355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефан Хвин » Гувернантка » Текст книги (страница 8)
Гувернантка
  • Текст добавлен: 28 апреля 2017, 09:00

Текст книги "Гувернантка"


Автор книги: Стефан Хвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

Мел

В рапорте, представленном комиссии, которая была созвана генерал-губернатором для расследования событий в св. Варваре, пристав Ларионов давал понять, что, хотя неоспоримые доказательства и отсутствуют, история попахивает «иезуитской интригой», а стало быть, требуется раздвинуть рамки рутинной следственной процедуры и копать «глубже». Поэтому в помощь ему дали молодого человека из Петербурга, чья осведомленность в варшавских делах – как вскоре выяснилось – заслуживала всяческого признания. Составленный Ларионовым рапорт, о существовании которого мы узнали однажды вечером от советника Мелерса, сочли образцовым, ибо в нем разумно – таково было мнение офицеров, посетивших в декабре Варшаву, дабы основательнее изучить дело на месте, – сочетались политический такт и холодное уважение к фактам. После разговора с советником Мелерсом отец не на шутку встревожился.

«То, что произошло в костеле св. Варвары в губернском городе Варшава, – писал в своем рапорте Ларионов, – трудно посчитать случайностью, хотя на посторонний взгляд у виновника инцидента вряд ли имелись соучастники. Однако не только обстоятельства самого происшествия, но и его подспудный социальный фон заставляют подозревать, что кому-то было крайне важно бросить тень на императорские полицеские службы. У самого прелата Олендского в биографии есть недостойные страницы, так что произошедшее можно не без оснований связать с его персоной. Во время печально памятных событий польского восстания сей священнослужитель, тогда студент Варшавской главной школы[29]29
  Высшее учебное заведение университетского типа, открытое в 1862 году (с 1830 г. Варшава была лишена университета) и в 1869 году преобразованное в Императорский варшавский университет; Варшавскую главную школу закончило много выдающихся ученых и писателей.


[Закрыть]
, собирал деньги в поддержку некоего Гловацкого Александра, своего однокашника, который после усмирения бунта императорскими войсками оказался в плачевном положении, потеряв здоровье и повредившись рассудком. Вышеупомянутый Олендский собирал средства для семьи Гловацкого, недвусмысленно давая понять соотечественникам, что считает наказание, постигшее оного Гловацкого за участие в мятеже, несправедливым. Религиозные чувства, как это бывает с римскими католиками, у него всегда носили ярко выраженные черты болезненной экзальтации. Установлено, что в беседах со знакомыми Олендский цитировал Евангелие, дабы подчеркнуть “подлость”, якобы “исковеркавшую жизнь” Гловацкого.

Таким образом, статуя из города Кальвария могла быть повреждена самим этим священнослужителем с целью подогреть нездоровые чувства варшавских католиков и римский фанатизм пробудить в сердцах. Посему полицейским органам следует действовать с чрезвычайной осторожностью, ибо дело деликатное, а интрига сплетена искусно.

Физико-химическую экспертизу красной жидкости с правой кисти руки статуи, – рекомендовал Ларионов в дальнейшей части своего донесения, – проводить в настоящий момент не показано, дабы не возбуждать народ, и лучше всего убедить церковные власти распорядиться, чтобы статую из Варшавы перевезли на прежнее место, где ей будут оказываться надлежащие почести. Некая Якубовская, уборщица в костеле, якобы ставшая свидетельницей случившегося, – Ларионов не скрывал раздражения, – в показаниях сама себе противоречит и не способна вразумительно отвечать на вопросы, но за этой путаницей в бесхитростном уме, убежденном в “чуде”, без труда угадывается враждебность по отношению к законной власти и изрядная симпатия к священнослужителю, который эту женщину нанял, выплачивая ей еженедельно скромное жалованье».

Ларионов был прав: убирающаяся в костеле женщина на вопросы отвечала нескладно. То говорила, что человек, бросивший камень, долго молился у подножия алтаря, в другой раз клялась, что он лишь стоял у амвона перед тем, как поднять руку и совершить позорный поступок. Камень же, которым воспользовался преступник, не был найден. Он исчез, упорствовала женщина, что – как подчеркнул в своем рапорте Ларионов – подкрепляет предположение, будто статуя повреждена «с известной целью».

