355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефан Хвин » Гувернантка » Текст книги (страница 5)
Гувернантка
  • Текст добавлен: 28 апреля 2017, 09:00

Текст книги "Гувернантка"


Автор книги: Стефан Хвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)

Хорошие репутации

И вдруг, как в калейдоскопе, встряхиваемом нетерпеливой мальчишечьей рукой, сложилась новая картина города. То, что прежде было едва заметно, существовало на краю поля зрения, в дальнем уголке памяти, выступило из тени. Новые ориентиры. Новые маршруты. Другие расстояния. Больница св. Лазаря на Ксёнженцей. Больница Преображения Господня возле костела св. Флориана на Праге. Больница Младенца Иисуса около Фильтров. Прежде мимо стен из песчаника и красного кирпича, мимо длинных фасадов с неоготическими эркерами и сотней окон молочного стекла, мимо всех этих великолепных угрюмых зданий с застекленными галереями и козырьками над входом, мостовая перед которыми была вымощена дубовой плиткой, чтобы стук копыт не нарушал сон, мы проходили с вежливым равнодушием – кому хотелось примечать их летним днем, когда столько солнца, а ветер с Вислы выворачивает поля украшенных цветами шляп, но сейчас, на обратном пути из аптечного магазина Эрмлиха, так и лезли в глаза разбросанные по стенам стенах между витрин, парадных, вывесок скромные, небольшие эмалированные таблички, на которых виднелась золотая надпись: имя и фамилия, специальность и лапидарный иероглиф цифр – часы приема.

И, встречая знакомых на улицах и скверах, мы уже не спрашивали, что дают в театре, как спел Черемышев в «Аиде», верно ли, что Турция вооружается, а кокетка из темного атласа и вправду моднее, чем муслиновый кринолин. Сейчас мы спрашивали: «Вы знаете хорошего врача?» Сейчас мы ездили с одного конца города на другой, собирая сведения о безошибочных руках, которые могут принести исцеление. Сейчас нам нужны были хорошие репутации – безупречные репутации, подкрепленные названиями лучших клиник Петербурга, Парижа, Кракова, Берлина.

К дому на Новогродской подкатывали экипажи, из которых выходили солидные господа в пальто из хорошей шерсти, в руке – саквояж с медицинскими инструментами, шляпа из темного фетра, очки в золоченой оправе. Почтительные приветствия, рукопожатия, консилиумы, таинственные обряды в тишине, когда нас выставляли из комнаты панны Эстер, тщательно закрывая дверь, а за дверью – степенная речь, уверенные голоса и минуты молчания, пока домысел обретал форму диагноза; затем спуск по лестнице, надевание пальто в прихожей, брошенные вполголоса замечания, из которых следовало, что «диагноз поставить затруднительно», «рекомендуются укрепляющие препараты», «больше свежего воздуха, но избегать солнца».

Громкие имена, которые прежде можно было услышать только в разговорах в Собрании, эти громкие, с придыханием произносимые в салонах имена вдруг оборачивались живыми персонами. Аркушевский, заведующий клиникой на Церкевной. Шварцман из больницы св. Лазаря. Гильдебранд, который по возвращении с практики у Эберсдорфа в Ганновере открыл кабинет на улице Леопольдина и быстро завоевывал популярность. Ян отыскивал новые адреса. Мы садились в пролетку; потом – парадные роскошных домов, мраморные лестницы, приемные с пальмами и свежим номером «Курьера» на кипарисовом столике, беседы с мужчинами с белыми ухоженными руками. Панна Эстер просыпалась в испуге, когда над ней склонялись, бережно обхватив пальцами узкое запястье. Советовали поменять климат, предлагали подумать насчет Тироля или Ривьеры, потом добавляли, что в таком состоянии… Доктор Климашевский, понизив голос, рекомендовал лечение медом в сочетании с холодными ваннами, поскольку это единственный способ остудить кровь. Доктор Овалов только махал рукой. Холодные ванны! Куда лучше есть средства, надо их только знать! И не бояться! Он обвязывал руку панны Эстер резиновым жгутом, ланцетом надрезал вену на предплечье – выпускал целый таз крови. Панна Эстер бледнела, падала на подушки, с трудом размыкала веки, а он напоследок рекомендовал нежирное мясо, один кусочек в день, немножко творога – с кукушечье яйцо и зубчик чеснока в липовом меде, не больше, упаси Бог!

