во времена Нерона неофиты постигали истины веры перед кровавой расправой на посыпанной песком арене Колизея. Когда Янек однажды спросил у него, чего ради он так рьяно штудирует тысячестраничные труды Вейсмана и Елагина, Анджей шутливо – хотя глаза оставались холодными – ответил, что готов сделать все, даже душу продать, лишь бы узнать, как можно победить смерть. Профессора Модзелевский и Аркушевский из клиники на Церкевной признавались, что у них давно не было таких студентов.
Высокий, красивый, элегантный, всегда в хорошем расположении духа, он охотно захаживал к Лурсу, прелестные дамы с удовольствием принимали его в салонах на Хожей и Вильчей (он избегал только балов в Собрании, где в первую субботу декабря собирались медики со всей Варшавы), однако по пятницам неизменно проводил вечера в подземных залах прозекторской на Церкевной – Янек не переставал удивляться этому весьма своеобразному пристрастию, – где неутомимо, самоотверженно помогал доценту Клейну производить вскрытия. Кажется – ходили слухи, – на его счету их было около двухсот. Каждое воскресенье его видели на улице Леопольдина: своим размеренным шагом, постукивая по каменным плитам тростью с серебряным набалдашником, он шел в костел св. Варвары, садился там на первую скамью перед главным алтарем и, глядя на белую с золотым якорем ладью амвона, на горящее над ней око в треугольнике медных лучей, долго сидел, задумавшись, однако во время мессы – что не ускользнуло от внимания соседей по Новогродской – редко присоединялся к общему хору, поющему псалмы.
По окончании университета его взял к себе Аркушевский – Анджей получил должность в клинике на Церкевной. Пациенты сияли, когда он входил в отделение – румяный, здоровый, сильный, красиво постриженный, в наброшенном на сюртук халате. От него исходило доброе, целительное тепло – дар, каковым могут похвастаться лишь немногие молодые врачи; говоря с больными, он тщательно выверял каждый жест, словно не желая взмахом кисти опережать слова, и неизменно подкреплял улыбкой приятный голос (панна Осташевская не уставала восхищаться этим голосом в разговорах с Юлией Хирши подчеркивала, что при внимательном наблюдении можно заметить в мягких, гармоничных движениях его руки далекое, едва уловимое эхо жестов панны Эстер, будто эти чуткие пальцы удерживают ее где-то рядом, не позволяя улететь в пустоту, и ее тень не покидает прежних мест, напоминая зыбкий след, в сумерках медленно исчезающий на озерной глади.
Лето Анджей проводил в имении Дроздовичей в Яновце, ходил с Янеком на охоту и раздумывал, что делать дальше. Отец советовал начать практику у Вейсмана, в Вену Анджей мог бы поехать уже в сентябре, но было только еще начало июля, и – естественно – он откладывал решение на потом; да и лето стояло такое чудесное…
Когда из далекого города Сараево пришло известие, что сербский или албанский студент убил эрцгерцога Фердинанда, Анджей по просьбе матери остался у Дроздовичей до конца августа. Впрочем, не похоже было, что дело примет серьезный оборот. Император Вильгельм отправился на прогулочной яхте к норвежским фьордам, премьер Франции поплыл в Петербург на условленную встречу с царем, дабы заверить его в своей искренней дружбе. Обитателям белой усадьбы в Яновце, где жизнь подчинялась ровному ритму сельской повседневности, война казалась нереальной, и, собственно, мало кто верил вестям, которые доходили с фронта. Знали только, что попахивает чем-то очень нехорошим.
