Текст книги "Гувернантка"
Автор книги: Стефан Хвин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
Рассказ о студенте
В полдень на Велькой ко мне подошел мальчик в суконной куртке: «С вами хотят поговорить». Я пошел за ним по Вильчей. В доме на Кошиковой, перед которым он остановился, несколько окон были замурованы красным кирпичом. Мальчик остался у парадного: «Шестой этаж. Квартира двенадцать». Витая лестница на железных опорах, черная, узкая, вела к круглой розетте в потолке из молочного стекла. За стеклом скользили безмолвные тени голубей.
Дверь на шестом этаже была приоткрыта. Я увидел темную прихожую, услышал шорох, женщина, прикалывавшая к волосам черную шляпку, отвернулась от зеркала, набросила на плечи атласную шаль и молча прошла мимо меня к лестнице. Из глубины квартиры донесся мужской голос: «Это вы? Безумно рад. Входите». Я узнал голос. Он принадлежал мужчине из-под моста. Я остановился на пороге. Одет он был изысканно: мягкая фланель, золотые запонки, лаковые туфли. Странное зрелище в пустой комнате, единственным украшением которой были портьеры из грязноватого плюша, закрывающие кровать с почерневшей позолотой на спинке. На стенах светлели прямоугольники от снятых картин. Руки мужчины казались тяжелыми от колец и перстней.
При виде женщины с мертвым от румян и белил лицом, которая, не глядя в зеркало, воткнула в черные волосы длинную шпильку, а потом прошла мимо меня, оставляя за собой крепкий запах духов, мне стало тоскливо, но сейчас, заметив загромождающие комнату коробки и кофры, я почувствовал облегчение. Уезжает? «Да не стойте вы так. Садитесь, вот сюда. – Он пододвинул мне стул с вытертой обивкой. – Есть о чем поговорить. Собственно, нам бы следовало подружиться. Нас ведь многое связывает…» Я почувствовал, как во мне закипает гнев. Он полез в шкаф светлого дерева. «О, тут кое-что имеется, – он поднял кверху бутылку. – Французское. Жаль. У Арбузова получше, севастопольское. Знаете эти вина? Кавказский букет, крымская сладость. Будто утренний свет смешался с лунным». Я перебил его: «Деньги понадобились?» – «Ох, – он махнул рукой, – ничего срочного. Дела могут подождать. Это скорей приглашение, желание поговорить по душам, а то и кое в чем признаться». Говорил он мелодично, с певучим акцентом, как купцы из Одессы, которые охотно вставляли в деловые беседы французские слова из «Revue de Deux Monds». «А вы все стоите, сядьте наконец, негоже так». На столе три рюмки зеленоватого стекла. Некоторое время он внимательно меня разглядывал: «Трудные минуты вас ждут». У него были холодные глаза с золотистыми ресницами. Я старался овладеть собой: «Сколько?» Он покачал головой: «Экий вы суровый нынче, человека перед собой не желаете увидеть. А человеческая душа – святая тайна. Заглянули бы в Почаевскую лавру, многое бы поняли. Красивейший белый монастырь над огромным озером. Вдали от мирской грязи. Там можно вглядеться в самую глубь собственной души».
Он подошел к окну. «Спрашиваете, сколько? – он сощурился от солнечного блеска. – У меня есть некие планы, а для этого нужно… – он сделал рукой движение, которое могло обозначать и удар ножом, и торопливое благословение. – Что ж, времени у нас много, можно и поговорить». – «О чем?» – «О чем, о чем… Разумные люди всегда найдут о чем поговорить».
Он дразнил меня, но вряд ли ему это доставляло радость. Лицо живое, подвижное, глаза сощурены, брови насуплены, но руки тяжелые, едва шевелятся, словно он постоянно перемогает сильную усталость. Уселся в кожаное кресло. «Вы нынче суровый, нелюбезный, враждебный, а я даже готов вам кое-что рассказать. Некую историю, которая может вас позабавить». Он наполнил две рюмки и отставил бутылку. Потом принялся медленно водить пальцем по краю пустой рюмки. Стекло тихонько запело.