В пятницу Ларионов приказал запереть двери храма после вечернего богослужения, что ксендз Олендский беспрекословно исполнил. Из костела выставили всех, даже самого прелата, желавшего оказать дознавателям содействие, главные врата и дверь в ризницу плотно закрыли, после чего человек из Петербурга, приданный в помощь Ларионову, приступил к выполнению своих обязанностей. Несмотря на эти меры предосторожности, диакону Эугениушу все же удалось взобраться к высокому окошечку над алтарем; впоследствии он доложил ксендзу Олендскому обо всем, что увидел.

Вначале человек из Петербурга достал из кармана округлый, удобно укладывающийся в руке камень и долго взвешивал его на ладони, стоя перед балюстрадой, отделяющей капеллу от пресвитерия, Ларионов же, тщательно измерив веревкой расстояния между точками, обозначенными на плитах возле амвона и аналоя, белым мелом долго чертил на полу прерывистые линии и окружности. Потом – Диакон Эугениуш затаил дыхание – оба поднялись на алтарь и широкой доской заслонили статую. Когда все было готово, человек из Петербурга, убедившись, что в храме никого нет, встал в нарисованный под амвоном круг и бросил в направлении алтаря камень. У диакона Евгения сердце замерло от страха и возмущения. Камень пролетел рядом со статуей и покатился по каменному полу за алтарем. Это подтверждало предположение авторов рапорта: «Сомнительно, чтобы с того места, которое указала убирающаяся в костеле женщина, можно было попасть в статую, стоящую высоко на алтаре, притом в темном помещении, где погашены свечи. На руке статуи остались следы нескольких ударов, так что, вероятно, кто-то повредил ее с близкого расстояния, неоднократно, для достижения желаемого результата, ударив железным орудием, и это доказывает, что “рану” старались углубить, дабы она была хорошо видна всем находящимся у подножия алтаря».

Несмотря на установленные факты, которые склоняли к решительным действиям, комиссия, созванная генерал-губернатором для расследования инцидента в св. Варваре, не рекомендовала полицейским властям задерживать прелата Олендского. Над приходом был установлен строгий надзор, в донесениях скрупулезно отмечался каждый шаг священника, однако делалось это без нарочитой демонстративности.

Еще в воскресенье – хотя пол был вымыт уже в ночь с пятницы на субботу – всякий, кто приближался к мраморной балюстраде перед капеллой, старательно обходил полустертые меловые линии и цифры на каменных плитах, складывавшиеся в загадочный, невнятный рисунок, подобный – как кто-то шепнул – сатанинской пентаграмме.

А в шесть утра в понедельник – эта весть быстро разнеслась по округе – из окон на Польной увидели троих мужчин, которые, не слишком торопясь, вступили на луг за Нововейской, где стояли цыганские повозки. Ларионову, одетому в гражданское, сопутствовал поручик из Ратуши при сабле; третьим же – передавали друг другу с изумлением – был… советник Мелерс.

Когда трое мужчин достигли повозок, им пришлось отступить под березы, поскольку у костра как раз происходила церемония цыганской свадьбы. В свое донесение Ларионов позволил себе вставить несколько прозаизмов, дабы передать – посчитав это необходимым – характер торжества, вызвавшего у него смешанные чувства.

«Свадьба, которую мы увидели, – писал Ларионов, – показалась нам пародией на священный обряд, каковые совершаются в церкви. Никакого попа или ксендза. Просто старый цыган связал руки молодых шалью – вот и все. Жених поблагодарил родителей девушки, а она поблагодарила его родителей, те же окропили “новобрачных” водкой, благословляя их: “Будьте здоровы и счастливы!”

В Надвислянском крае есть такая пословица: “Во что веруешь, цыган? – Во что прикажешь, сударь!” Веры они, в сущности, никакой не исповедуют. Только прикидываются православными или католиками, хотя – как мы увидели при осмотре вышеуказанного места за Нововейской улицей, – крестиков, образков, четок в их кибитках полно, но для них это всего лишь колдовские амулеты, ничего больше. А новорожденных они готовы крестить не по одному разу ради получения подарков и хорошей метрики, хотя охотно совершают паломничества к далеким святым местам».

Сам советник Мелерс во время осмотра цыганского табора ничего не говорил, только, следуя за Ларионовым, внимательно ко всему приглядывался и лишь под конец то ли что-то записал, то ли проверил в своем блокноте. Когда свадебная церемония завершилась, Ларионов задал несколько вопросов старому цыгану. Вопросы были стандартные. Не отлучался ли кто-нибудь из табора в памятный вечер? Вся ли молодежь находилась на месте? Был составлен список фамилий (а вернее, прозвищ), рядом с которыми Ларионов что-то записывал красным карандашом, что-то подчеркивал и обводил кружочком. Цыгане отвечали спокойно, хотя поручик пришел с оружием.

На лугу за Нововейской трое мужчин пробыли недолго. Еще не было семи, когда пролетка увезла их в сторону города.

Купол

А назавтра около восьми по всей Новогродской – крик. И тут же быстрые шаги вниз по лестницам, хлопанье дверьми, восклицания. Я приподнял занавеску. Везде – у дома восемнадцать, двадцать, тридцать – люди выходили из парадных, останавливались, задрав голову, перед домом, ладонью заслоняли глаза от солнца.

С крыши, на которую мы поднялись без чего-то девять, видно было это зарево – далекое, мглистое, неяркое зарево в предвечерней дымке, которое то разгоралось, то угасало над крышами домов. Подобное может привидеться только в снах – тревожных снах перед рассветом, когда внезапно ощущаешь, как замершее на мгновенье сердце, спасаясь от холодного сверкания дня, возвращается обратно во мрак ночи; да, то, что мне случалось видеть только во сне, сейчас, когда мы с Анджеем стояли у железного ограждения, маячило перед нами в серости сумерек. Анджей крепко держал меня за руку и лишь изредка, когда тепло июньского вечера касалось волос, спрашивал: «Как ты думаешь, откуда этот свет?»

А внизу, с Велькой, Аллей, Маршалковской, Новогродской в одну сторону шли люди. В окнах домов и на балконах целые семьи: молчащие мужчины с погасшей сигарой в пальцах, дети, уткнувшиеся подбородком в железные перила, женщины в домашней одежде, прижимающие к груди руку с батистовым платочком, а за ними прислуга с тарелкой и кухонным полотенцем, оставившая свои дела, чтобы хоть минутку поглядеть из-за хозяйской спины на небо над городом.

«Как ты думаешь, откуда этот свет?» – спрашивал Анджей, а я, щурясь, вглядывался в туманное, слабое зарево над крышами, не зная, то ли это в предвечерней мгле мерцает далекий свет встающей над Мокотовским полем луны, то ли нагретый воздух над крытыми жестью мансардами Новогродской, медленно остывая после жаркого дня, отдает темноте солнечный блеск полудня. Потом мы услыхали шаги: дворник Маркевич вылез на крышу из лаза около трубы и молча встал с нами рядом.

В тумане над крышами домов светился купол св. Варвары. Свет – дрожащий, смутный, бледно-зеленым ореолом венчающий медную крышу, казалось, усыпанную роем крохотных фосфоресцирующих искр, – то становился ярче, когда прилетающий с Велькой ветер рассеивал туман, то тускнел, когда влажный холодок со стороны Фильтров приносил к костелу прозрачные испарения. Я было подумал, что, может, это отливающая перламутром вечерняя роса на крыше отражает высокое зарево над центром, или последние лучи солнца, уже закатившегося над православным кладбищем, играют на мокрой меди, однако нет – там, над вокзалом, над церковью, над гостиницей на Сребрной, сумрак был гуще, чем здесь. Бледное свечение излучала как будто сама медь.

Мы стояли молча. Город был тише обычного, медленное, почти бесшумное шествие по темным улицам в направлении св. Варвары придавало ему непривычную серьезность. На вывесках и витринах уже не горели знакомые отблески заката. Дома, днем гудевшие от перебранок прислуги, дворников, посыльных, комнаты, гостиные, коридоры, спозаранку до вечера заполненные перестуком шагов, звяканьем кастрюль, криком детей, внезапно затихшие, покинутые теми, кто теперь стоял у окон, на балконах, на верандах, окутала темнота, от этого зеленоватого свечения над крышами казавшаяся иссиня-черной, чернее, чем ночью.

Янка стояла у окна, прижавшись лицом к стеклу. Мы ходили по комнатам осторожно, будто опасаясь нарушить охватившую город великую тишину. «Не зажигай свет, – говорил Анджей. – Не надо, пусть будет темно». Сквозь занавески нам виден был светящийся на фоне черного неба медный купол, окно было приоткрыто, отец раскуривал трубку, чиркнула спичка, темноту салона на миг разорвал беспокойный огонек, потом мрак вновь затопил затихшую комнату, а мы сидели в креслах, ничего не говоря, и только порой поглядывали на зеленоватый силуэт в глубине ночи за окном.

«Пойдем туда», – сказал Анджей.

Набросив на плечи пальто, мы присоединились к людям, идущим к св. Варваре.

За ограждением, окружающим костел, толпа. В руках зажженные свечи. Пахло горячим воском, в глазах отражались сотни колеблющихся огней. У самого входа в храм, на ступенях, яблоку негде было упасть от надгробных лампадок. Мы стояли молча, задрав голову, глядя на медный купол, чей смутный контур то выступал из тени, то утопал в темноте. Когда там, наверху, на медных листах, зеленоватое свечение меняло оттенок, становясь то ярче, то бледнее, по толпе прокатывался вздох, приглушенные восклицания и шепот. Время от времени сорвавшиеся с купола цепочки искр легкими фосфоресцирующими лентами взмывали на мгновение в воздух, плавно огибали крышу, будто намереваясь улететь в небо, но через минуту – усталые, сонные – падали на зеленоватую кровлю, устилая погасшую было поверхность мерцающим налетом.

Эти слабые огоньки, дрожащие в темноте… Лабораторный корпус на Augustinergasse? Alte Universität? Последний вечер в Гейдельберге, когда мы спустились в кирпичное подземелье, где в стеклянной реторте, установленной посреди зала будто хрустальный, окованный никелем ковчежец, с треском вспыхнули, выстраиваясь в светло-зеленую линию, электрические искры? Да, это было такое же свечение, легкое, воздушное – так поблескивают дождевые капли; желанное, близкое и чужое, оно тогда порадовало и испугало душу, но здесь, под открытым небом, ничто не удерживало зеленоватые вспышки, которые нежно искрились на меди, словно непрочный иней ранней осени, и, несмотря на порывы ночного ветра, вовсе не собирались улетать в черную пустоту над куполом.

А народу все прибывало. Толпа, взбухающая в широко распахнутых воротах, наполняющая шарканьем шагов все пространство площади между остановками Крестного пути, бормоча молитвы, устремлялась к лестнице, взбиралась по каменным ступеням к самым дверям костела, тянула руки к железным засовам, но дверь оставалась закрытой, хотя добравшимся до последней ступеньки не терпелось возблагодарить Богоматерь Кальварийскую за то, что было явлено во тьме ночной. Около полуночи напор ослабел, столпившиеся у ворот люди стали подниматься с колен, отряхивали одежду, поправляли шляпы, затягивали под подбородком узлы платков, мужчины брали на руки сонных детей, медленно, на каждом шагу оглядываясь, будто желая навсегда запомнить эту призрачную картину, которую никогда больше не увидят, уходили, и только самые упорные продолжали стоять на коленях на каменных плитах площади, подняв голову, всматриваясь в зеленоватое свечение, перебирая четки.

Когда же стрелка на циферблате часов приблизилась к римской цифре «двенадцать», в слабом мерцании на куполе начали угадываться расплывчатые очертания лица, исполненного достоинства и покоя. Молитва, до сих пор размеренная, подобная то нарастающему, то стихающему шуму моря, превратилась в громкое пение, которое возносилось над площадью; те, что уже вышли на улицу, услыхав эту набирающую мощь мелодию, повернули обратно, глаза, вглядывающиеся в неясную игру пятен, улавливающие всякую перемену на медной кровле, старались распознать контуры мимолетного образа, который медленно проступал из черноты и минуту спустя таял – мглистый, нестойкий, но до боли знакомый каждому, как черты материнского или отцовского лица.

Воздевая руки, люди показывали друг другу светящееся пятно на медных листах, которое, подрагивая под легкими порывами ночного ветра, то гасло, то прояснялось, целовали землю, бросали в чашу для пожертвований последний грош, извлеченный из складок платья, стоя на коленях, горячим шепотом молили об исцелении, по щекам текли слезы, глаза сверкали, а я крепко держал Анджея за руку, чтобы не потеряться в этой толпе, которая, ожив, двинулась процессией вокруг храма от одной остановки Крестного пути к другой с громким пением: «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный…» А смутные очертания лица или фигуры, складывавшиеся из сверкающих на медном куполе искр, то светлели, то темнели, исчезая во мраке, как волны горячего воздуха, играющие над огнем.