Лишь в конце октября то, во что трудно было поверить, стало явью. В Яновце остановился отряд польской армии, командир которого, капитан Заремба, вел своих людей со сборного пункта в местечке Олеандра под Краковом на Кельце – драться, как с гордостью говорили солдаты в серых шинелях, с русскими за свободную Польшу. Как только во флигеле устроили лазарет, Анджей с Янеком предложили фельдшеру свою помощь. Жизнь в усадьбе закипела. Во флигеле женщины рвали простыни на бинты. Батраки носили с кухни в луженых ведрах горячую воду. Анджея вдруг обуяло желание перемен, и даже мелькнула мысль, не присоединиться ли к солдатам, поскольку в отряде нет врача (поручик Мейштович, кстати, на это намекнул), но то была всего лишь – как Анджей вечером со смехом признался Янеку – минутная слабость. Он ведь понимал, что не может нарушить данное матери обещание. Однако, когда солдаты собрались в путь, сложил свои вещи в несессер, забросил за спину, обвязав ремнем, пальто и сел на телегу к капралу Боруцкому из второго эскадрона. Когда телега тронулась, он еще поколебался, не спрыгнуть ли, но потом только помахал Янеку рукой. Уехал.
Тридцатого октября около полудня русские выскочили из березняка возле имения Рославских. Грохот близких выстрелов, визг пуль в ветвях березы, осыпающиеся листья. Анджей пригнулся. Небо было чистое, прохладно-синее, гладкое, будто промытое холодным ветром. Несколько больших, норовящих закрыть солнце туч над деревней, пруд, отражающий синеву. Всадники на косматых лошадях быстро сворачивали за плебанию. Анджей услышал, как капрал Боруцкий спрашивает: «Что с вами?», но не было сил разомкнуть губы. Упал лицом на мешки с бинтами. Колеса застревали в глубоких колеях. Пальцы нащупали мокрые края разорванного сукна под ключицей. Потом он уже ничего не видел. Только отдаленные голоса, тарахтенье повозки.
Очнувшись – как он рассказывал спустя несколько дней Янеку, который, узнав, что случилось, приехал из Яновца в имение Рославских, – он увидел над собой побеленный потолок. Повязка на груди была слишком тугой, он с трудом дышал. Женщина в цветастом платке поднесла к его рту горячую ложку, но он замотал головой. На секунду подумал: что будет с ранеными, нельзя же их так оставить… «Не дергайтесь, – сказала женщина. – Ксендз уже здесь».
Шаги? Сутана? Голос?
Анджей сразу узнал ксендза Олендского, но с закрытыми глазами ждал, пока тот уйдет. Ксендз Олендский, однако, не ушел, начал что-то говорить, наклонился над кроватью, кажется, молился – благословляющая рука? теплое дыхание? шепот? Анджей почувствовал под веками слезы, но глаз не открывал, а ксендз Олендский все не уходил: поправлял одеяло, подтыкал под ноги, наливал свежую воду в стоявший у кровати кувшинчик. Лишь когда его окликнули со двора, вышел из горницы, где пахло эфиром и йодом.
О встрече с ксендзом Олендским, впрочем, Анджей рассказал Янеку немного.
Когда его подлечили в Яновце, он вернулся в Варшаву и явился в клинику на Церкевной. В конце года по совету отца, еще не совсем поправившись, поехал в Вену, где поселился у фрау Хоффман, знакомой матери, на Кертнерштрассе, откуда ему было недалеко до института Вейсмана.
По дороге в Вену едва ли не на каждой станции под звуки духового оркестра торжественно провожали молодых мужчин с бритыми головами. Священники в стихарях осеняли крестным знамением рельсы, сходившиеся у горизонта в тонкую линию, которая указывала путь к российским степям.
Потом великие армии утопали в болотах на восточном и западном фронтах. Императоры Австрии, России и Германии перебирали кипы донесений и указов на дубовых письменных столах, помалу готовясь к отступлению, хотя пламя пожаров не гасло над городами и победа казалась неизбежной.
По Новогродской улице тянулись русские, потом немецкие обозы. Больницу на Церкевной превратили в огромный лазарет, где спешно умирали крестьяне с Урала и Гарца, не давая врачам времени испробовать доставляемые из Петербурга и Берлина новые лекарства, которым надлежало их спасти. В отделении св. Цецилии профессор Аркушевский обучал студентов новому методу сшивания ран, который оказался эффективным. Панна Далковская с панной Хирш в белых передниках с красным крестом на груди помогали ухаживать за ранеными, которых телегами свозили на больничный двор из-за Вислы.
Почту со Вспульной эвакуировали. Помощник почтмейстера Кораблев, который хорошо помнил «элегантную фройлейн Зиммель» (она ведь столько раз заходила к нему за письмами!), отправился на фронт в Восточную Пруссию, где однажды ранним утром погиб на берегу красивого озера во время штурма окопов войсками германского императора.
На лугу за Нововейской, там, где когда-то стояли табором цыгане, устроили военное кладбище, на котором теперь хоронили гусар из прусского полка Макензена и красавцев офицеров из петербургского лейб-гвардейского полка.
В костеле св. Варвары ксендз Ожеховский служил мессы за благополучие отцов и сыновей, которых с вокзала Варшавско-Венской железной дороги везли в товарных вагонах, вместе с пушками и полевыми кухнями, на далекую реку Стоход[62]62
В июле – августе 1916 года на реке Стоход (приток Припяти) проводилась наступательная операция войск русского Юго-Западного фронта, сопровождавшаяся кровопролитными боями; попытка российских войск прорвать немецкую оборону не удалась.
[Закрыть], про которую раньше никто не слышал.
В квартире советника Мелерса на Розбрате жили теперь офицеры из Берлина и Алленштейна[63]63
Город в Восточной Пруссии (теперь Ольштын, Польша).
[Закрыть].
Когда в Европе наступил мир, а русские и немцы на какое-то время покинули Польшу, Целинские вернулись в Варшаву. В дом номер 44, где их ждал Анджей, входили с опаской, однако на Новогродской уже мало кто помнил о давнем происшествии в костеле св. Варвары, повлекшем за собой столько волнений. В домах по обеим сторонам улицы на многих дверях значились фамилии уже новых жильцов. Те, кого забрали в ту или иную из маршировавших через Польшу армий (так случилось с дворником Маркевичем), сгинули на бескрайних равнинах между Днестром и Вислой, те, кому удалось пережить самое худшее на месте, не забивали себе голову давно минувшим – как они полагали – прошлым, безвозвратно поблекшим на фоне великих событий дня сегодняшнего.
Для Целинских начались хорошие времена. Отец Александра зарабатывал на поставках продовольствия («вагонных», как говорили в Собрании) военному министерству, с изрядной прибылью продавая зерно, которое он покупал у евреев в Подлясе. Целый год семья проводила на Новогродской, но летом, когда городской воздух над брусчатыми мостовыми Варшавы начинал дрожать от зноя, соблазн далекого путешествия оказывался неодолимым. Целинские отправлялись «на море», в «летний дом», белый особняк с черным антаблементом, который ждал их в саду под соснами на Ронштрассе. В июле и августе коляска «на резиновом ходу» каждое утро везла всех в курхаус[64]64
Курортный павильон (нем. Kurhaus).
[Закрыть], откуда отправлялись на прогулку по длинному пляжу, далеко, до самого ипподрома и купальни в Цоппоте, чтобы потом, под вечер, не спеша возвращаться по песчаной дороге через поля, откуда видны были Карлсберг и Собор. Анджей часами плавал на лодке возле пристани. Стройный, высокий, загорелый. Шрамы под ключицей уже почти не были заметны.
Весной в квартиру на Новогродской внесли новую мебель, березовую, с малиновой обивкой, купленную на Вильчей у Залевских, обои заменили более светлыми, переложили мозаичный пол в гостиной, добавив немного эбенового дерева, но у старшего Целинского даже мысли не возникло избавиться от белого особняка с черным антаблементом, стоявшего в саду под соснами, хотя большую часть года там никто не жил, а купцы из Лангфура[65]65
Лангфур (сейчас Вжещ) – район Гданьска.
[Закрыть] предлагали очень хорошую цену. Как же приятно было иметь такой дом, вдобавок на море! На зиму опускали жалюзи, запирали дверь на засов, дом исчезал под снегом. С ноября по апрель садовник Верфель, инвалид из-под Седана[66]66
Около города Седан во Франции в 1870 году, во время франко-прусской войны 1870–1871 годов, германские войска окружили и разбили французскую армию, что явилось толчком к падению Второй империи.
[Закрыть], которого Целинским порекомендовала госпожа Кюне, проверял замки на воротах, подстригал грабовые шпалеры, сажал туи и очищал от буковых листьев пруд перед верандой. Только в середине мая отодвигали задвижки, поднимали жалюзи, мыли запыленные окна. Дом набирался солнечного блеска. Целинские приезжали обычно в субботу или в воскресенье пополудни с грудой дорожных кофров и ивовых корзин с летней одеждой.
Время от времени до Ронштрассе доходили известия о старых знакомых.
Письма от Яна, которого Керженцев оставил в петербургском институте своим ассистентом, были длинные и порой забавные. Ян подробно писал обо всем, что видел на Невском проспекте и в окрестностях Зимнего дворца, но когда в варшавских газетах начали появляться сообщения о «большевистском терроре», якобы – как писали журналисты – приобретающем в России поистине «азиатский размах», письма вдруг перестали приходить. Вести о судьбе Яна – впрочем, сомнительные и противоречивые – дошли до Варшавы лишь спустя несколько месяцев, когда в привокзальных гостиницах появились «белые» русские из разбитых армий Деникина и Врангеля.
Был среди них и Игнатьев, которому удалось бежать из Петербурга через Таллин. Однажды вечером он навестил отца Александра в конторе на Злотой. После долгого обсуждения российских событий он рассказал о том, что услышал от одного петербургского врача, вместе с которым удирал из России на борту английского судна, идущего из Таллина в Гамбург.
В рассказе Игнатьева не все было ясно.
Одно не вызывало сомнений: после смерти Керженцева Ян стал заведовать отделением в институте. Будучи выдающимся кардиологом, он пользовался превосходной репутацией в лучших кругах Петербурга. Образ жизни вел размеренный, деля время между работой и посещением театра на Купеческой, где играли пьесы итальянских авторов и иногда хорошо исполняли Вагнера. Лишь короткое и бурное знакомство с поляком Виткевичем[67]67
Станислав Игнаций Виткевич (1885–1939) – знаменитый польский прозаик, драматург, художник, теоретик искусства, философ; после Первой мировой войны приехал в Россию, где служил офицером в царской армии и был непосредственным свидетелем Февральской и Октябрьской революций.
[Закрыть], который, после покушения на эрцгерцога Фердинанда, странным образом, через Австралию, добрался из Галиции до Петербурга, где поступил на службу в полк лейб-гвардии, внесло в его жизнь некоторый сумбур. У офицера случались боли под ложечкой и острые приступы страха. После сеансов, которые, – рассказывая об этом, Игнатьев не мог удержаться от иронии, – они называли «починкой души», пациент и врач вместе отправлялись на Сенную площадь в ресторан с цыганами, где в клубах табачного дыма, к радости случайных посетителей, до утра вели громогласные споры о греческом искусстве и потрясающих открытиях венского доктора Фрейда. Месяц спустя они расстались после резкой ссоры, хотя – как было замечено – не потеряли друг к другу уважения.
Причиной, кажется, была женщина. Ян якобы попросил офицера, который в свободное от службы время рисовал портреты, написать портрет молодой дамы по фотографии, которую Ян ему вручил. На обороте снимка, сделанного хорошим фотографом, была двуязычная надпись «Фото Атлас – Хожая, 17». Офицер, славившийся своей экстравагантностью, уже на следующий день прислал Яну с адъютантом пастельный портрет, который – как, не скрывая негодования, рассказал кому-то Ян – возмутительным образом оскорблял изображенную на фотографии особу. Ян заплатил за рисунок 25 рублей, то есть сумму немаленькую, лишь затем, чтобы сжечь его немедленно по возвращении домой.
Портрет – как рассказывали позже – был выдержан в пурпурно-синих тонах. Рот женщины напоминал растрепанный влажный лепесток карминово-красной розы, глаза – сощуренные, затуманившиеся в экстазе – горели зеленоватым блеском, щеки пылали нездоровым румянцем, а глубокое декольте почти целиком открывало грудь цвета синеватого, испещренного прожилками мрамора. От портрета веяло вожделением и смертью, но, изорвав в клочья расписанный яркими красками картон, Ян внезапно почувствовал необъяснимое сожаление и спрятал фотографию, по которой был сделан портрет, на самое дно чемодана, с которым приехал в Петербург из Варшавы.
После событий 1917 года Ян, хотя и без особой охоты, остался в городе на Неве. Во время восстания кронштадтских моряков он показал себя энергичным, решительным и справедливым врачом. Спустя несколько лет, когда облик России коренным образом изменился, Ян, как выдающийся специалист по болезням сердца, снискал популярность среди высоких московских сановников, которые терпеливо сносили предписываемые им утомительные обследования. Однажды в его кабинет пожаловал академик Кузнецов и передал ему распоряжение самого Егорова принять участие в важном консилиуме. 18 апреля в сумерки Яна в черном автомобиле привезли в кремлевскую больницу, где он якобы участвовал в консилиуме вместе с Кузнецовым, Розенкранцем и специально вызванным из Казани академиком Борисевичем.
Три года спустя Яна арестовали. Главной уликой в деле была фотография молодой женщины с штампом «Фото Атлас – Хожая, 17» и надписью на обороте синими чернилами: «Дорогому пану Яну с сердечной благодарностью за помощь – Эстер Зиммель. Warschau 11 апреля». Фраза эта, написанная по-немецки, возбудила подозрение тех, кто производил обыск в квартире на третьем этаже клиники на Садовой, тем более что кроме фотографии среди бумаг Яна обнаружили также письма на польском языке, подписанные «Александр Целинский» и отправленные в Петербург из немецкого города Гейдельберга. Следствие продолжалось две или три недели, после чего – как сообщила в одном из октябрьских номеров «Правда» – Яну и еще нескольким врачам предъявили обвинение. Было установлено, что они участвовали в разработке планов строительства туннеля под Ботническим заливом, через который в критический момент будущей войны немецкие войска, поддерживаемые японским десантом, должны были молниеносно добраться до пригородов Петербурга, бывшей российской столицы, недавно переименованной в Ленинград.
Те, кому удалось выйти из тюрьмы, не скрывая удивления, рассказывали, что в ходе следствия Ян признался во всем, в чем его обвиняли, хотя пыткам не подвергался. На вопросы он отвечал тихо, но отчетливо, не глядя на следователя, словно не имел отношения к тому, о чем говорил. Он также охотно излагал на бумаге «преступные» эпизоды своей биографии и красочно описывал грядущую войну на скованных морозом равнинах за Уралом. Исполнения приговора он дожидался в одной камере с академиком Борисевичем. По словам свидетелей, в последнюю ночь они вспоминали любопытные случаи из своей многолетней хирургической практики, а также рассуждали о том, насколько обоснованы – как выразился на рассвете Ян – надежды, что уже через несколько лет можно будет проводить операции на открытом сердце и смерть перестанет существовать.
Приговор был приведен в исполнение 12 мая в подвале в правом крыле тюрьмы. Надзиратель, который около пяти утра отвел Яна в бетонный подвал без окон, освещенный голой электрической лампочкой под низким потолком, приказал ему встать на колени на мокрый пол лицом к стене, а поскольку заключенный отказался исполнить приказ, вынужден был применить силу.
Как впоследствии выяснилось, «немку из Дерпта», чья деятельность причинила столько вреда, звали вовсе не Эстер Зиммель, а Эстер Зиммлер, однако прокурор Вышинский счел, что эта деталь не имеет существенного значения для дела, ибо следствие подтвердило вину обвиняемого во всей ее полноте.
В бывшей квартире Яна на Садовой, доставшейся семье академика Кузнецова, был обнаружен порванный пополам листок, исписанный чернильным карандашом. Листок этот попал к Игнатьеву, который несколько раз обращался к Яну за медицинскими советами и однажды, не зная, что случилось, зашел на Садовую, где застал уже новых жильцов. Рассказывая об этом в конторе на Злотой, Игнатьев вынул из бумажника разорванный листок и со странной улыбкой протянул отцу Александра. На листке были какие-то заметки, которые проводившие обыск на Садовой чекисты, вероятно, не посчитали нужным приобщить к делу.
«Не видеть. Не слышать. Не чувствовать. Закрыть глаза. Закрыть и не открывать. До конца. Но как крепко ни зажмуривайся, видеть ты не перестанешь. Всегда какое-то мелькание разноцветных линий. Воспоминания. Картины. Ты не перестаешь видеть, потому что ты есть. Потому что никогда не перестаешь быть.
Оттого я изо всех сил стараюсь себе представить, как будет, когда я на самом деле перестану быть.
Но душа слишком слаба, чтобы поверить в собственный конец. Она знает, что чувствовать будет всегда.
Так не потому ли меня не радует мысль, что когда-нибудь я, возможно, буду спасен?»
Отец Александра не знал, что делать с этим разорванным надвое, исписанным неровным почерком листком, и, минуту подержав в пальцах, вернул его Игнатьеву, который аккуратно, как тоненькую папиросную бумажку, сложил обе половинки и, не переставая странно улыбаться, спрятал в портмоне.
Сам Игнатьев по приезде в Варшаву поселился в особняке на Уяздовских Аллеях, который купил по случаю у Зальцмана. Мелерс завещал ему огромную сумму, лежавшую на счету в швейцарском банке, так что теперь он был богат и мог не беспокоиться о будущем. Он охотно захаживал на Новогродскую, где его принимали не только в память о советнике Мелерсе. Транспортная фирма, которую он основал, посредничала в торговле деревом между лесопилками на Волыни, верфями в Гамбурге и шахтами в Рурском угольном бассейне. Люди, помнившие Игнатьева по былым временам, встречая его в Саксонском саду, не могли оправиться от изумления. Он теперь носил костюмы из мягкой шерсти и легкие шляпы на манер английских джентльменов, которые, приезжая в Варшаву по делам, охотно вывозили из «восточной столицы» молоденьких жен, блещущих светлой славянской красотой. Писатели Чехович и Униловский навсегда запомнили седовласого белоэмигранта с Уяздовских Аллей, который носил на пальцах перстни из сибирского золота и щедро поддерживал молодых поэтов.
О советнике Мелерсе Игнатьев говорил немного.
Кажется, только раз – во время одного из приемов на Новогродской, когда вина было выпито больше обычного, – он рассказал, как сам выразился, заслуживающий внимания анекдот из жизни своего хозяина, хотя, с какими намерениями рассказал, осталось не очень понятным.
Речь шла о давно минувших годах, когда по салонам Петербурга разнеслась весть, будто советник Мелерс без памяти влюбился в венгерских цыган; одни, слыша такое, лишь пренебрежительно пожимали плечами, другие относили на счет его широко известных эксцентрических склонностей – что, впрочем, было не столь уж далеко от правды. Описания обрядов и образа жизни цыган, обнаруженные в записках, которые советник Мелерс составлял для Комиссии по безопасности, поражали своей красочностью не только чиновников министерства просвещения, но и сотрудников Имперской канцелярии.
Отправившись летом в очередное путешествие – так звучал рассказанный Игнатьевым анекдот, – юный Мелерс в каком-то из цыганских таборов на юге России познакомился с цыганкой из рода кэлдэрашей по имени Маруша и, придя в неподдельное восхищение от песен, которые девушка сама складывала, записал их, а затем издал за свой счет в одном из петербургских издательств. Прекрасно оформленный сборник был снабжен цыганско-русским словарем важнейших выражений, ибо Мелерс счел стихи настолько хорошими, что их стоило представить широкой публике и в оригинале, и в переводе, тем паче что это могло бы – такую он выразил надежду – умерить весьма распространенную в России неприязнь к цыганам. Он не ошибся: книга была с энтузиазмом принята петербургской публикой и критиками, а кое в каких салонах на берегах Невы даже выразили желание поближе познакомиться с таинственной сочинительницей «чудесной лирики российских степей».
Спустя несколько недель Марушу до полусмерти избили соплеменники за то, что она выдала тайну цыганского языка. Преследуемая сородичами, всеми отвергнутая, она вскоре обезумела и умерла в забвении. Мелерс до последних дней навещал ее в приюте св. Кирилла на Медном острове, приносил вино и хлеб, платил за уход, но она его уже не узнавала и даже однажды – чем чрезвычайно развеселила прочих больных – приняла за черта. После ее смерти советника якобы видели на улицах Петербурга, где он обходил один за другим книжные лавки, скупая, чтобы потом сжечь, весь тираж «чудесной лирики российской степи».
Ничего больше к этому рассказу Игнатьев не добавил.
Причины его молчания стали понятны несколько месяцев спустя. Одна варшавская газета начала печатать отрывки из только что изданной в Париже книги Федорова о «петербургских знаменитостях». Среди варшавских публикаций оказался фрагмент, посвященный советнику Мелерсу.
«…Его необычайные способности, – писал в своей книге Федоров о хозяине Игнатьева, – были замечены рано, хотя юный ум развивался весьма прихотливо. Отец мальчика – по прямой линии внук генерала Вильгельма Мелерса, которого пригласила из Штеттина в приволжские гарнизоны императрица Екатерина, – нанял хорошего гувернера, чтобы придать интересам сына более четкую направленность, однако, несмотря на все эти старания, юный Мелерс, по природе своей переменчивый и беспокойный, столь же горячо увлекался математическими упражнениями, сколь легко бросал их ради астрономии или теологии.
Все давалось ему с необыкновенной легкостью. С математикой Бойля он познакомился на восьмом году жизни, о космологической системе Лапласа размышлял в возрасте одиннадцати лет, а когда ему исполнилось двенадцать, стал помогать управляющему отцовским имением вести счетные книги, что его забавляло, поскольку с расчетами, на которые того уходила неделя, он справлялся за один вечер. Пышущий здоровьем, разрумянившийся от ветра, он любил ездить верхом на кобыле по кличке Раиса и собирал травы для гербария на окрестных полях…
…Когда, – писал несколькими страницами ниже Федоров, – в правом крыле усадьбы Мелерсов в Желяеве вспыхнул пожар, была выломана дверь запертой комнаты на втором этаже. Еще много лет спустя те, кто гасил огонь, рассказывали, что они увидели за этой дверью.
Вся комната была заставлена стеклянными сосудами. Юный Мелерс – что обнаружили лишь после того, как потушили пожар, – держал в них представителей животного мира, которые – как он выразился позднее – свернули с узкой тропки правильного развития. Лишь после этого открытия крестьяне из соседних деревень стали рассказывать, с какой страстью желяевский барчук выискивал в их овинах и сараях все необычное, платя зачастую немалые деньги за каждый “любопытный экземпляр”.
Когда огонь погас, полусгоревшее помещение подверглось тщательному осмотру. Комната на втором этаже – как гласило донесение в одесскую прокуратуру – имела концентрическую структуру. Посередине, будто огромная стрелка солнечных часов, торчал из пола железный прут, вокруг которого по спирали были расставлены стеклянные сосуды с разными диковинами. Рядом с прутом – наименее деформированные образцы, дальше экземпляры со все более отчетливыми отклонениями от нормы, наконец, у самого окна сосуды с образцами, вызывавшими неподдельный ужас. В разговоре с отцом юный Мелерс несколько раз употребил слова, которых обитатели усадьбы не знали. Он говорил о axis mundi, оси мира, а также часто повторял латинское слово fundamentum.