«Жил да был один студент в Петербурге, славном северном городе, где солнце – как известно – никогда не заходит, блеском своим денно и нощно озаряя небосвод. Прилежно изучал юриспруденцию, дабы не обмануть надежд почтенной своей матушки, офицерской вдовы. Однажды в разгар лета познакомился с девушкой, что сердце свое золотое ему отдала – как пел тенор Еремеев в знаменитой пиесе Кузнецова. А далее? Далее уж совсем банальная история. Она заболела, так что он стал частенько захаживать в церковь и даже заключил уговор с Всевышним. Пускай Господь его приберет, лишь бы ее от этой участи избавить. Ибо Маша – так она звалась – начала харкать кровью. Наилучших врачей приглашали, сам Керженцев пришел, выслушал, прописал лекарства, заверил, что в скором времени произойдет улучшение, только красавице необходим горный воздух. Ну и отец с матерью отправили ее в чудесный город на Кавказе, а студент за ней – как на крыльях. И снова уговорился с Всевышним, что жизнь за жизнь отдаст. А поскольку хотел судьбе подсобить, поскольку дни проходили без толку, оскорбил офицера Преображенского полка, что, ясное дело, не могло не завершиться дуэлью. Эполеты, пистолеты… Когда же они где-то загородом встали в десяти шагах друг от друга – а пистолеты хорошие, бельгийские, нарезные, из города Лейдена, – студент даже рассмеялся тихонечко, потому как руки у него давно дрожали, так что, похоже было, Господь возьмет его сторону. Да и зачем Ему смерть такой красавицы? Неужто мир от этого лучше станет, прекраснее? Выстрелил – и сердце офицера перестало биться. Пришлось студенту бежать – горами, морем, – сел на корабль и в Одессу, а девушка меж тем – что тут долго рассказывать – безвозвратно скончалась. Но он не видел причин нарушать уговор…»
Я перебил его: «Лермонтова начитался». Он обрадовался: «Угадали? Так, сразу? Ох, сударь, экий вы ученый. С умным человеком поговорить и приятно, и пользительно. Но если вам рассказ не по вкусу пришелся, я другой могу».
Я смотрел на его руки, а он пролил вино и стал пальцем водить по столу, рисуя что-то, складывающееся в очертания лица Иисуса. Поднял глаза: «Похож?» Я пожал плечами: «На кого?» Он облизнул губы: «На меня», – потом перечеркнул изображение и размазал контуры. «Бог принял смерть Сына своего, чтобы спасти людей. Жизнь за жизнь взял. А я? Что я? Мой дар он отверг».
Я почувствовал жалость и отвращение, однако не мешал ему говорить, надеясь отвлечь от наихудшего. Пусть болтает, может, о другом помолчит. Или он насмехается над моими пустыми надеждами? «Я не спешу. Да и зачем спешить? Но придет час, распущу слух про братика…» – «Ты этого не сделаешь». Он остановил меня изысканным жестом: «Таковое потрясение душу мальчика углубит, а возможно, и возвысит. Тяжко ему придется, когда все узнают, однако…» Я с трудом сглотнул: «Сколько?» Он пожал плечами: «Вы только о деньгах, а есть более важные вещи». Опять положил палец на край рюмки. Стекло запело высоким птичьим голосом. «Красивая у вас там, на Новогродской, квартира. Роскошная. Со вкусом. Недурно живете. – Он оторвал палец от рюмки. Стекло умолкло. – Но разве эта ваша жизнь – настоящая? – Он лениво потянулся. – Солнце высоко. Бог смотрит на Землю. Но на что тут смотреть? Мелкое зло, мелкое добро. А знаете, – он принялся разглядывать свои ногти, – когда начинается настоящая жизнь? Ну, как вы думаете? Когда? Охотно вам подскажу. Настоящая жизнь начинается в ту минуту, когда мы попадаем в руки подлого человека. Лишь тогда Господь открывает нам глаза. А тебе, сударь, доводилось бывать в руках подлеца?»
Дольше терпеть я не мог. Вытащил голубую банкноту: «Этого должно хватить». Он тотчас схватил бумажку, с притворной поспешностью сунул в карман. Я пошел к двери. Он с подчеркнутой любезностью меня сопровождал. Взялся за дверную ручку: «К чему торопиться? Это ж ничего не изменит, а беседа преинтересная. Позвольте, расскажу еще на прощанье один анекдот, весьма поучительный.
Итак, вхожу я однажды в московскую гостиницу – а там на стене начертано крупными буквами: “Просим не красть”. Вот это обращение! Казалось бы, каждый, кто б ни зашел, должен обидеться и впредь туда ни ногой. Однако заметьте: разве десять заповедей не более оскорбительны? Как же так: Всевышний с тобою сразу на “ты”! “Да не будет у тебя других богов, кроме Меня… Почитай отца твоего… Не убивай… Не кради… Не прелюбодействуй…” Это ведь благородную душу, что полагает свободу священной своей принадлежностью, и отвратить может. Тут потребна большая деликатность – мы уже не те, что раньше, до того, как была разрушена Бастилия! Новые времена-с! Почему бы Господу нашему не обратиться к нам, скажем, так:
Primo. Прошу покорнейше, уважаемые дамы и господа, не заводить иных богов, кроме меня.
Sekundo. Будьте любезны не упоминать имени моего всуе.
Tertio. Было бы преотлично, если б Вы поразмыслили, не стоит ли святить день субботний.
Quatro. Нижайше просим почитать отца и мать.
Quinto. Убедительная просьба: не убивайте ближних своих.
Или еще лучше: господин Мюллер – меня Мюллером звать, – воздержитесь хоть на недолгое время от прелюбодеяний!
О, если бы Господь наш пожелал обратиться ко мне с этими словами, я был бы другой! Но, увы – не пожелал. Оттого я такой».
Я отстранил его от двери: «Уезжаешь?» Он прикинулся удивленным: «Я? А куда? И зачем? Куда направить свои стопы? На берлинскую дорогу? На петербургский тракт? Нет, я тут останусь, а потом…» – «Что – потом?» – «Ничего. Вы будете давать деньги, а я буду жить. Благородный поступок. Мария Андреевна, супруга нашего генерал-губернатора, что своей благотворительностью – как известно – славится, поклонилась бы вам земным поклоном». Я начал спускаться по лестнице. «До свидания. – Стоя в дверях, он помахал мне рукой. – А если станете меня искать, спрашивайте Майерлинга. Я иногда Майерлингом зовусь».
Крик
Пятнадцатого мы были на полуденной мессе. Прелат Олендский прочел проповедь о чуде в Кане Галилейской, потом сошел с амвона и благословил всех белой рукой с массивным перстнем на пальце. В костеле было душно. Полно народу. Хотелось побыстрее уйти. Мать молилась по служебнику. Отец сплел пальцы на набалдашнике трости. Анджей сидел, не поднимая головы, наверно, и ему докучала духота. Глядя на него, я подумал о Мюллере. Литургия подходила к концу. Блики на хоругви св. Флориана перед бумажной пещерой, пение, голос органа, обычное воскресенье, подобное любому другому, но все взоры поминутно обращались туда, вверх, к ране на руке святой, которую прикрыли голубым, расшитым звездами плащом. Перед балюстрадой теснились старые женщины с детьми. В глубине капеллы, на мраморных ступенях алтаря недвижным огнем горели сотни свечей, освещая статую Богоматери Кальварийской. Воздух колыхался от жара.
Потом орган мощным аккордом завершил благодарственную песнь, эхо последнего звука погасло в глубине пресвитерия, знаменуя окончание мессы. Министранты скрылись за дверью ризницы. Ризничий принялся латунным колпачком на длинном шесте гасить свечи. Люди поднимались со своих мест, крестились, оправляли сюртуки, одергивали платья.
Когда мы, протиснувшись между рядами скамей, направились к выходу, сзади зашептались, кто-то пробирался сквозь толпу, кто-то угрожающе прошипел: «Пускай побережется!», стук шагов по каменному полу, я оглянулся. Старая женщина? Как же ее зовут? Яроховская? Якубовская? Это о ней говорила пани Мауэр, когда приходила к Янке? Женщина протиснулась к нам и внезапно быстрым движением схватила Анджея за плечо. Я непроизвольно ее оттолкнул. Посмотрел на Анджея: он и не думал вырываться, только побледнел. На нас устремилось множество глаз, кто-то вставал на цыпочки, чтобы лучше видеть. Отец подбежал с другой стороны: «Что это с ней? Отстаньте от мальчика! Вы что себе позволяете? Отпустите его!» Но она не отпускала: пальцы, крепко вцепившиеся в одежду, – и крик: «Это он бросил камень в Пресвятую Деву!»
Мюллер? Подговорил старуху? Но зачем? Сейчас? Он же все потеряет! Что его заставило? Я мало дал? Да ведь повремени он чуть-чуть, получил бы больше! А она, дергая Анджея за рукав, не переставала кричать: «Это он! Это был он!» Деньги? Слишком мало? Да ведь… Это глупо! Боже… Это совершенно бессмысленно… Рука сама поднялась, чтобы заткнуть этот кричащий рот, но я мельком взглянул на лицо брата – и у меня потемнело в глазах. А женщина, видя, что я испугался, оттолкнула меня плечом и, не выпуская Анджея, потянула его за собой к ризнице. Толпа расступилась. Из глубины нефа донеслись чьи-то голоса. Это народ начал с площади возвращаться в костел: «Что случилось? Кого?.. Наверняка!.. Да вы что!.. Мальчишка Целинских? Не может быть… В ризницу…»
Она тащила Анджея за собой, отец что-то ей говорил, я проталкивался за ними, совершенно ошеломленный, мне казалось, что рядом, очень близко, я слышу тихий смех Мюллера. Зачем он это сделал? Чего добивался? Я протискивался в сторону ризницы сквозь напирающую со всех сторон толпу, людей прибывало, все шепотом спрашивали друг у друга, что случилось, поднятая рука, кто-то толкнул Анджея в спину, Анджей пошатнулся, я кинулся к нему, чтобы его заслонить, но чьи-то руки отпихнули меня, шипящий шепот: «Драться еще лезет, видали такого!», я пробивался через людское скопище к дверям ризницы, за которыми скрылись женщина с Анджеем и за ними отец, кто-то взял меня за руку, теплая ладонь, мать? И шепот: «Боже, чего хочет эта женщина? Александр, что она говорит? Не дайте им в обиду Анджея…» Я успокаивал ее: «Не волнуйся, никто его не обидит, мы не позволим, это какая-то ненормальная, прелат Олендский сейчас разберется, не волнуйся, ничего страшного, это недоразумение…»
Мы добрались до ризницы. «Куда лезешь!» – мужчина в белом сюртуке загородил мне дорогу, но, увидев мое лицо, отступил от двери. Мы вошли внутрь.
Сводчатое помещение. Открытые шкафы с ризами. Стихари на вешалке. Позолоченный крест. Якубовская стояла у двери, держась за ручку: «Поспрошайте его, накажите!» – «Слышишь, что я тебе говорю? – викарий Ожеховский с трудом сдерживал возмущение. – Отвечай, почему ты это сделал?» Он держал Анджея за рукав, но тот и не пытался освободиться, только опустил глаза и сжал губы в оскорбительном молчании – именно такое впечатление сложилось у викария Ожеховского, и, теряя самообладание, он дернул Анджея за рукав: «И не стыдно тебе! Как ты мог такое сделать! А может, тебя подговорили? Ну, отвечай! Кто тебе подсказал эту гнусную мысль?» Но у Анджея только глаза заблестели от слез. «Говори! Тогда не постыдился, а сейчас рот на замок? И еще укрываешь сообщников!»
В дверях ризницы со стороны плебании появился прелат Олендский. Красной ризы на нем уже не было. «Отец Вацлав, позвольте на минутку». Этого хватило: задержанный проскользнул под локтем ксендза Ожеховского и одним прыжком подскочил к двери, ведущей в плебанию, после чего, оттолкнув Якубовскую, рванул дверную ручку. Не успел – был схвачен министрантами. Он отчаянно вырывался, но ему заломили руки и потащили к Ожеховскому: «Что? Опять захотел? Опять? Ты!..»
«Оставьте его!» – крикнула мать.
В ризнице стало тихо. Все смотрели на Анджея. Спасаясь от этих взглядов, он подбежал к матери и заплакал, а потом обернулся и посмотрел на викария с беспомощной, отчаянной ненавистью… Хотел что-то сказать, заговорил торопливо, но слова путались: «Я никогда… Я… Я не… Я никогда не хотел…» «Выглядело это некрасиво», – скажет потом ризничий Козиковский.
И в самом деле: выглядело это некрасиво. Мать гладила Анджея по голове, но он захлебывался плачем, не мог перевести дыхание и только рвался к Ожеховскому: «Нет… не поэтому… нет… она… такая слабая… такая… нет…» Прелат Олендский потупился. «Мальчики, – обратился он к министрантам, – выйдите из ризницы и закройте дверь». Люди, собравшиеся в пресвитерии, поняв, что больше не увидят происходящего в ризнице, недовольно загудели, но те, что стояли у входа, попятились, и диакон Эугениуш смог закрыть дверь. Прелат Олендский подошел к матери: «Выйдите с ним через плебанию, диакон Эугениуш покажет дорогу». Якубовская обалдело на все это смотрела.
В коридоре стояло несколько диаконов, живо обсуждая произошедшее. Когда они нас увидели, разговор оборвался и юноши в белых альбах[42]42
Альба (от лат. белый) – облачение священнослужителей.
[Закрыть] расступились. Все уставились на Анджея, но мать, прижав его к себе, заслонила ему лицо ладонью. И, прильнувшего щекой к ее руке, с закрытыми глазами, повела к выходу.
Перед плебанией было пусто, только из-за расшитой голубями занавески в окне выглянула молодая женщина в полотняном переднике. Люди толпились в пресвитерии, ждали новостей под дверью ризницы, шепотом передавая друг другу самые разные версии случившегося, а здесь было тихо и спокойно. Зеленый купол св. Варвары отливал на солнце стальной голубизной.
Мы шли по саду быстро, словно вот-вот должен был хлынуть проливной дождь.
Приглашение
Когда вернулись домой, говорить было не о чем. Мы сели в салоне. Глаза у Анджея были сухие. Я давно не видел настолько искаженного болью лица. Он сидел на стуле, глядя в пол. Мать вытирала нос платочком. Что тут можно сказать? Я подошел к брату, хотел погладить по волосам, но он уклонился. Мы все еще не могли поверить, что такое произошло именно с нами. Сидели и молчали. В салон вошла Янка с подносом, на котором стоял чайник, но, увидав наши лица, отступила в прихожую, локтем закрывая за собой дверь. Нам хотелось побыть одним. Мать плакала. Отец положил руку Анджею на плечо. Молча качал головой. Анджей спрятал лицо в ладонях и внезапно затрясся от рыданий. Отец обнял его, стал гладить по спине: «Уже все в порядке, не плачь, увидишь, это только сейчас так, потом они всё забудут, увидишь, никто и не вспомнит». Но мы знали, что не забудут, и придется как-то с этим жить.
Мы теперь были на виду. Даже при задернутых шторах мне казалось, что за каждым нашим шагом следят, каждое наше слово слышат и взвешивают на невидимых весах. Да, какое-то время Анджею нельзя появляться на людях. Но как долго?
Вечером я зашел в комнату к отцу. «Ты считаешь, – отец медленно протирал очки, – нам следует поменять квартиру?» – «Я об этом думал. Но, возможно, все выяснится». Отец печально покачал головой: «Что же тут может выясниться… Разве только, что теперь мы чужие». Я смотрел из-за занавески на улицу: «Время лечит и не такие раны». Отец положил очки на стол. Золотая оправа блеснула в свете лампы. «Ты догадываешься, почему он это сделал?» Я смотрел на деревья по другой стороне Новогродской: «Похоже, догадываюсь». Отец опять стал кусочком замши протирать стекла очков: «Кажется, мы думаем об одном и том же». Я не сводил глаз с черных стволов деревьев перед домом Есёновских: «Да, мы думаем об одном и том же». Отец начал было складывать разбросанные по столу листки, но тут же перестал. «Вероятно, ей надо уехать». Я посмотрел на него: «В таком состоянии?..» Он болезненно сощурился: «Понимаешь, я не могу себе простить, что вовремя не заметил…» – «Не грызи себя, – я коснулся его плеча. – Никто не мог знать наперед. Но Анджей умный. Он все понимает». – «Пожалуй, ты прав, только как мы теперь со всем этим будем жить?»
Уведомление пришло в четверг. Отцу надлежало в пятницу явиться в Ратушу по делу, не терпящему проволочек. Когда он явился около одиннадцати, российский поручик, вышедший из-за деревянного барьера, ввел его в кабинет, где уже ждали двое неизвестных мужчин.
Разговор начался в очень неприятном тоне, отец не на шутку испугался, но потом поручик велел ему подписать «обязательство» (вот здесь – указал он длинным пальцем, на котором сверкал офицерский перстень), после чего велел отправляться домой.
Отец ничего не понимал. «Знаешь, – рассказывал он мне вечером, – когда я туда вошел, в эту комнату на втором этаже, с этим огромным письменным столом, картой на стене, черным несгораемым шкафом, я подумал: конец. Больше всего меня испугали двое в штатском. Они заявили, что поступок сына равнозначен государственному преступлению, так что последствия будут самыми суровыми, но потом – уже около двенадцати – стук в дверь. Входит околоточный с письмом в руке.
Конверт, вижу, большой, запечатанный. Поручик ломает печать, достает письмо, а когда начинает читать, прямо-таки меняется в лице. Наконец кладет листок на стол, молчит, будто подыскивая подходящие слова, смотрит на меня, а затем говорит, поглядывая на письмо: “Поступок вашего сына преступен, но не следует спешить с выводами, ибо – как мне сообщают – сын ваш с давних пор страдает нервным расстройством, что меняет суть дела, превращая преступление в медицинский казус. Извольте обратиться к врачам, чтобы мальчик успокоился и горячность свою умерил. Распишитесь вот здесь, что ему будет обеспечено удвоенное внимание”.
И пока он мне это говорит, пока приказывает расписаться, я пару раз бросаю взгляд на письмо, Что лежит на столе, и – глазам своим не верю: узнаю почерк советника Мелерса! Можешь себе представить? Даже если это был не его почерк, так уж, во всяком случае, очень, очень похожий!»
А вечером новые известия. Кто-то утром повстречал в Замке[43]43
Королевский замок в Варшаве; в период, когда бывшие земли Речи Посполитой входили в состав Российской империи, – резиденция генерал-губернатора.
[Закрыть] советника Мелерса: тот якобы хотел переговорить с генерал-губернатором (которого знал будто бы еще по Петербургу и Одессе) по крайне безотлагательному делу и даже был принят. А в полдень советника Мелерса видели у епископа Гораздовского на Медовой, хотя, о чем они беседовали, никому не известно.
Не стала ли упомянутая беседа – сколько раз мы об этом впоследствии размышляли! – причиной того, что произошло в воскресенье во время службы в св. Варваре?
Служил сам епископ, месса была пышной, громкой. Накануне прелат Олендский прислал отцу письмо. Это было столь неожиданно, что отец провел над письмом в одиночестве целый вечер. «Дорогой пан Чеслав, – писал прелат Олендский (они с отцом были знакомы еще по Главной школе и иногда после мессы останавливались поговорить у входа в св. Варвару). – Случившаяся беда небезразлична нам всем, и я разделяю как Вашу боль, так и боль мальчика, поскольку его боль – подсказывает мне сердце, – вероятно, поистине непереносима, ибо на столь ужасный поступок подвигла душу.
Посему позволю себе попросить Вас откликнуться на мою просьбу, которая в первую минуту, возможно, покажется странной, однако, полагаю, заслуживает того, чтобы быть исполненной, ибо отвергнуть ее – простите мне эти слова – было бы неразумно: последствия такового шага могут коснуться не только Вашей семьи, но и повлиять на дела более общего свойства, я имею в виду также и те дела, которые занимали наши умы – как Вы, вне всяких сомнений, помните – в те давние времена, когда мы вместе в аудиториях нашей Школы слушали мудрых наставников. Так соизвольте же поразмыслить, не стоит ли, превозмогая опасения…»
Прелат Олендский приглашал нас на главное воскресное богослужение.