Назавтра день занялся погожий. Я проснулся рано. В лучах утреннего солнца купол – я видел его из окна – выглядел как обычно: зеленый, покрытый ярью-медянкой. Трудно было поверить в то, что происходило на наших глазах ночью. Янка сидела возле панны Эстер. Неотрывно, сосредоточенно следила за каждым движением сомкнутых век, будто само теплое дыхание воздуха, плывущего из окна со стороны св. Варвары, несло в себе обещание скорых перемен. Янкина сосредоточенность ничуть не походила сейчас на простое любопытство, обратившись в тихое и напряженное внимание, словно что-то уже было предрешено и оставалось только ждать, пока ресницы дрогнут, веки поднимутся и в комнате вновь зазвучит веселый легкий смех – как тогда, в то воскресенье на лугу за Нововейской.

Вечером из кухни доносился голос пани Мауэр, заглянувшей к нам будто случайно – а на самом деле разузнать про панну Эстер – и теперь рассказывавшей о том, что произошло утром в Саксонском саду. «Я подошла совсем близко, – говорила она Янке, – но они не улетели! Ни чуточки не испугались!» – «Голуби?» – «Да нет же! – горячо возражала пани Мауэр. – Воробьи!» – «Воробьи?» Янка недоверчиво поднимала брови, но пани Мауэр клялась, что они сели ей на ладони! Виданное ли дело? Что-то случилось в мире, что-то из ряда вон, священное, непонятное, отчего и солнце стало светить по-иному, и даже птицы, которых – это каждый помнит – учил добру сам Святой Франциск, прониклись учением Евангелия и прилетают к людям, как к братьям! «Ах, – вздыхала пани Мауэр, – что за счастье видеть такое…» Она еще ощущала прикосновения коготков, легкие удары клювиков, жадно подбирающих каждую крошку в лодочке раскрытой ладони. Взъерошенные, громко чирикающие, воробьи слетались со всех сторон, садились на плечи, на руки, на шляпу! Пани Мауэр, растроганная воспоминанием о птичьих ласках, чувствовала себя на верху блаженства.

Отец качал головой, но ничего не говорил, поскольку и ему передалась возвышенная серьезность долетавших из-за приоткрытой кухонной двери женских голосов. Только вечером мы развернули на столе «Курьер цодзенны». Сам Прус писал о том, о чем гудела вся Варшава: «Неудивительно, что незаурядные явления вызывают в душах тревогу, однако человеческая мысль, постигающая тайны природы, уже многое способна объяснить, так что поверим скорее ученым, которые беспристрастно и с осторожностью исследуют эти тайны, нежели ошибочным впечатлениям, каковые, правда, радуют наши сердца, но и пробуждают в них необоснованные надежды. Свечение медных предметов после жаркого дня разные может иметь причины. По мнению профессоров, с которыми я беседовал в Агрономическом институте, ночью из темноты могут появляться рои фосфоресцирующих насекомых под названием avis coelis, которые, привлеченные теплом нагревшегося за минувший знойный день металла, ищут убежища от прохлады росы и, сплачиваясь в летучие колонии, металл этот сплошь покрывают, интенсивно излучая свет, ибо тепло усиливает в них инстинкт размножения и побуждает к соединению…»

«Вот оно что: насекомые! Слыхали? – пан Эрвин с ироническим блеском в глазах потрясал «Курьером». – Насекомые! А даже если и насекомые, что с того? – Рука пана Эрвина застывала в жесте адвоката, выступающего по сложному делу. – Почему – прошу обратить внимание – эти насекомые собрались именно здесь, на куполе св. Варвары? Мало, что ли, вокруг других крытых жестью домов, не менее теплых? А Прус? Какие он подбирает слова – будто сам сомневается в истине, которую защищает! Да ведь защищает он ее только по обязанности!»

Ян нетерпеливо махал рукой: «Скажите мне, почему Бог всегда является на окнах, на деревьях, на крышах? Почему не на страницах Евангелия? Подумайте. Разве не так должно быть: читаешь Библию и видишь Его во всем сиянии? Вам известен хоть один случай, когда Он явился бы таким образом? Почему всегда оконное стекло, труба, башня?»

«Потому что, дорогой мой, – заявлял пан Эрвин, – у нас мало кто читает Библию. А ксендз Олендский чем-то встревожен. Вы заметили, пан Александр, с каким сомнением он обо всем этом говорит? А епископ? Набрал в рот воды и ни словечка, хотя и не отрицает, – известное дело, церковь нынче нуждается в чудесах…»

Но назавтра со всех сторон хлынули будоражащие вести. «Даже солнце по-другому заходит, – сообщил нам дворник Маркевич, когда мы снова вышли на крышу, чтобы, стоя у перил, высматривать знамения. – Вон там, – вытягивал он руку, – там, над церковью, вы когда-нибудь видали такие огни?» Мы молча смотрели на небо над православным собором на Саксонской площади, а там – мы могли бы поклясться, – в северной части города среди облаков мерцали как живая ртуть слабые огоньки, переливаясь множеством разных оттенков, обесцвечиваясь и вновь обретая окраску, будто сонное крыло ветра смахивало с лазури сероватые тени, чтобы вызволить из-под облаков светло-розовую подкладку неба.

«Эта иллюзия заразительна», – говорил Ян. Ах, возможно, так оно и было, да что толку, если даже цвет листьев, окраска туч казались более насыщенными, а контуры деревьев более осязаемыми, чем обычно, и весь город, чудилось, утопал в нежном голубином свете, словно в ртутном свечении сумерек мир смягчался, забывая о своей непреложной обязанности убивать. По вечерам над городом проплывали длинные терпеливые зори, каковые – поговаривали – имели право появляться в Петербурге, да и то зимой, над замерзшими каналами Невы, над шпилем Петропавловской крепости, над зданием Адмиралтейства, но ведь не здесь же, над Вислой, над собором св. Иоанна, над Замком, над костелом Сакраменток, вдобавок в разгар лета! Стаи темных птиц прилетали среди ночи на Старе Място и – немые, сонные, похожие на тронутые морозом листья черных буков – обсыпали башни костелов. На куполах церквей св. Троицы и св. Михаила Архистратига медь горела стеклянистым багрянцем, хотя за кладбищем на Воле уже не было видно солнца, а вестфальские колокола сами начинали раскачиваться на колокольнях, хотя ни единое дуновение не тревожило темный воздух. Прислони лицо к оконному стеклу – спящие на подоконниках голуби, разбуженные тобой, и не думали улетать, а только лениво приподнимали желтые веки и через минуту опять засыпали. Ах, мы знали, что это всего лишь свет мечты озаряет город и реку, но счастливая легкость души была куда убедительнее, чем трезвые слова разумных.

Я заходил в комнату панны Эстер около девяти. Раздвигал шторы на окне, чтобы ей видна была эта игра зорь и облаков, громоздившихся над крышами Новогродской подобно белоснежным строениям, в которых царит радостная суета перед свадьбой. Солнечные лучи над православным кладбищем, рубиновые, как вино, освещали предвечернее небо, по которому высоко-высоко носились последние ласточки. Панна Эстер долго смотрела на меркнущий багрянец холодного неба, рассеченного крестом оконной рамы, после чего – как мне казалось – лучше засыпала.

Газеты очнулись. Корреспонденции, до того набиравшиеся петитом, осмотрительно загонявшиеся в угол третьей полосы между новинками парижской моды и изображениями новых сельскохозяйственных машин из Лидса, теперь, набранные жирным корпусом, расцветали под гравюрами ксилографов Левенталя[30]30
  Франтишек Салезий (Соломон) Левенталь (1839–1902) – известный варшавский издатель.


[Закрыть]
. После ужина мы разворачивали на столе газетные страницы, пахнущие свежей типографской краской. «Беспорядки в сербской Брестнице», – сообщал «Курьер». Склонившись над печатными колонками, опершись руками о дубовую столешницу, мы следили за судьбой маленькой Йованки Ишметец, которой пятого июня в три часа пополудни – как она призналась родителям – явился светлый образ. Прекрасная женщина в голубых одеждах сошла с ветки явора и озарила сиянием весь луг. Толпы, стекающиеся из соседних городов и деревень, прибывающие даже из самого Сараева, простаивают ночи напролет на площади перед собором св. Кирилла, дожидаясь солнца, которое – как уверяют свидетели – около полуночи восходит из лесов на небо и вращается, будто огненный щит. А в Царицыне, – сообщал корреспондент «Края», подписавшийся буквами «К.Л.», – тысячи селян из западных губерний валом валят на площадь св. Михаила, чтобы коснуться одежд Васильева (известного полиции под фамилией Преображенский), который остановился на постоялом дворе и никому не отказывает в помощи. Для обеспечения порядка в город прислан отряд казаков из Заречья, однако толпы напирают со всех сторон, улицы забиты народом, повозки, лошади, дети, все кричат, что Васильев – великий исцелитель, раны зарубцовываются, слепцы, протерев глаза, прозревают, а сам он денег брать не хочет, принимает только плоды земли и благословение страждущих.

А во французском городе Авиньон в каменном гроте девочке Жанне явилась сияющая фигура, призывая молиться за всех живущих в этом мире, ибо конец света уже близок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю