Текст книги "Гувернантка"
Автор книги: Стефан Хвин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
Луженые ведра
Я вернулся домой около семи. Отец встал из-за стола: «Поди сюда, Александр». Высокий мужчина, которого он мне представил, держал в руке темную шляпу. Загорелое лицо, седые, коротко остриженные волосы, черные лайковые перчатки. «Пан Корнилов». Я протянул руку. Гость рассеянно озирался, роясь в карманах. Потом расстегнул пальто и сел на стул. Отец отозвал меня в сторону: «Это врач из Гусарских казарм. Мне его порекомендовал Зальцман. Займи его. Я на минутку отлучусь». Я взглянул недоверчиво. Корнилов вынул из кожаного футляра толстую сигару, обрезал кривым ножичком конец. Закуривал долго, старательно водя зажженной спичкой.
Я пододвинул ему пепельницу. «Значит, это пан Зальцман вас к нам…» Корнилов кивнул: «Месье Зальцман попросил меня осмотреть больную и что-нибудь порекомендовать». – «Пробовали уже разные способы…» Он затянулся сизым дымом: «Ну да, медицина сейчас охоча до всего нового. Каждый только и норовит подражать Америке, а старинную мудрость ни в грош не ставит». – «Вы давно в Варшаве?» Он стряхнул пепел: «Третий месяц пошел. Я под Полтавой служил, а сейчас меня перевели в Варшаву. Ездишь с места на место, но умных людей везде можно встретить».
Вернулся отец: «Пан Корнилов, ваш Сигалин будет через каких-нибудь полчаса. Сказал, что все готово. Фургон уже к нам едет. Везут столько, сколько требуется». Корнилов дунул на кончик сигары: «Видите ли, господин Целинский, иногда они жадничают и дают слишком мало, а потом начинаются осложнения». Отец посмотрел на часы: «Он уверяет, что Венедиктов дал сколько нужно». – «Но посуда хорошая, луженая?» – «Хорошая». – «С крышками?» – «С крышками, не беспокойтесь».
Только сейчас Корнилов снял пальто. На нем была просторная куртка коричневого сукна с костяными пуговицами, в петлице привядшая гвоздика, на шее кашемировый платок с воткнутой в узел булавкой, но к этому высокие, для верховой езды, сапоги со следами от шпор. Лицо широкое, розовощекое, добродушное. На жилете сверкнула цепочка от часов: «Что он так тянет, Сигалин этот? Я же ему сказал, чтобы был здесь в половине восьмого». – «Будет, будет, – успокаивал его отец. – Садитесь, попробуйте наливки». Он наполнил рюмки. Корнилов выпил не спеша, закрыв глаза. Потом дунул, осушая седеющие усы: «Хороша». – «Как же иначе! – обрадовался отец. Снова наполнил пустые рюмки: – А вы давно знаете Зальцмана?» – «Года два уже. Он по делам заглядывал в Полтаву, там и познакомились. Умный, незаурядный человек!» – «Еще бы! – фыркнул отец. – Полмира повидал!»
Кто-то энергично постучал в дверь. Янка кинулась открывать. Скрежет отпираемого замка. Шаги. Суета. Несколько мужчин? Длинные холщовые фартуки? Извозчичьи форменные фуражки с металлическим номером? Следом молодой рыжеватый русский солдат? Отец встал: «Туда несите, наверх, а потом налево. Осторожно, не запачкайте ковры!» Они быстро пересекли салон, сгибаясь под тяжестью какого-то груза. Луженые ведра с блестящими крышками? Пять? Шесть? Что это? Я посмотрел на отца, но он только махнул рукой: «Подожди здесь». Они с Корниловым быстро поднялись наверх, исчезли в глубине коридора.
Я сел в кресло. Наверху шаги, стук передвигаемых стульев. Приглушенный голос Корнилова? «Сюда поставьте. Осторожно! Только не просыпьте!» Голос отца: «Пан Корнилов, а это не повредит?» Бормотанье Корнилова: «Как может повредить? Это малярия. Значит, надо similia similibus contraris[26]26
Корнилов объединил два латинских выражения: Similia similibus curantur («Подобное излечивается подобным») и Contraria contraries curantur («Противное излечивается противным»).
[Закрыть]. Потом дадим немного хинной коры». Скрипнула, открываясь, дверь в комнату панны Эстер. Шелест полотна – рвут, обертывают? Стон? Звяканье режущих материю ножниц? Голос отца: «Подержи здесь, Янка. Нужно связать концы, чтобы не разошлись». Потом снова шаги. Вошли в ванную? Голос отца: «Поосторожней кладите, вот сюда! И под голову что-нибудь мягкое». Корнилов бормотал: «Давай, Сигалин, укладывай барышню, ногами к окну. Чтобы видела свет». Голос Сигалина – мягкий, напевный: «Да ведь она спит». – «Не умничай, клади. Она может проснуться – надо, чтоб видела солнце. На больных это хорошо действует. А ведра поставьте ближе. Ну все, можете уже идти». Люди в фартуках сбежали по лестнице. Отец крикнул им сверху: «За деньгами приходите завтра. Знаете, куда?» Они кивнули: «Знаем». Торопливо свернули в прихожую. Отец скрылся в коридоре наверху.
Я встал у подножия лестницы. «Спит?» – донесся сверху голос Корнилова. «Спит, господин поручик», – ответил Сигалин. «Ну, тогда начинай с ног. Только осторожно. И не спеши». Что-то захрустело, посыпалось. Дробное постукивание по твердому? Что-то сыплют в ванну? Грязевая ванна? Ох уж этот отец! Это ведь… «Сигалин, – Корнилов медленно цедил слова, – теперь сюда добавь. Вон с той стороны. – Звякнуло отставленное на пол ведро. – Возьми другое. Только помалу клади, не все сразу. И на грудь тоже». Компрессы ставят? Я пожал плечами. Господи, где Зальцман откопал этого Корнилова? Небось, рублей тридцать сдерет за свои грязевые компрессы. Хоть бы помогли!
Через несколько минут отец спустился в салон. «Он говорит, что система Ханемана – самая лучшая, хотя в клиниках так не считают. Homoion pathos, твердит, allopatia, мол, уже свое отслужила. Кто знает, может, он и прав. Понимаешь, меня бы совесть замучила, если б мы не попробовали. Да и Зальцману я доверяю, он уже прибегал к помощи этого Корнилова, когда у Виолы была инфлюэнца».
На лестнице появился Корнилов. «Больная должна полежать. Терпение, только терпение, господин Целинский. Вы не волнуйтесь. Я уже сотню солдат таким способом вылечил. Медики отказываются верить, ну да и бог с ними. Обыкновенная зависть».
Мы сели в кресла. Корнилов опять взял сигару. Щелкнула спичка. Часы мерно отстукивали минуты. «Барышне следует полежать так по крайней мере полчаса». «Не слишком долго?» – спросил отец. Корнилов не обиделся: «Меньше нет смысла. Да еще осложнения начнутся».
Мне вдруг показалось, что я слышу негромкий стон. Я поднял голову. Отец посмотрел на меня, потом наверх. Стон повторился и как-то странно оборвался, будто стонавшему заткнули рот.
Я вскочил, побежал наверх, толкнул дверь ванной. Луженое ведро перевернулось, звякнуло, ударившись о каменные плитки пола. За окном небо, пересеченное холодной красной полоской зари. Сверкание кафеля. На полу лужи. В ванне по шею обернутая мокрыми полотняными тряпками панна Эстер. Все тело усыпано мелкими кусочками льда – словно ее положили в кучу битого стекла. Сигалин придерживал ее за плечи, а она, отчаянно мотая головой, пыталась высвободиться из тесных витков влажной материи. «О Господи, отпустите меня! – кричала она, так выворачивая шею, что Сигалину не удавалось ладонью закрыть ей рот. – Господи, мне ужасно холодно!» Ее била дрожь. В дверях появился Корнилов. «Сигалин, не слушай несчастную. Держи крепко, тут важно время!» Панна Эстер напряглась, разорвала полотно, высунув мокрую от тающего льда руку, оттолкнула Сигалина. Он пошатнулся. Кусочки льда посыпались из ванны на пол. Наконец она увидела меня: «Пан Александр, спасите! Спасите меня…» Я схватил Сигалина за плечо и оттащил от ванны. Ничего не понимая, он испуганно уставился на Корнилова, тот хотел было кинуться ему на помощь, но отец не позволил. Когда я погрузил руки в толченый лед, у меня мгновенно закоченели пальцы. Тело панны Эстер оцепенело от холода. Мне не удавалось ее поднять. «Отец, помоги! Быстрее!» Я разорвал мокрое полотно на груди, освободил руки. Она ухватилась за мое предплечье, как ребенок, ищущий спасения от огня в материнских объятиях. Лед хрустел под ногами. Мы перенесли ее в комнату, положили на кровать. «Янка! – крикнул отец. – Горячую воду! Много! Быстро!» Янка принесла из кухни дымящийся кувшин, вытолкала нас за дверь, стала стягивать с панны Эстер ледяные тряпки и обкладывать дрожащее обнаженное тело горячими полотенцами.
Корнилов был возмущен: «Это что ж такое? Сперва приглашают, а потом фанаберии? Господин Целинский, что же вы так распустили сына! А процедуру прерывать раньше времени – это смерть! Тут не до сантиментов! Малярию можно одолеть только холодом. Similia similibus!» Отец вытащил бумажник: «Пан Корнилов, тут тридцать рублей, как договаривались. Берите. А про сына я худого слова не позволю сказать. Выбирайте выражения».
Корнилов взял пальто: «Не нужны мне ваши деньги. Что я теперь пану Зальцману скажу? Ведь толку-то никакого не будет! И Венедиктов этот еще! Этакая прорва денег. Сигалин, зови извозчика».
«Успокойтесь, – сказал отец. – Венедиктову я заплачу».
Они ушли. Отец медленно набивал в трубку табак. Пальцы у него дрожали: «Боюсь, ты переусердствовал. Что ты понимаешь в медицине? А Корнилов этот, возможно, прав. Сам знаешь, лечение иногда переносится тяжело, но результаты дает хорошие».
Я молчал. Перед глазами у меня еще было туго спеленутое мокрыми серыми тряпками, скованное тело, червяком извивающееся в хрустящей массе толченого льда, – картина эта потом снилась мне много ночей подряд, не желала уходить из памяти, неизменно живая, вызывающая страх и восхищение, потому что за отчаянными бессильными движениями вдруг открылась ни с чем не считающаяся, неподвластная мысли и слову нелепая надежда, которую ничто – я знал – не могло сломить. И позже, возвращаясь мысленно к той минуте, опять ощущая под пальцами холод рвущегося с треском намокшего полотна, которое я сдирал с ее плеч, я снова убеждался, что поступил так, как следовало поступить, даже если отец был прав.
«Прости, отец, – я вынул трубку из его дрожащей руки и сам затолкал туда табачный завиток, – но это могло ей только повредить».
Я не ошибся: под вечер панна Эстер начала бредить, прерывающимся усталым голосом тихо напевала какую-то немецкую песенку о Хайди и Катарине.
Когда мать по возвращении из Отвоцка услышала, что произошло, она только вздохнула: «Пригласить казарменного врача! Чесь, ты в своем уме?!» Отец кипятился: «Я Зальцману доверяю, Корнилов ему дочку вылечил. Как же я мог отказаться от помощи?»
Анджей, вернувшийся вместе с матерью, стоял на пороге комнаты на втором этаже и молча смотрел на панну Эстер, которая в зеленой нише, на кровати с высокими спинками из гнутого дерева, под горячими полотенцами, укрытая сверху клеенкой, ватным и шерстяным одеялами, хрипло дышала, забывшись тяжелым сном.
Камень
Назавтра около девяти утра я услышал голос пани Мауэр. Он доносился с кухни, где пани Мауэр присела, чтобы, торопясь и глотая слова, поделиться с Янкой новостями – такими волнующими, что отец даже поднял голову от «Курьера», а она, наклоняясь к Янке, еще раз повторила, что все это правда, иначе зачем бы прелату Олендскому – как она добавила шепотом – просить об этом помалкивать? «Так что и ты, Янка, не выдавай секрет, и никому, никомушеньки ни слова…»
Но разве могло хоть что-нибудь сдержать волну перешептываний и сдавленных восклицаний, которая все шире разливалась по просыпающемуся городу?
Говорили о том, что случилось в костеле св. Варвары.
«Было около восьми, – пани Мауэр вытирала лоб батистовым платочком. – Перед алтарем никого, костел пустой, Якубовская меняла воду в вазах с цветами, спустилась, а он уже там был, стоял на коленях у передней скамьи…» – «На коленях?» – Отец поднимал брови. «Ну да! – пани Мауэр возмущалась, что ее перебили в самый важный момент. – Делал вид, будто молится, но что-то Якубовскую кольнуло, она обернулась… тут он как размахнется…»
Цепочки слов перетекали из улицы в улицу, как косяки слепых рыб, ощупью отыскивающих дорогу в заросшем камышом озере. Кто-то клялся, что там, у Святой Варвары, без нескольких минут восемь, в темном костеле, где после мессы, которую отслужил викарий Ожеховский, уже были погашены все свечи, у самой капеллы видели невысокого коренастого мужчину, чернявого, со шрамом над бровью, который стоял за колонной, вроде бы кого-то подстерегая.
«И что плетут! – панна Розвадовская, которую отец встретил в пассаже, не скрывала раздражения. – Это был жгучий брюнет, огромный мужик, из тех, что идут в плотогоны». – «Ну да, раз черные волосы, – задумывался пан Малишевский, узнавший об этой истории от Яна, – верно, кто-нибудь из цыган, что ночуют сейчас в кибитках на Мокотовском поле. Безбожие, известное дело, распространяется в первую голову среди людей, не имеющих собственного дома и постоянных занятий. Дом – это святое, формирует человеческую душу».
Панна Осташевская, которой все в подробностях рассказала Юлия Хирш на прогулке в Саксонском саду, только крестилась: «Это наверняка был дьявол, не человек, из тьмы вышел и во тьму вернулся». – «Дьявол! – фыркал пан Залевский, владелец лавки колониальных товаров, когда отец повторял ему эти слова. – Дьявол, пан Чеслав, который зовется Розенкранц или Апфельбаум. Да это, пан Чеслав, как пить дать работа сионистов. Чему тут удивляться! Тот, кто детей на мацу похищает, и на худшее способен». – «Залевский этот – он бы и социалистов с удовольствием приплел, – язвил путейский служащий Мигонь, на которого мы вечером наткнулись около почты, – но у социалистов поважней есть заботы, чем, пускай даже знаменитая, статуя святой – дай-то Бог, чтобы она как можно дольше радовала наш взор».
Но постепенно, с часу на час, картина случившегося вырисовывалась все отчетливее. «Надо бы спросить прелата Олендского, – бормотал отец, раскуривая трубку. – Слишком много свидетелей, клянущихся, что видели все своими глазами». А противоречивые версии множились. Я заметил, как жадно Анджей, когда мы дома обсуждали слухи, ловил каждое слово. То, что случилось у св. Варвары, его изрядно напугало. Да и неудивительно. Это же в нескольких шагах от нас!
А вокруг св. Варвары между тем собирались толпы. Пожарные усилили охрану Богоматери Кальварийской, встали по обеим сторонам в золоченых касках, с топориками за поясом, хотя прелат Олендский уверял, что в этом нет необходимости. Скопище голов колыхалось перед мраморной балюстрадой, отделяющей бумажную пещеру от пресвитерия. Каждый хотел увидеть место, куда угодил камень.
На ступенях капеллы запылали сотни новых свечей и лампад. Дрожание горячего воздуха, пахнущего воском, оживляло белое лицо статуи, нагоняя страх и приводя людей в возбуждение.
Только в среду мы узнали еще кое-что. Пан Малишевский якобы разговаривал с самим Якубом. Из всего услышанного складывалась приблизительная картина произошедшего, хотя полной ясности по-прежнему не было.
Когда на ковре у подножия алтаря среди поломанных свечей нашли небольшой круглый камень, прелат Олендский попросил всех в ризницу: «Произошел несчастный случай, но это не должно бросить тень на святое место. И разглашать подробности нет нужды. Отец Вацлав, – обратился он к викарию Ожеховскому, – приведите все в порядок, поставьте новые свечи. Лампада разбита?» – «Нет, – ответил тот, – только ваза с цветами». – «Хорошо, – прелат спрятал ладони в рукава сутаны, – позаботьтесь, чтобы все было как раньше. А мы, – он кивком указал на диаконов, которые, обеспокоенные доносящимся из пресвитерия шумом, тоже пришли в ризницу, – перейдем в капеллу Святой Варвары и помолимся за этого человека».
Свежие цветы, белые каллы в высоких вазах, перенесенные с главного алтаря, поставили возле статуи, в ризнице нашлась чистая скатерть, с новыми свечами тоже не было хлопот. Только во время уборки… Стряхивая с вышитой скатерти осколки разбитой вазы, Якубовская, женщина с Польной, которую ксендз Олендский недавно взял в плебанию[27]27
Плебания – дом приходского священника; приход (устар.).
[Закрыть] следить за порядком, посмотрела наверх. На правой руке Скорбящей Богоматери Кальварийской виднелся светлый, свежий след от отколовшегося кусочка дерева.
Ксендз Ожеховский осторожно, двумя пальцами взял обломок – дубовая древесина была темная, потрескавшаяся, – затем положил его на золоченый постамент статуи: «Ядвига, приведите Якуба». Якуб держал маленькую мастерскую в доме номер тринадцать на Хожей и был мастер на все руки. Он явился через несколько минут. «Надо починить статую», – сказал ксендз Ожеховский. «Что случилось?» Ожеховский не стал уточнять. Якуб посмотрел вверх. «Сломалась», – нехотя добавила Якубовская, глядя на ксендза Ожеховского. Якуб принес лестницу, протер тряпочкой деревянный обломок и поднялся на несколько ступенек.
Однако, оказавшись на уровне распростертых рук Пресвятой Девы, перекрестился и стал спускаться вниз, не сводя глаз с белого лица статуи. «Что случилось? – ксендз Ожеховский посмотрел на него внимательно: ему показалось, что Якуб дрожит. – Почему ты слезаешь?» Якуб медленно опустился на колени. Ксендз Ожеховский повернулся, ища взглядом Якубовскую: «Подите сюда, Ядвига… Нужна свежая вода. Якубу нехорошо». Но Якуб только замотал головой и, протянув руку в сторону статуи, сказал тихо: «Там кровь».
«Где?» – Ксендз Ожеховский с минуту не мог ничего понять. Но Якуб не отвечал. Ксендз проследил за его взглядом: на покалеченной руке, там, где она высовывалась из-под голубого плаща, он увидел темный след. «Смола», – прошептал. Но Якуб только затряс головой.
Теперь уже стало понятно, что трудно будет найти желающего починить статую. Прелат Олендский, посовещавшись с ксендзом Ожеховским, распорядился: надо прикрыть руку Богоматери плащом, что и было сделано. Однако поздно: весть о случившемся быстро выплеснулась за пределы костела.
Второпях набрасывали на плечи шали, прерывали ужин, откладывали «Курьер», выбегали на улицу; шаги на лестнице, хлопанье дверей. Все больше людей шли к св. Варваре.
Назавтра пан Зальцман остановил отца на лестнице в Собрании: «Ну, пан Чеслав, дело принимает серьезный оборот. Возможно, это безобразие в Святой Варваре учинил какой-нибудь душевнобольной, но прапорщик Меркулов мне сказал, что этой историей занялись в Ратуше, а коли Ратуша вмешалась, как бы и на наших делах худо не отразилось, тут уже попахивает политикой, а политика – штука серьезная». – «Политика? – Отец оперся на трость. – Для политических манифестаций есть другие способы – зачем уродовать святую статую?» – «Правильно. Но Меркулов сказал, – не сдавался пан Зальцман, – что это преступление едва ли не равносильно оскорблению его Величества, как-никак, святыня есть святыня, они хоть и православные и свои церкви чтят больше, однако безбожие и по ним наносит удар. А в городе что творится, пан Чеслав, кошмар. Народ ищет виновных. Дай-то Бог, чтобы поскорее схватили истинного виновника».
В Ратуше, по всей вероятности, решили не раздувать историю – недаром цензор не позволил поместить заметку ни в «Курьере Варшавском», ни в «Курьере Поранном». Только в «Тыгоднике Иллюстрованом» (номер принесла панна Хирш) был напечатан короткий текст Свентоховского, призванный остудить разгоряченные умы: «Мысль, что ищет правду, никогда не прибегает к крайним мерам, но поддерживает даже заблуждающихся, и посему надлежит дать решительный отпор тем, кто в людях, алчущих правды, желает видеть злоумышленников, посягающих на дорогие всем нам святыни. Нет, трижды нет! Нельзя сворачивать с пути, ведущего к правде, под натиском непримиримой лжи, которая обвиняет в злодеянии тех, кто осмелился проявить мудрость».
Однако в «Крае» прозвучали более резкие голоса, бьющие тревогу: «Современный мир нынче склонен поощрять произвол, свободу толкует превратно, в масонском духе: мол, масонство, как-никак, братство вольных каменщиков, – и отравляет душу еврейскими миазмами, а затем и к прискорбным деяниям толкает особ, что, утеряв в сердцах своих буссоль веры предков, словно пресловутые суда без руля и ветрил бороздят океан безбожия. А дух, что нас отравляет, исходит из Вавилона на берегах Сены, в развратных городах Америки рождается и над грязными, как Стикс, водами Лондона распространяет свой яд. Простой же люд, предоставленный сам себе, лишенный поддержки Церкви, нашептываниям нигилистов внимает с охотой, погрязая в трясине греха».
«Ну а вы что думаете о последних событиях?» Отец наливал вишневку советнику Мелерсу, который навестил нас, как обычно, в пятницу. Советник Мелерс помолчал минуту, будто колеблясь, стоит ли подхватывать тему: «Я? Да ведь я среди вас чужак, что может значить мое мнение? Ну, кое-что я слыхал…» Отец не настаивал, но его молчание было столь выразительным, что советник Мелерс отставлял рюмку на стол: «Сердца нынче в смятении. Не только в Варшаве творятся подобные безобразия. В России и в других местах их тоже предостаточно». – «Полагаете, это дело рук нигилистов?» – «Ну, нигилисты народ непредсказуемый, они и на такое способны. Впрочем, не думаю, что это нигилисты». – «Тогда кто же?» – «Господин Целинский, я считаю, причина тут в раненом сердце. И очень одиноком. Нигилисты действуют сообща, если где и швырнут бомбу, все улицы и кафе забросают листовками, в которых еще кичиться станут своим поступком. А тут? Глухое молчание. Это сделал одинокий человек. И найти его будет трудно, потому как тайну свою он хранит в глубине души. И ни с кем ею не делится».
«Будь спокоен! – говорил я Анджею. – Рано или поздно его найдут, ведь такой человек способен и на другие дурные поступки, так что его выследят, увидишь!» – «Разве о нем уже что-то известно?» – не отрываясь от тетради, спрашивал Анджей. «Нет, пока не известно, но погоди, еще немного, и мы будем без опаски выходить на улицу».
«Как я ему завидую, – говорил Ян, когда пополудни мы с ним встретились в Саксонском саду, – как же я ему завидую! Эта поднятая рука, этот камень! А какая вера – горячая, задетая за живое! Какая страстная, рвущая душу потребность в Истине! Завтра такое не будет возможно. Каждый будет верить в то, во что пожелает, ибо по-настоящему никто ни во что верить не будет. Да верь, скажут тебе, во что хочешь! Хочешь в Будду? Пожалуйста. В Иисуса? Еще лучше. В Аллаха? Ну конечно же, верь себе в Аллаха! А как быть с Истиной? – спросишь ты. С Истиной? Государство встанет на защиту всего множества вер, не допуская, чтобы кто-либо с пеной у рта доказывал преимущество одной веры перед другими. Для этого и будет существовать государство, увидишь! Каждый заимеет свою правду, а полицейский будет охранять эту правду от прочих. Всякого, кто всерьез заговорит об Истине, сочтут возмутителем спокойствия. Истинным Богом будет общественная гармония веры во многих богов. Само слово Истина станет неприличным. Истина? Это еще что такое? Какая такая Истина? Ради чего копья ломать? Увидишь, подлинной добродетелью будущего станет равнодушие ко всему, что касается Истины.
А он? Как, верно, колотилось у него сердце, когда он поднимал руку – там, в этом мраке. Можешь себе представить? Темный костел, жуткий страх, аж зубы стучат, ужас, эта поднятая рука, дрожь, тишина… Как я ему завидую… Господи, да это же чудо, что такой человек существует…
Ведь это все равно, как если бы он захотел убить Бога. Страшно! Но сколько более страшных вещей я каждый день вижу в больницах – Иоанна Крестителя, Младенца Иисуса, у Бонифратров. Посмотрел бы ты, как умирает человек! Иногда, когда я возвращаюсь из клиники, мне приходит в голову страшная мысль: если такое возможно, значит, Бог был справедливо распят».
«Знаешь, – отец откладывал очки, когда я вечером входил к нему в кабинет на втором этаже, – скверная эта история, много плохого может за собою повлечь. В Ратуше, очевидно, она пришлась по вкусу, поскольку очерняет всех нас».
Ах, отец, сколько раз я ни вспоминал, о чем мы говорили в тот вечер, столько же раз чувствовал, что тогда… Разве тогда, когда мы сидели и разговаривали у тебя в комнате, в теплом кругу света от лампы, под картиной Герымского «День трубных звуков»[28]28
Название праздника Нового года у иудеев.
[Закрыть], на которой черные люди, молящиеся на берегу полноводной реки, склоняют головы перед умирающим солнцем, когда мы говорили о том, что случилось, – разве мы не были тогда объектом чьей-то насмешки?
А под окнами в сторону св. Варвары тянулись толпы. Мы вышли на балкон. Близящаяся ночь показалась мне необыкновенно прекрасной, возможно, прекраснее ночи я в жизни больше не видел. Дрожащие звезды на темнеющем небе над Мокотовом, узенький серп месяца над куполом св. Варвары, улица, заполненная негромкими голосами, торжественная, как в праздник Тела Господня, все еще светилась теплом уходящего дня, хотя дома уже гасли среди неподвижных теней. Никогда еще воздух, словно бы засыпающий на наших волосах, не был так ласков. Мы стояли на балконе – отец, Анджей и я. Тысячи шагов шелестели по брусчатке Новогродской, тихо поскрипывали колеса пролеток, постукивали трости, но в листве деревьев не проснулась ни одна птица и ни одна бабочка не вспорхнула с травы. Ночь над Варшавой была нежная, высокая, а мы стояли на балконе и лишь изредка перебрасывались парой слов, завороженные великим спокойствием, которое медленно окутывало Землю.