Ян, вернувшись из Неборова, всплескивал руками: «Метод Бруссе! Да это же напрочь устарело! У него на все был один рецепт: пускать кровь. Франция тогда совсем обезумела. Из Венгрии и Трансильвании начали миллионами привозить пиявки. Целыми вагонами, прямо в Париж! А Бруссе этот? Едва приходил в отделение, первым делом спрашивал: “Сколько у нас сегодня новых больных?” Ему говорят: “Десять”. – “Отлично, приготовьте на завтра триста пиявок”. Неудивительно, что люди выходили от него без кровинки в лице и на лестнице теряли сознание. Этого Овалова близко нельзя подпускать! Пусть лечит своими методами солдат в Цитадели[17]17
  Варшавская цитадель – крепость, построенная по приказу царя Николая I в 1832–1834 годах после разгрома Ноябрьского национально-освободительного восстания; в течение ста с лишним лет служила тюрьмой для повстанцев и противников режима.


[Закрыть]

На буфете рядом с темными фотографиями далекого города и картами из петербургской талии Греча, которые мать спрятала в лакированную шкатулку, теперь сверкали на солнце аккуратно уставленные в ряд пузырьки с розоватой и фиолетовой жидкостью, фарфоровые мисочки и эмалированные кюветы. Латынь, прежде звучавшая на воскресной мессе, торжественно и громко выпеваемая прелатом Олендским у подножия алтаря, вьющаяся готическими цепочками букв на средневековых картинах, изображающих Боль, Суд и Наказание, сейчас, старательно выписанная, горела красными буковками на обвязывающих склянки бумажных лентах. Молодые врачи из больницы Младенца Иисуса перешептывались в углу, пока профессор Аркушевский выстукивал пальцами светлую спину панны Эстер, и потом молча расходились.

После третьего или четвертого визита врачи разводили руками и отказывались впредь приезжать. «Надо ждать. Может быть, пройдет само собой. Диагноз поставить трудно. Симптомы противоречивые». Потом при нас остались только Ян и доктор Яновский. Едучи с одного конца города на другой, я не мог избавиться от впечатления, что небо над нами темнеет, хотя солнце стояло в зените.

И возможно, именно тогда, под этим потемневшим в разгар солнечного дня небом, которое плотным, разглаженным ветром куполом накрыло город, отрезая нас от прозрачной ясности, я подумал, что кто-то всерьез вознамерился отнять у нас панну Эстер.

Неужели горстка воздуха, необходимая ей для дыхания, была кражей, которая не может сойти безнаказанно?

Аудитория III

Потом тишина клиники на Церкевной. Чепцы монахинь. Огромная лестница, ведущая в отделение св. Цецилии. Железная кровать за белой газовой занавеской.

Ян? Когда в среду к дому подкатила пролетка, я увидел его из окна. Он стоял на тротуаре в расстегнутом пальто и махал рукой: «Быстро спускайся!» Значит, ей хуже? Я сбежал по ступенькам: «Что случилось?» Пролетка тронулась, Ян не отвечал, только набалдашником трости тыкал в спину извозчика: «Быстрее! Ну, быстрее!» Копыта цокали по мостовой. Я схватил его за руку: «Что случилось?» Он высвободился: «Ничего. Сам должен увидеть».

К клинике мы подъехали около двенадцати. Швейцар высунулся из-за молочного стекла: «Куда же вы, господа? Так нельзя…» – но, когда Ян крикнул в ответ: «Профессор Аркушевский уже здесь?», только кивнул. Мы свернули в коридор. Я ни о чем больше не спрашивал. Надо ведь бежать прямо, вверх по лестнице, в отделение св. Цецилии, где на большом пурпурно-синем витраже изображен Пеликан[18]18
  Согласно античной легенде пеликаны раздирали себе грудь, чтобы накормить голодных птенцов, поэтому пеликан стал христианским символом самопожертвования, а в искусстве и эмблемой Христа.


[Закрыть]
, кормящий собственной кровью оголодавших птенцов, – так почему же он тащит меня вниз по этому темному коридору? На высокой белой двери табличка «Аудитория III».

«Подожди». Исчез за дверью. Через минуту вернулся – в белом халате. Протянул мне другой: «Надень». Я машинально набросил халат на плечи. Ян снова приоткрыл дверь, постоял, заглядывая внутрь, потом дал мне знак: можно войти.

Дверь скрипнула, два-три лица повернулись в нашу сторону. Зал был небольшой, скамьи амфитеатром поднимались к круглому потолку молочного стекла. Белый холодный свет, просачиваясь сверху, очерчивал туманный круг посередине деревянного подиума, на котором стояла дубовая кафедра с хрустальным графином. Остальная часть помещения тонула в сумраке. На полукруглых скамьях – кто ниже, кто выше – несколько человек. На пюпитрах листы бумаги, перья, чернильницы. По узким ступенькам мы поднялись наверх. «Никуда не уходи, – шепнул Ян. – Я сейчас вернусь». Спустился на пару рядов, наклонился к какому-то юноше в куртке с костяными пуговицами, они пошептались, потом Ян рукой показал, чтобы я сел. Вернулся ко мне. Тремя рядами ниже мужчина в белом халате поверх светлого тренча из английской шерсти сосредоточенно чинил перочинным ножиком кедровый карандаш, ладонью сметая стружки в бумажный кулек. В самом нижнем ряду шептались. Потом шепот стих. Все смотрели в открытую дверь за кафедрой, где темнело жерло коридора, ведущего в глубь здания.

В эту минуту мимо нас прошли двое. Толстые золотые цепочки часов, запах хороших сигар, подстриженные, тщательно расчесанные бороды, черные сюртуки. Мужчины спустились к кафедре. Ян понизил голос: «Первый – Роттермунд. А второй – Керженцев…» – «Керженцев? Тот самый, из Петербурга?» Ян шепнул: «Он сейчас инспектирует благотворительные заведения, вот его и пригласили». Господа в черном заняли места прямо перед подиумом, на котором стояла кафедра, и, переговариваясь вполголоса, поглядывали в открытую дверь. Керженцев достал синий футляр и переменил очки. Роттермунд открыл оправленный в кожу блокнот, вынул красный карандаш. Ян наклонился ко мне: «Только ни слова. Посторонним здесь нельзя находиться».

Потом в темной глубине коридора – шаги? скрип колес? блеск металла? Эти звуки, манящие смутным обещанием, удвоенные подземным эхом, то затихающие, то снова нарастающие в невидимых переходах под зданием, словно пытающиеся выбраться из лабиринта кирпичных коридоров, я запомнил навсегда и всякий раз, когда томительными ночами пытался призвать сон, тщетно надеясь, что мир соблаговолит хоть на мгновенье выпустить меня из своих крепких объятий, слышал в себе, доносящиеся издалека, будто кто-то слабым колокольным звоном подавал мне знак из тумана… Позвякивая, постукивая, сверкая проволочными спицами на границе света и тени, из широко открытых дверей медленно выкатился узкий длинный возок на высоких колесах, похожий на плоскодонку с никелированными бортами. Его, согнувшись, толкали два служителя в коричневых, наглухо застегнутых форменных куртках.

Профиль, лоб, черные волосы, выбивающиеся из-под белой повязки… Я невольно привстал. Стиснув пальцами край пюпитра, смотрел на укрытую белой простыней женщину в никелированной лодке, а возок на высоких колесах, позвякивая осями, покачавшись на пандусе, как черная гондола на воде венецианского канала, стукнул железной рамой о латунный порожек подиума и, медленно описав дугу возле кафедры, остановился в кругу света. Белое покрывало соскользнуло с никелированных бортиков на пол. Служители подняли его и скрылись в коридоре. Когда их шаги – будто удаляющиеся всплески камней, падающих в глубокую воду, – стихли в темноте, к освещенной молочным светом кафедре подошел мужчина в наброшенном на сюртук белом халате. «Это Милашевский, – шепнул Ян. – Ассистент Вейсмана… Приехал на днях из Вены».

Запонки на манжетах. Гладко зачесанные волосы. Шрам на виске. Холодный блеск осветил серьезное лицо доктора из венской клиники, звучный, спокойный голос которого громко прозвучал в тишине, потому что колокола костела Спасителя, пробив полдень, умолкли и из города не доносилось ни звука.

«Господа! – Доктор Милашевский сплел пальцы, словно хотел приятной обыденностью этого жеста снискать симпатии слушателей. – Недавно в клинике профессора Вейсмана у нас был подобный случай. Молодой человек, чьи жизненные силы – как показывали предшествующие обследования – время от времени иссякали, впал в апатию, отказался принимать пищу и наконец умер во сне. Можно было подумать, что утомленная жизнью психика приказала определенным органам прекратить выполнение своих обязанностей, руководствуясь скрытой потребностью самонаказания, чему мы не могли и, как знать, вероятно, и не должны препятствовать.

Бывает – притом нередко, – что человек намеренно перестает заботиться о своем здоровье, пренебрегает советами врачей, и не потому, что слабая воля мешает ему выполнять их неизбежно строгие предписания. Такое поведение часто вызвано горячим – правда, невысказанным – желанием в корне изменить жизнь. Тогда, подчиняясь отданному мозгом приказу, сердцебиение замедляется, а затем сердце и вовсе останавливается, что приводит к смерти, – иных объяснений ее причины у нас нет. Кто знает, быть может, в каждом из нас живет другой человек, который из укрытия управляет работой сердца, мы же – соблазнившись легкостью объяснений чисто физического свойства – предпочитаем говорить о коллапсе, лишь бы только не вникать в истинные причины катастрофы.

Возможно, свет на это необычное явление отчасти проливает практикуемый на островах Полинезии Selbstvernichtung[19]19
  Самоуничтожение (нем.).


[Закрыть]
, о котором недавно писал профессор Вейсман. Островитяне, чувствуя, что скоро умрут, или желая смерти, заворачиваются в соломенную циновку, ложатся куда-нибудь в уголок и умирают – да, господа, – в течение нескольких часов умирают.

Итак, мне бы хотелось обратить ваше внимание, – доктор Милашевский сделал паузу, как будто после вступления, которое могло показаться неубедительным, с облегчением переходил к вещам гораздо более определенным, – на что указывает зрачковый рефлекс…»

Керженцев поднял руку. Сверкнул перстень на пальце: «Не хотите ли вы этим сказать, доктор Милашевский, что несчастная, которая перед нами, хоть и без сознания, все время ощущает боль?» Доктор Милашевский наклонил голову: «То, что мы знаем о зрачковом рефлексе, несомненно позволяет так считать. Больная кажется погруженной в сон. Ничего не видит и не слышит. Но некоторые реакции свидетельствуют, что бессознательное состояние ничуть не облегчает ее страданий, а только скрывает их от нас». Керженцев что-то шепнул Роттермунду, после чего встал: «А в этом можно убедиться?» Доктор Милашевский снова слегка поклонился: «Прошу вас, профессор, займите место рядом со мной». Керженцев подошел к никелированному возку, склонился над панной Эстер и осторожно приподнял пальцами ее правое веко. Сверкнул влажный белок. Ян крепко держал меня за руку: «Ни слова, ты меня погубишь!» Я с комом в горле смотрел, как доктор Милашевский достает из железной коробочки иголку, обжигает ее над спиртовкой, потом прикладывает острый конец к руке панны Эстер, втыкает, а Керженцев, наклонившись, придерживая пальцами розовое веко, сосредоточенно вглядывается в открытый глаз…

Я встал. Белые листки разлетелись по полу. Карандаш, постукивая, покатился вниз по ступенькам. Руки у меня дрожали. Керженцев поднял голову, потом посмотрел на Роттермунда, словно спрашивая: «Нервы? Здесь? Почему сюда пускают посторонних?..» Ян схватил меня за локоть: «Ты меня погубишь!» – и, знаками показывая тем, на подиуме, что это всего лишь минутное недомогание одного из младших врачей, потащил меня к двери. Пока мы спускались, Роттермунд внимательно ко мне приглядывался. Я шел к выходу, поддерживаемый Яном, и ноги отказывались повиноваться.

Белый хлеб и красное вино

«Прости, – Ян стоял на пороге, держа шляпу в руке, – если бы я знал, что на тебя это так подействует…» Я оттолкнул его от двери. Он пошатнулся, но не двинулся с места. «Поверь, это рутинное обследование. Только таким способом можно установить…» Я с трудом овладел собой: «Заходи».

В салоне мы долго молчали. Ян закурил сигару. За окном покачивались ветки лип. Солнце осветило купол св. Варвары, потом над кронами деревьев появились тучи, в комнате потемнело. Несколько голубей слетели с крыши дома напротив на подоконник, словно привлеченные нашим молчанием. Я взял портсигар: «Есть какие-нибудь новости?» Ян посмотрел в окно: «Аркушевский хочет, чтобы она к вам вернулась». – «К нам?» Он кивнул: «Конечно, будет гарантировано наблюдение, рекомендации…» Я не сводил с него глаз: «Это значит, что…» Он опять кивнул. Струйки сигарного дыма медленно поднимались к потолку. «А диагноз?» Он не смотрел на меня: «Ты же отлично знаешь, что это может быть». Я подошел к окну: «Думаешь?» Вверх по стеклу карабкался коричневый паучок, обрывая нитку паутины. Несколько капель скатились снаружи по стеклу, мелкий дождик мягко постукивал по подоконнику. Все, что меня окружало, вдруг рассыпалось в прах. Тяжесть сдавила грудь: «Ты уверен?» Он посмотрел на меня: «Ни в чем нельзя быть уверенным». Пепел с сигары упал на скатерть. Ян собрал его кончиками пальцев в подставленную ладонь: «Я знаю только, что ее не хотят больше держать в клинике».

Карета «скорой помощи» приехала вечером. Ее осторожно вынесли, закутанную в шотландский плед, и положили на кровать в комнате на втором этаже. С расставленных на буфете коричневатых фотографий на нее смотрел далекий город. Казалось, она спит. Ровное дыхание. Закрытые глаза. «Панна Эстер, – мать коснулась руки, лежащей на одеяле, – вы меня слышите?» Но дыхание не изменилось. Волосы, стянутые узенькой лентой. На шее едва заметная пульсация. «Панна Эстер, – мать наклонилась над кроватью. – Вы меня слышите?» Веки дрогнули. Улыбка? Легкая гримаса в уголках рта? И опять ничего. Она лежала навзничь, голова утопала в подушке.

Хлопнула дверь. Анджей подошел к кровати, долго смотрел. Мать вынула у него из пальцев бело-розовый левкой и поставила в вазу, где уже стояло несколько свежесрезанных ирисов.

Жизнь в доме стихла. Никто не говорил слишком громко даже в дальних комнатах. За завтраком стакан с чаем ставили на блюдце осторожнее, чем обычно, чтоб не звякнул. Ножи и вилки тише постукивали по тарелкам. Пианино молчало. Петербургские романсы и венские вальсы ждали лучших времен под обложками нотных альбомов Катенина и Штрауса. Серебряная стрелка на металлической пирамиде метронома Аренса застыла, наклонясь, как крыло семафора на заброшенной станции. Панна Розвадовская – высокая девушка с Кручей, которую нам порекомендовал профессор Аркушевский, – бесшумно поднималась по лестнице, на ходу снимая влажную пелерину, на которой стыли капельки утреннего тумана. Янка осторожно опускала березовые поленья на пол перед печкой. Убираясь, следила, чтобы не стукнуть щеткой по дверному косяку. Окна закрывала тщательно, до упора поворачивая ручку. По утрам будила Анджея, приложив палец к губам, и уже не сидела у открытого окна, когда лудильщики с Повислья заводили в глубине двора свои песни. Если перед домом останавливался мороженщик в красной рубахе, крича по-русски: «Замороженный сахар! Замороженный сахар!», через стекло показывала ему рукой, чтобы не кричал, а потом – лишь бы поскорее убрался – покупала у него двойную порцию мороженого из кондитерской Кириллова.

Панна Эстер лежала в полусне. Мы не знали, слышит ли она нас. Только когда панна Розвадовская всовывала ей в рот кусочек хлеба, смоченный красным вином, принимала, раздвинув губы, белую, окрашенную каплей пурпура крошку и медленно проглатывала. Поддерживаемая нами с двух сторон, не открывая глаз понемножку пила воду из стакана. Капли скатывались по шее в ямку между ключиц. Потом она опускалась на подушку, дыхание замедлялось, сон казался более глубоким, более спокойным, кожа чуть розовела, так что даже Ян, глядя на нее, начинал верить, что дело идет на лад.

Но четырнадцатого… Когда панна Розвадовская вечером внимательнее пригляделась к рукам панны Эстер, мы немедленно вызвали Яна. Он осмотрел кисти рук, бережно распрямляя палец за пальцем. Ногти не утратили блеска, лишь потемнели, и гуще стал перламутровый оттенок. Ян ближе пододвинул лампу. Ресницы, виски, мягкая тень на щеке. Красивая, может быть, даже красивее обычного, только очень уж красные губы… Глаза удлинились – легкая тень на краю век. Холодная мраморная кожа. Голубые жилки на висках. Дыхание слабенькое, едва заметное. Ян пощупал, ища пульс, потом отложил стетоскоп.

Мы перешли в салон. Ян спрятал стетоскоп в сумку. Не смотрел на меня: «Долго это не протянется». Не успел он договорить, дверь со стуком распахнулась. Мы обернулись. Анджей? В куртке нараспашку? Покрасневшие глаза? Подслушивал? Он подбежал к Яну и вдруг принялся изо всех сил бить его кулаками – по груди, по плечам… Потом, вцепившись ему в рукав, захлебнулся беззвучным плачем. Я хотел оторвать его от Яна, но он оттолкнул меня и выбежал из комнаты, хлопнув дверью. Шаги стихли.

Мы переглянулись. Ян взял пальто, перекинутое через спинку стула. Я проводил его в прихожую. Он снял с вешалки шляпу: «Вам остается только молиться». Я замер: «И это ты говоришь?» Он стряхнул приставшее к шляпе перышко: «Это называется радостная весть». – «Пусть погибают слабые?» – «Дорогой мой, слабые всегда погибают, вовсе не нужно этого хотеть». – «Как ты можешь так думать? Ты ведь врач». Он поморщился: «Мысли никак не связаны с жизнью. То, что позволяет нам жить, и то, что лишает нас жизни, не имеет ничего общего с работой ума. Милашевский говорил о Selbstvernichtung где-то на краю света. Но есть еще, скажем, Бенарес – гораздо ближе. Люди, которые приезжают со всей Индии в дома смерти в Бенаресе, ложатся на соломенные циновки и умирают за две недели. И не могут объяснить, что их заставило туда приехать». Ян медленно надевал пальто. «Наше тело мудрее наших мыслей. Болезнь – острое желание, которое ведет…» Я придержал его за локоть: «Куда ведет?» Он взялся за дверную ручку: «Этого, мой дорогой, не знает даже Керженцев».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю