Текст книги "Гувернантка"
Автор книги: Стефан Хвин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Площадь перед св. Варварой
А в воскресенье на площадь под липами уже с утра стали свозить коляски с больными и умирающими, хотя прелат Олендский много раз предупреждал в своих проповедях, что лишь искренней молитвой можно испросить исцеление. Но кому под силу было отогнать от переполненных страданием одров невесть откуда взявшихся мужчин в суконных путейских шинелях, которые, обещая за несколько медяков извести зло, с важностью налагали руки на больные спины, головы и груди. По дороге к св. Варваре мы видели душераздирающие сцены. Боль искрилась в полуденном свете блеском скрываемых слез, пугала тишиной немых – «бессимптомных», как говорил Ян, – недугов, причин которых не могли распознать лучшие врачи из больницы Младенца Иисуса. Тела дочерей, сыновей, старых родителей, крестных матерей, до сих пор стыдливо скрываемые в дальних углах, спрятанные за ширмами даже от ближайших соседей, теперь заполнили всю залитую солнцем площадь между железными воротами и костелом.
Куда ни глянь, со всех улиц – с Журавьей, Сребрной, Польной, – как насекомые, устремившиеся к открытой ране, катили кресла-коляски, наемные экипажи, брички с поднятым верхом. Шаг за шагом, медленное безудержное движение, постукивание палок, приглушенный говор.
У ворот мальчики с большими головами и синевато-бледными лицами дремали в глубоких сосново-кожаных гондолах с полотняными козырьками.
Красивые, вслушивающиеся в себя, застывшие в оперных позах девочки с тяжелыми веками и перекрученными, словно корни, руками въезжали в костел на каталках с латунными изголовьями, бормоча что-то, чего никто не мог понять.
Седовласые дамы со свежей горячей завивкой, покачивающиеся, точно водоросли в ленивом течении Вислы, беспокойно вертели головами в поисках тепла, будто самой своей морщинистой кожей хотели высмотреть солнце, но внезапные конвульсии сотрясали прикрытые шотландским пледом руки, стряхивая шерстяную ткань с колен на землю.
Казалось, что под деревьями, где тень листвы давала какую-никакую прохладу, сердце передохнет минутку, но и тут с опущенных на песок носилок на тебя неподвижным взором глядели дети, чьи ноги были стиснуты металлическими обручами и оплетены кожаными ремнями.
Мужчины с тронутыми сединой висками осторожно, кончиками пальцев разглаживали шали на плечах старушек-матерей, навсегда вросших в глубокие кресла, которые со скрежетом ползли по песку на никелированных полозьях, будто парадные сани Снежной королевы.
Подголовники каталок, с холодной заботливостью парикмахерских кресел обнимающие бессильные затылки. Болты под мышками, которые надо вовремя подкрутить, чтобы удержать в правильном положении позвоночник под твердым сафьяновым жилетом. Упроченные китовым усом корсеты, обещающие, что вечной будет недвижность рук и ног. Вся эта замысловатая архитектура боли, обычно со страхом и стыдом скрываемая под рубашкой, под платьем, под пальто, теперь горела на солнце отблесками никеля и меди.
Мы – отец, Анджей и я – шли к дверям костела по узкому проходу между колясками, носилками, креслами на полозьях, нищие протягивали руки с медной кружкой, на дне которой побрякивала одинокая монета, звенели колеса, постукивали палки, гравий хрустел под ногами, а я думал, старался думать о чем угодно, только не об этом. Ах, огромные мосты над Рейном, которыми я хотел одарить далекий Кельн, ах, прекрасная скала Лорелеи, вырастающая из-за излучины темной реки, когда пароход «Германия» проплывал мимо холмов с виноградниками, ах, чудесные леса за Кампиносом[31]31
Кампинос – деревня под Варшавой на краю Кампиносской пущи.
[Закрыть], по которым мы с отцом и Анджеем, веселые, счастливые, смеющиеся, бродили под летним дождем. Каждой мыслью, каждым ударом сердца я убегал с этой площади, от этого дребезжанья колесных спиц, скрипа полозьев, от успокаивающего шепота, которым гасили боль, и в конце концов моя непослушная мысль, не подчиняющаяся велению сердца, жаждущая передышки, полетела на площадь перед собором св. Стефана, на Грабен, на прекрасную Кертнерштрассе, и когда начала кружить по тротуарам Ринга, когда миновала Burgtheater, когда заглянула в Naturhistorisches Museum, где я побывал однажды осенним днем, я подумал о принце и юной девушке[32]32
Речь идет об эрцгерцоге и кронпринце австрийском Рудольфе (1858–1889), который страстно влюбился в румынскую баронессу Марию Вечера, но под давлением отца, императора Франца-Иосифа, дал слово порвать с ней. История закончилась двойным самоубийством Рудольфа и Марии.
[Закрыть], про которых вскоре после приезда из Вены рассказала нам панна Эстер.
Мы сидели тогда в салоне, за окном порошил снег, самовар шумел, мы засыпали панну Эстер вопросами, а в ее голосе дрожало сдерживаемое волнение. «Ей было семнадцать лет, пан Александр, всего семнадцать! Вы понимаете? Какой возраст! Так и тянет петь и танцевать! Весна жизни! И сумей император сдержаться, разве случилось бы то, что случилось? Но он, в своей оскорбленной гордыне отца и правителя, настаивал на разрыве – мог ли кронпринц поступить иначе? При том, сколь велико было его отчаяние. Можно ли удивляться, что этим закончилось, что Рудольф выстрелил в Марию, а затем в себя? А в Гофбурге[33]33
Дворец австрийского императора в Вене.
[Закрыть]еще объявили, что вначале она его отравила и лишь потом наложила на себя руки! Какое бессердечие! Ее нашли обнаженной, на кровати, прикрыли кучей одежды, пальто, его мундиром. Пуля пробила голову кронпринца за левым ухом. Ну неужели она могла совершить такое? Она, семнадцатилетняя, в весеннюю пору жизни? А кармелитки эти, – панна Эстер качала головой, не в силах простить сестрам из далекого монастыря слова, которые пересказал ей преподобный Олер, – кармелитки из Майерлинга молились не за двоих, а за троих! За троих! Как они посмели, что за подозрение, низкое, позорящее…
Да, они туда поехали, чтобы умереть. И всё обдумали. Всё. И ушли, как Филемон и Бавкида, которым удалось выпросить у богов одновременную смерть.
А потом, потом, когда баронесса фон Вечера умоляла, чтобы ей отдали тело дочери, эти люди из Гофбурга, эти страшные люди из Гофбурга… Переговоры с графом Таафе[34]34
Эдуард Таафе (1833–1895) – австрийский политический деятель, был воспитан вместе с Францем-Иосифом, занимал высокие государственные должности.
[Закрыть] – он ведь был всемогущ – ни к чему не привели. Вдобавок еще от баронессы потребовали, чтобы она немедленно, первым же поездом, уехала из Вены в Венецию, потому что – как ей сказал советник Эрмлих – венский люд, обожавший наследника престола, разорвет ее в клочья, если только она отважится выйти на улицу. А императрица, императрица якобы прислала баронессе фотографию того дома в Майерлинге, на которой кто-то пометил крестиком окно комнаты, где они…
Похороны должны были состояться в Хайлигенкройце, но матери запретили туда приехать. Вы можете такое понять? – У панны Эстер от волнения прерывался голос. – Матери нельзя присутствовать на похоронах дочки! Потом Марию одели, и этот императорский врач, Аухенталер, и господин Стокау, поддерживая ее с двух сторон – вы только себе представьте, – повезли в экипаже, ледяную, в голубом платье, глаза открыты, в Хайлигенкройц, на кладбище. Она до сих пор там лежит. Баронесса Вечера поставила близ могилы часовню, очень красивую, из белого мрамора. И там всегда свежие цветы. Ах, пан Александр, гора роз, даже когда все завалено снегом».
Тарахтели колеса, сверкали оси, постукивали палки. Я шел мимо каталок, носилок, кресел на колесиках, на меня смотрели глаза, в которых не было надежды, я видел лица, меркнущие на солнце, будто припорошенные серой пылью, мы с отцом и Анджеем двигались по узкому проходу среди калек к открытым дверям костела св. Варвары, и, проходя между этими шпалерами боли, глядя на протянутые руки, сжимавшие медные кружки с одинокой монетой на дне, я не переставал думать о женщине и мужчине, избравших хорошую, спокойную смерть в далеком городе Майерлинг, покинувших мир, который, как сказала панна Эстер, даже их взгляда не заслуживал.
Коллекция
«Может быть, Охорович?»
«Охорович? – Ян посмотрел на меня. – У него дурная слава. Медицинский совет не желает его признавать». – «А Прус защищает. И Халубинский. Он магнетизирует чуть ли не по сорок человек в день». – «Как хочешь, я могу попробовать с ним связаться через Осталовского…»
Вечером я зашел в комнату к отцу.
«Охорович, говоришь? Что ж, я о нем много слышал, – отец взял трубку, – но, думаю, лучше бы сразу к Васильеву». – «К Васильеву? – я с удивлением посмотрел на отца. – Да ведь Васильев в Петербурге!» – «Вот-вот, все так думают, а он между тем со вчерашнего дня в Варшаве». Я так и подскочил на стуле: «Где?» Отец разминал в пальцах табачный завиток: «В Варшаве. Мне советник Мелерс сказал. Остановился в доме Калужина на Праге, на Петербургской, и носа оттуда не кажет – не хочет огласки. И никого не принимает». – «Тогда что же он здесь делает?» – «Задержался на два-три дня по пути из Киева в Кенигсберг, к самой герцогине Гофштедтер, у которой сын болен гемофилией».
Васильев! В Варшаве! Я не мог опомниться. Отец нахмурился: «Только сохрани эту новость для себя, чтоб не подводить советника Мелерса. Он Васильева знает еще по Одессе и очень уважает. Васильев хоть и не дворянин, однако ж… его принимает в Царском Селе сама великая княгиня – говорят, он избавил от опухоли цесаревича. К нему и генералы, и сановники за советом ездят, слух идет, что он ясновидящий, по глазному дну угадывает будущее и болезни распознает по цвету крови. Надо бы тебе зайти к советнику Мелерсу, может, он поспособствует…»
К дому, где на втором этаже в квартире номер семь жил советник Мелерс, я подъехал без чего-то одиннадцать. Когда пробили часы, слуга советника Игнатьев ввел меня в темную гостиную – большие окна, задернутые плюшевой портьерой, почти не пропускали свет. «Советник Мелерс сейчас спустятся. Но время необычное, так что…» Он замолчал, давая понять, что я явился слишком рано.
Темная комната была перегорожена большим дубовым письменным столом. Слева часы: латунный циферблат с надписью «Gothardt – Zurich», гирьки на цепочках, медленно раскачивающийся маятник… Где же этот Мелерс? Почему заставляет так долго себя ждать? Мне хотелось немедленно изложить суть дела – ведь время не терпит! У дверей, под красивым пейзажем Черного моря кисти Айвазовского, на французской кушетке со спинкой, расписанной цветами гортензии, лежала шелковая шаль, небрежно брошенная на пурпурный плюш. Я посмотрел на стол. На блестящей столешнице бронзовые пресс-папье, маленький судовой колокол со стершимся английским названием, несколько карандашей в стаканчике из слоновой кости, лампа на ящеричной лапе под светлым стеклянным колпаком, набор веленевой почтовой бумаги. Казалось, кто-то минуту назад прервал едва начатую работу. По обеим сторонам комнаты стояли высокие шкафы: красное дерево, хрустальные стекла, на нижних полках тщательно разложенные минералы и раковины, выше – картонные папки с названиями судебных процессов, еще выше – годовые подшивки «Правительственного вестника», а на самом верху – номера «Гражданина» князя Мещерского.
Сколько бы раз мысли мои ни возвращались к той минуте, когда я впервые переступил порог гостиной советника Мелерса и остановился на мягком ковре с бухарским узором, столько раз возвращалось и тогдашнее изумление, смешанное с тревогой и восхищением. Какая же это была гостиная! Она напоминала прячущийся в тени грот. Стало быть, здесь, на Розбрате, в этом ничем не примечательном доме со сдающимися внаем квартирами, который мог самое большее пугать прохожих гипсовым барельефом Медузы на фронтоне, здесь, по соседству с фруктовым оптовым складом, со складами скобяных изделий, где можно было купить луженые ведра, деготь, топоры и свечи, здесь, между дворами доходных домов, откуда доносились крики прислуги, лудильщиков, гранильщиков и старьевщиков, скрывалось это наполненное тишиной, уставленное красным и дубовым деревом помещение, поблескивающее латунью и шлифованным стеклом, заселенное величественными тенями и мятущимися бликами, так непохожее на квартиры на Новогродской? Между тем Игнатьев взял у меня из рук трость с серебряным набалдашником и любезно указал на кушетку.
«Прекрасная коллекция», – сказал я, чтобы нарушить тишину. Он наклонил голову и загадочно улыбнулся: «Да, прекрасная. А вот тут, – он коснулся пальцем застекленной полки, – извольте взглянуть, это всё с Урала, из Богословского округа…» Я посмотрел на обломки темных и светлых камней, разложенные под стеклом, а он негромким, теплым голосом, очень серьезно продолжал: «А тут минералы из Сибири, из-за гор, собирали на Енисее». Мне хотелось, чтобы он напомнил обо мне советнику Мелерсу, но Игнатьев – видимо, полагая, что гостей надлежит развлекать разговором столь же содержательным, сколь и неспешным, – помолчав, добавил: «Такой коллекции вы нигде не найдете». На медных табличках виднелись латинские названия. Я чувствовал, что тембром голоса и внушительной, размеренной речью слуга подражает хозяину. Он старательно выговаривал чужие слова, каждое произнося с петербургским акцентом, будто доводя до моего сведения, что знания, не нуждающиеся в языке тайны, ясные и понятные любому, обладают несравненно меньшей ценностью, нежели знания, доступные лишь немногим.
Я снова подумал о панне Эстер, о Васильеве, о том, что нужно сделать. Да где же этот Мелерс? Почему не появляется? Но Игнатьев только усмехнулся: «Чего беспокоиться? Советник Мелерс сейчас будут», – после чего не спеша подвел меня к узкому, окованному медью сундуку, где на мягкой фиолетовой – цвета адвентовых[35]35
Адвент – литургический период, предшествующий Рождеству Христову и рассматривающийся как время усиленного покаяния, чем обусловлены фиолетовый цвет литургических облачений и скромное убранство храмов в этот период.
[Закрыть] облачений – ткани лежало несколько обломков камня. Но откуда этот внезапный страх, кольнувший сердце, словно я приблизился к чему-то, от чего мне бы следовало держаться подальше?
Из-за окна доносился приглушенный шум города, голоса, пение, шаги, обычные люди, обычная жизнь – а здесь? В гостиной советника Мелерса все было чужое – и зачаровывающее. Освещение и блеск красного дерева, поразительно похожий на живого заводной пеликан, сверкнувший на солнце медными чешуйками перьев, складная подзорная труба, с помощью которой – как знать – возможно, удалось бы разглядеть не только далекие корабли, но и невидимые глазу созвездия, голландский латунный микроскоп, смахивающий на урну, в каких хранят дорогой прах предков, оправленные в серебро лупы, выпуклые, кристально чистые, как замерзшая капля родниковой воды, глобус с готическими названиями континентов, приглашающий в опасное путешествие за горизонт, и астролябия, на кругах которой тонкими линиями были обозначены золотые траектории комет… Я не мог противиться впечатлению, будто мне открывается нечто, о чьем существовании я давно догадывался и от чего защищался изо всех сил.
А пальцы Игнатьева легонько постучали по стеклянной крышке сундука, словно хотели разбудить то, что покоилось на темном плюше. «Видите ли, мы изрядную часть Сибири исходили, чтобы все это отыскать… И не ради рублей, – в его голосе – я не ошибся! – прозвучала гордость, – не ради рублей, Александр Чеславович, а для размышлений». Потом так и посыпалось: «источник знаний», «светоч мудрости», «человеческий разум». Я не сумел сдержать улыбки, слыша эти возвышенные слова из уст слуги. Игнатьев был на голову выше меня, светловолосый, еще очень красивый, темные, почти девичьи губы едва приоткрывались, когда он неторопливо, понизив голос, рассказывал о сокровищах, лежащих под стеклом.
Но где же советник Мелерс? Почему задерживается? Неужели – именно так я подумал много-много дней спустя, когда, возвращаясь воспоминаниями к первому посещению дома на Розбрате, мысленным взором вновь увидел обставленную красным деревом гостиную, – неужели своим долгим отсутствием советник Мелерс давал мне время освоиться с близкими его сердцу тайнами, которые он скрывал здесь от посторонних глаз: ведь чем иным, если не хранилищем этих тайн, была затемненная комната, где на нижних полках лежали минералы и раковины с разных концов света, над ними выстроились тома правительственных указов с позолоченными кожаными корешками, а еще выше, под потолком топорщили перья коричневые и черные чучела птиц из Якутии и с Алтая?
А под стеклом? На фиолетовом плюше возле раковин Nautilusa, раковин-жемчужниц, раковин Strombus покоились раковины Goliath и раковины Meleagrina. А дальше – белые скелеты рыб, розовые крабы и морские звезды. Рядом с заключенными в стеклянные ампулы сверчками, жуками и скорпионами – радужных расцветок бабочки на булавках, больше похожие на античные броши и амулеты из драгоценных металлов, чем на некогда живых насекомых. Потом мы подошли к витрине со стальной окантовкой, и глаза Игнатьева потеплели: «А тут у нас образцы золота из Кремницы и Семипалатинска». Здесь же на фиолетовом плюше лежали три якутских алмаза, поблескивающие в толще серого камня, – вероятно, трофеи, привезенные из какой-то сибирской экспедиции, поскольку Игнатьев только щелкнул пальцами: «Из Билимбая и Нижнего Тагила! А это гольдклюмпен[36]36
Слиток золота (нем. Goldklumpen).
[Закрыть] из Александровского Завода, подарок самого графа Демидова».
Потом Игнатьев с важностью произнес: «Вы, вероятно, спросите, по какому принципу все это собиралось. Охотно отвечу. Главное тут – вы, должно быть, уже догадываетесь – загадка сходства. Будьте любезны взглянуть вон туда, – Игнатьев приоткрыл стеклянную крышку, чтобы я мог лучше рассмотреть чудесные формы на фиолетовом плюше. – Что это? Как вы думаете?» Я неуверенно наклонился: «Какое-то растение?» Игнатьев шутливо покачал головой: «Посмотрите, пожалуйста, внимательнее». Я наклонился еще ниже: листья? побеги? корни? «Редкостное наскальное растение?» Игнатьев усмехнулся: «Нет, никакое не растение. Это минерал. Халькантит». Значит, эти листья, растущие, изгибаясь, из розовой скалы, эти живые побеги?.. А Игнатьев только кивнул, предлагая их потрогать: пальцы ощутили холодную твердость камня.
Минералы, поразительно похожие на растения, и растения, поразительно похожие на минералы? Так вот чем увлекался в свободное время советник Мелерс? Вот что такое таинственная «коллекция», о которой столько говорили? Подземный мир, чьи формы вводили в заблуждение всякого, кто пытался руководствоваться простыми представлениями об аналогии? Значит, эти сахарные кусты, эти зеленоватые пушистости… мертвы? А Игнатьев между тем приоткрыл крышку сундука с растениями коралловых рифов, но и тут я не сумел различить, где кончается жизнь и начинается смерть, что здоровое, а что больное, ибо изумительная горгония с тасманских рифов была так похожа на ветви арагонита, что я никогда бы ее не принял за живое растение. Ну а дальше? Живой перламутр опалов, минералы, похожие на трутовики и сизую плесень, кальциты, красотой не уступающие листьям клена, сколезиты, выглядевшие, как колония опят, антимониты, смахивающие на ежей, «Steinsalz», подобная всклокоченной седой шевелюре, радужный, как павлиний хвост, «irisquartz», кишкообразные извивы малахита, а в стеклянном шаре, в котором сверкнуло, отразившись, солнце, на адвентовом плюше влажно поблескивал округлый «augenagat», словно вынутый из глазницы скользкий человеческий глаз с черным зрачком!
Боже милостивый! Я помню ту минуту тишины над стеклянной поверхностью. Живое и мертвое. Страх, зачарованность, смех. Кто-то играет со мной в угадайку? Но кто и зачем? Я почувствовал себя так же, как в венском Naturhistorisches Museum, куда однажды зашел, но там все чудеса Земли были аккуратно разложены в дубовых витринах, иллюстрируя мировой порядок, здесь же, в домашней обстановке, прихотливо перемешанные, окрашенные радостью личного открытия, они нарушали покой, напрямую сталкивая тебя с тайной, которая в другом месте существовала где-то на обочине, то есть душе была безразлична. Кто бы стал по собственной воле заглядывать в темные подземные бездны, в гроты и пещеры, где то, что рождается в жидком чреве Земли, еще не зная, чем желает быть, ищет свою форму ощупью, вслепую, а значит, может стать чем угодно? Душа норовит держаться подальше от подобных мест – и она права!
Пока я разглядывал заботливо разложенные на адвентовом плюше минералы, мне вдруг вспомнились потухшие глаза панны Эстер. Голубоватая кожа в углублении ключицы? Потемневшие ногти? Я подумал, что эти едва заметные перемены в затронутом болезнью теле, помутневшие зрачки, потерявшие блеск волосы… все эти едва заметные перемены как будто уже сейчас – при жизни – возвещают о постепенном, но неизбежном превращении тела в песок, в глину, в первичную, несформировавшуюся материю, которая не знает, чем хочет стать, да и станет ли чем-нибудь?
За окном громыхали по брусчатке подводы с пивными бочками, женщина кричала что-то проходящим мимо солдатам из Цитадели, зазывая их заглянуть «на огонек»; тарахтели тележки с овощами; прислуги с безудержной радостью переругивались с молоденьким лудильщиком, который, вызывающе счастливый, отвечал на их зацепки глуповатыми взрывами смеха; прапорщик из казацкого патруля, проезжавшего посреди мостовой, лениво сыпал замысловатыми азиатскими проклятиями; привычные отголоски города, пение, шаги, жизнь, не осознающая, что она жизнь; а здесь, в тишине полутемной комнаты, среди сверкания стекла, латуни и красного дерева, среди радужных отблесков солнечных лучей, преломляемых разложенными под стеклом кристаллами, мне открывалась какая-то потаенная сторона вещей, которую советник Мелерс хотел познать до конца – но, собственно, зачем?
Что тянуло его под землю, во мрак сибирских рудников, в дикий мир кристаллов и руд? Надежда, что там, в глубине Земли, в первобытной сфере, которую Бог от нас укрыл, чудо – явление столь же обычное, как и то, что солнце каждое утро встает над Прагой, а заходит над православным кладбищем на Воле?
Что же получается – что каждый предмет в обставленной красным деревом гостиной советника Мелерса намекает, будто собою он стал просто так, на пробу, и в любой момент – если только пожелает – может стать чем-то другим? И упрятанная под стекло природа, пренебрегая пристрастием человека к четким границам, демонстрирует свое капризное обличье, словно желая нас убедить, что забавы ради может все перевернуть, жизнь превращая в смерть, а смерть – снова в жизнь?
И еще эти толстостенные стеклянные сосуды… Значит, подлинная «коллекция» советника Мелерса, о которой столько говорят, именно это, а каменные цветы, минералы и металлические насекомые, которые мне показывал Игнатьев, лишь подземная увертюра к настоящей тайне?
Некто, расставивший на полках эти сосуды, самозабвенно вел ожесточенный спор с классификацией видов Линнея, точно хотел убедить себя, что «вид» – это ерунда, что все формы, которые мы снабжаем солидными латинскими названиями, веря, будто прозрачная иерархия понятий отражает устойчивую структуру мира, – что все эти формы временны, что каждая из них может «почковаться», «разбухать», «выходить за собственные пределы», стремясь… вот-вот, а к чему стремясь?
За стеклом в прозрачном сосуде красивая светло-зеленая ящерица, наплевав на Линнея, широко раскинула зеленые крылья – вероятно, при жизни она перелетала с дерева на дерево с дерзкой легкостью черной ласточки. Чешуйчатые плавники рыб, носящих название Latimeria chalumnae, немногим отличались от куриных лапок. Из крапчатого птичьего яйца, до упаду смеясь над Линнеевой системой, вылезало маленькое мохнатое австралийское млекопитающее с плоским утиным клювом, а дальше, в банке из толстого голубого стекла, лежал, весь в красных прожилках, похожий на большую фасолину человеческий зародыш, чьи крохотные соединенные пленкой пальчики напоминали крылышки розовой летучей мыши…
«Я вижу в ваших глазах тревогу, – голос советника Мелерса прозвучал так неожиданно… – Учась в Петербурге, я иногда посещал знаменитый семинар Керженцева в Физиологическом институте, вот откуда все это. Давние реликвии, Александр Чеславович. – Советник Мелерс жестом пригласил меня сесть на кушетку. Одет он был в турецкий шлафрок. – Видите, – он указал на застекленные полки с минералами, – здесь, внизу, у нас истинное царство случая, или, если угодно, царство своеволия, где ничто не предопределено и все возможно. А там, выше, – он кивнул в сторону полок, на которых ровными рядами выстроились переплетенные в коленкор ежегодники правительственных указов, – там, выше, Александр Чеславович, нерушимый мир права, в котором нет места исключениям, а все исполняет прекрасную симфонию Закона.
Вот, возьмем, к примеру, – советник Мелерс стукнул пальцем по банке голубого стекла, в которой был заключен крошечный розовый мальчик. – Ведь этот младенец, преждевременно извлеченный из чрева одной женщины из-под Казани, мог стать коллежским асессором в Туле, тайным советником первого класса в Самаре, кавалером ордена Святого Владимира в Петербурге. Сколько должностей были ему приуготовлены! Однако он здесь, за стеклом, обреченный на вечную неподвижность, с меланхолической покорностью размышляет о начертанных судьбой путях, которые, увы, закрыты перед ним навечно. Когда бы у меня ни случилась неприятность – а в них, как вы знаете, никогда нет недостатка, – я говорю ему: Афанасий Иванович, и чего же ты печалишься, будто жалеешь о жизни, на пороге которой тебя остановили? Радуйся в своей банке, что не пережил того, что пережил я. А он только укоризненным взглядом напоминает мне, чтобы я не бросался словами».
Советник Мелерс приподнял графин: «Может быть, вина?»
Я покачал головой. Мелерс, кажется, всерьез огорчился: «Нет? Ни капли? Это севастопольское, играет на солнышке, как рубин». Я не смог сдержать улыбки. Ну что за человек этот Мелерс! А советник посмотрел на красную жидкость на свет: «Я догадываюсь, что вас ко мне привело». Я кивнул: «Не сомневаюсь. И тем не менее спрошу, не согласитесь ли вы…» – «Ну что вы, пан Александр, – рюмка из рук советника Мелерса переместилась на письменный стол, – разумеется, соглашусь, притом с удовольствием. Тотчас же и черкну пару слов», – рука с перстнем потянулась за веленевой бумагой. С минуту он писал, потом посыпал бумагу песком, подул, сложил листок и засунул в конверт. На конверте вывел крупными буквами: «А.Г. Васильеву от советника И.Г. Мелерса».
И протянул мне письмо. Я хотел встать, но он жестом меня удержал. «Не успели заглянуть в мое гнездышко и уже убегаете? Красиво это?» Я рассмеялся: «Я думал, дело срочное». Советник Мелерс смочил губы в вине: «Срочное, конечно. Но Васильев принимает только ночью». «Ночью? Ведь в Царицыне в самый полдень…» Мелерс не дал мне договорить: «Царицын – это было давно. Теперь он избегает солнца. Передвигается исключительно ночью, дома окна зашторены, целый день горят свечи, даже зеркала он завешивает. – И, помолчав, добавил: – Панна Зиммель особа впечатлительная, а он обладает нешуточной силой, каковая может разбередить душу и вселить страх. Вам об этом известно?» – «Известно, но даже Керженцев…» – «Да, я слыхал, что даже Керженцев не очень-то помог. Он высоко ценит учение Ивана Сеченова, который движения души объясняет посредством физиологии и изучает условные рефлексы Павлова, но этого решительно недостаточно…»
Я напряженно ловил каждое слово. Что отец вчера говорил о советнике Мелерсе? «Спрашиваешь, где я с ним познакомился? Да в Питере, в гостинице “Астория”, где он остановился проездом в Таллин. У него в Москве была канцелярия, но захотелось поближе обосноваться, вот он и купил квартиру на Невском близ Фонтанки, большую, светлую, с балконами. А в делах мне очень помог, когда я – помнишь? – судился с Барышниковым из-за того зерна из Калуги. Видел бы ты, как он расправился с Мержановым из прокуратории[37]37
Прокуратория – в Царстве Польском орган, защищавший интересы казначейства.
[Закрыть], который задолжал мне четыре тысячи! Он чрезвычайно умен. С медалью закончил в Петербурге юридический факультет. А потом много путешествовал».
«Вы меня слушаете? – советник Мелерс коснулся моей руки. – Васильев этот – прелюбопытная личность. Говорят, он из штундистов[38]38
Штундизм – сектантское течение, во второй половине XIX века распространенное на юге России; впоследствии слилось с баптизмом.
[Закрыть], трижды в день – в три, пять и десять – читает Библию, откуда и черпает силу. Вы знаете, кто такие штундисты? – Я кивнул. Советник Мелерс отхлебнул вина. – Но, наверное, вам известно весьма немного. Они своих секретов не выдают. Я их встречал на Урале. Мы там минералы искали для компании Кнакельсона, приходилось заглядывать в деревни, где сплошь и рядом дома штундистов. Доктор Лебядников, с которым мы прошагали не одну версту, записывал все в блокнот; он был большой скептик, но вещи мы наблюдали поистине поразительные, как будто – с позволения сказать – много веков назад заглянули в Вифанию и своими глазами увидели, что случилось с Лазарем…
Был там некий Семенов, солдат, инвалид Крымской войны, поджарый, огненно-рыжий, на руках синие жилы, глаз зеленый, как вода, ни о каком Месмере[39]39
Месмеризм – учение австрийского врача Ф. Месмера (1733–1815) о «животном магнетизме» – некой силе, якобы способной изменять состояние организма, в том числе излечивать болезни.
[Закрыть] и не слыхивал, но, пан Александр, семилетнюю девочку излечил наложением рук. У нее плечи тряслись, спать не могла, а он положил ей руки на грудь, подержал несколько минут, молясь, и дрожи как не бывало. Доктор Лебядников верить отказывался, да что поделаешь – сам в двух шагах стоял! Он это называет самовнушением, однако не все ли равно, как назвать? Что такое слово? Звук, дуновение, ничто. А тут девочка перестала страдать, и вот это важно».
Мне уже не терпелось уйти, чтобы рассказать Яну про свой визит на Розбрат, и нужно ведь управиться до десяти, понадобится хороший экипаж, я беспокоился, как панна Эстер перенесет долгую поездку на Петербургскую, но советник Мелерс разоружил меня одной фразой: «Я ведь сказал, он принимает только ночью. Садитесь, не нервничайте». Ну и мы сели на кушетку, взявши рюмки, в которых вновь задрожала рубиновая искра, а он помолчал минуту, смакуя севастопольское вино, а потом коснулся пальцем стекла, под которым лежал розовый минерал: «Знаете, что это?» Я усмехнулся: «Растение?» – «Растение? Какое там! – Советник Мелерс прищурился. – Какое там еще растение!» И громко рассмеялся, словно знал обо всем, что произошло в его отсутствие в этой темной комнате, куда теперь потихоньку начало заглядывать полуденное солнце.