Текст книги "Следователь прокуратуры: повести"
Автор книги: Станислав Родионов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)
– Скажи.
Она тихонько откашлялась и начала читать, будто просто говорила, не изменив ни тональности, ни выражения:
Месяц сегодня, родная, исполнился,
Как провожала ты друга.
День тот печальный невольно мне вспомнился,
Моя дорогая подруга.
Вспомнил вокзал я, букет гладиолусов —
Скромный подарок прощальный.
Как ты от ветра пригладила волосы
И улыбнулась печально.
Поезд ушёл, потекли дни за днями.
Место моё у ракеты.
Слёзы от ветра, а может, и сами.
Где ты, любимая, где ты?
Она помолчала и добавила:
– Всему поверил… Даже где-то печальную улыбку нашёл.
– Знаешь… это хуже кражи, – заключил Рябинин.
– Хуже, – согласилась она.
– А что ж говорила, что не видела любви? Он же любил тебя, дуру.
В который раз Рябинин убеждался в правоте банальной сентенции о том, что счастье человека в его собственных руках. В каждом из нас есть способности. У каждого золотые руки. Каждый способен на любовь, подвиг и творческое горение. Все мы в молодости похожи на строителей: стоим на пустой площадке и ждём стройматериалов. Они подвезены, может быть в разной пропорции – кому больше кирпича, а кому цемента, – но подвезены-то всем. И строим. А не получается, то говорим – такова жизнь. Рябинин заметил, что жизнью часто называют ряд обстоятельств, которые помешали чего-нибудь добиться.
– Знаешь, – сказала она, – когда блатные будут говорить тебе, что, мол, жизнь их заела, – не верь. Сами не захотели. Как и я. Украсть легче, чем каждый день на работу ходить.
Они думали об одном. Рябинин оценил её совет. Она имела в виду тех, которые начинали искать правду, попав в колонию; начинали писать в газеты и прокуратуры, в органы власти и общественным деятелям. Они обличали, предлагали и восклицали. Но эти «правдолюбцы» истину не искали, когда тащили, прикарманивали, приписывали…
– Сколько мне дадут? – спросила Рукояткина.
– Не знаю, – честно сказал он.
– Ну примерно?
– Всё учтут. Несколько краж, не работала, плохие характеристики – это минусы. Ранее не судима, полное чистосердечное признание – плюсы.
– А условно не дадут?
– Нет, – твёрдо сказал Рябинин.
– Другим-то дают, – падающим голосом сказала она.
– Дают, – согласился он. – Если одна кража, человек работает, возместил ущерб, хорошие характеристики. Когда он не арестован – это тоже плюс. Значит, прокуратура верит, что он не убежит, не посадила его. В общем, когда много плюсов и мало минусов.
– Мало плюсов, – как эхо отозвалась она.
– Тебе надо бороться за самое минимальное наказание. Короче, чтобы поменьше дали.
Она кивнула головой. Но он видел, что ей, в общем-то, не так важно – побольше ли, поменьше. Это сейчас неважно, а когда окажется в колонии, ох как будет мешать каждый лишний месяц, день. Там они будут все лишними.
– Ты знаешь мой самый сильный страх в жизни? – спросила она. – Когда увидела в аэропорту собаку. Я сразу поняла – меня ищет. И дала себе клятву… Вот пока она бежала по залу, дала себе клятву: завязать до конца дней моих. Ни копейки не возьму. Поклялась, что вспорю себе вены…
– Странная клятва, – буркнул он.
– А чем мне клясться? Ни родных, ни знакомых, ни друзей… Поклялась, что вспорю себе вены, если вернусь к этой проклятой жизни. Ты веришь, что я завязала? – спросила она каким-то беспомощным голосом, как пропела.
– Верю, – убеждённо ответил Рябинин.
– Верю, что ты мне веришь, – вздохнула она и тут же нервно и неестественно хохотнула. – Смешно, сейчас живот отвалится. Теперь ты у меня, пожалуй, самый близкий человек. Ни с кем так не говорила. Единственно близкий человек, да и тот следователь. Ты мне веришь, что я завязала? – опять спросила она, переходя на тот тихий, падающий голос.
– Я же сказал – верю, – повторил Рябинин.
Он понимал, как ей важна его вера, чья-нибудь вера в неё, в ту клятву, которую она дала в аэропорту. И об этой клятве должны знать люди, – иначе это была бы только её личная клятва.
– Дай мне слово, что веришь. Какое у тебя самое надёжное слово?
Она наплыла на него лицом, потому что сумерки становились всё гуще и уже можно было гримасу лица принять за улыбку. Он считал, что у него все слова надёжные, потому что следователю без них нельзя. Но одно было ещё надёжнее, чем просто надёжные слова:
– Честное партийное слово, что я тебе верю.
Она облегчённо отодвинулась, замолчав, будто взвешивая всю серьёзность его слова.
– Ты прости… Издевалась я.
– Ничего. И ты извини за приёмы.
– Ты говорил со мной и всё время думал, что ты следователь. А про это надо забыть, когда с человеком говоришь, – просто сообщила она.
– Возможно, – согласился Рябинин.
Как же он не понял этого сразу… Вот где лежала отгадка, лежал ключ к ней и допросу. Но как же он?! Смелая, гордая, самолюбивая женщина… Да разве она допустит унижение! Будь перед ней хоть Генеральный прокурор, но говори как с равной, вот так, рядом на стуле, как они сидели весь вечер. Она не могла допустить, чтобы её допрашивали, – только человеческий разговор.
– Есть хочешь? – спросил Рябинин. – Хотя чего спрашиваю.
– Мороженого бы поела.
– Я тоже мороженое люблю.
– Разве мужики едят мороженое? – удивилась она. – Вот все весну любят, песни про неё поют, а я люблю осень. Войдёшь в осенний лес, а сердце ёк-ёк.
– Мне осенью нравятся тёмно-вишнёвые осины.
– Правда? – опять удивилась она, как и мороженому. – Это моё самое любимое дерево. Такое же пропащее, как я.
– Почему пропащее? – не понял он.
– Всё листьями шуршит, как всхлипывает. А листочки у неё вертятся на черенках, вроде как на шнурочках. Люди её не любят. Осина не горит без керосина.
– Поздней осенью хорошо в лесу найти цветы, – сказал Рябинин, перед глазами которого уже стоял лес, о котором он мечтал одиннадцать месяцев и куда уезжал на двенадцатый.
– Я цветы пышные не люблю. Разные там гладиолусы, которые по рублю штучка. Ромашки хороши. Вот лютики никто не любит, а я люблю. Жалко мне их.
– Есть такой белый цветок или трава, – вспомнил Рябинин, – называется таволга. Мне очень запах нравится.
– А я такая странная баба, духи не люблю. Вот понюхай. Да не бойся, платье понюхай.
Он мешкал секунду – просто стеснялся. Затем склонился к её груди, вдохнул терпкий воздух и тихо дрогнул от запаха лугов, от того двенадцатого месяца, которого он ждал все одиннадцать. И догадался, почему вспомнилась таволга, – от платья пахло и таволгой, вроде бы и сурепкой с клевером пахло, и травой скошенной, как на июльском вечернем лугу.
– Ну, какой запах? – с любопытством спросила она.
– Сеном свежим.
– Травой, а не сеном, – поправила она. – Сама эти духи изобрела. Ты в лес ходишь один или с компанией?
– Бывает, с компанией, но больше люблю один.
– Правда? Я компании в лесу не признаю. Зачем тогда и в лес идти? Осенью одна по лесу… хорошо. О чём хочешь думаешь.
– И тишина.
– Ага, тихо до жути, – подхватила она.
Они помолчали. Теперь эти паузы не тяготили, как во время допроса; он даже видел в них смысл.
– Тебя зовут-то как? – вдруг спросил он.
– Не Марией и не Матильдой. На фабрике звали Машей. А тебя – Сергей?
– Сергей.
Опять сделалось тихо, но пауза стала другой, замороженной и чуть звонкой. Может, она выпрямилась не так или шевельнулась как-то по-особенному, но Рябинин вдруг заметил в ней что-то другое и почувствовал, что сейчас эта замороженная звонкость нарушится необычно – лопнет, треснет или взорвётся.
Но она спокойно спросила:
– Суд будет скоро?
– Вряд ли. Через месяц, а то и позже.
– Серёжа, отпусти меня.
Рябинин глянул на сейф, но это явно сказал не он. Могло послышаться, могло показаться в полумраке после трудного голодного дня. Или это мог прошипеть на проспекте по асфальту протектор автобуса.
Она встала и склонилась к нему. Он увидел её глаза у своих – вместо зрачков светились зелёные неоновые буквы.
– Серёжа… Не сажай меня до суда… Пусть как суд решит. Это же у вас называется мера пресечения, чтобы человек не убежал. Ты же веришь, что я не убегу… А мне нужно… Я завтра утром принесу тебе все деньги – у меня будет добровольная выдача. На работу устроюсь завтра же, на свою фабрику, – там возьмут. Приду на суд не арестованной… Работающей… Смотри, сколько плюсов… Ты же сам говорил…
– Да ты что! – оттолкнул её Рябинин, и она плюхнулась на стул.
Он встал и щёлкнул выключателем. Лампы дневного света загудели, замигали и нехотя вспыхнули. Жмурясь, Рябинин взглянул на неё.
Согнувшись, как от удара в живот, сидела в кабинете женщина неопределённого возраста с осунувшимся зеленоватым лицом. Она похудела за день – он точно видел, что щёки осели и заметно повисли на скулах.
– Ты что, – уже мягче сказал Рябинин, – думаешь, это так просто? Взял арестовал, взял отпустил. У меня есть прокурор. Да и какие основания… Вот меня спросят, какие основания для освобождения? Что я скажу?
– Я утром принесу деньги и завтра же устроюсь на работу, – безжизненным голосом автоматически повторила она.
– Это невозможно. Вон прокурор ждёт протокола допроса.
– Но ты же мне веришь, – обессиленно сказала она.
– Верю.
– Ты же давал партийное слово, – чуть окрепла она.
– Давал, – согласился Рябинин, но теперь сказал тише.
– Так в чём же ты мне веришь? Как пьяных чистила – веришь? Как воровала – веришь? А как я буду завязывать – не веришь? О чём же ты давал партийное слово?!
Рябинина вдруг захлестнула дикая злость. Она была тем сильней, чем меньше он понимал, на кого злобится. Его шаг, и без того неровный, совсем повёл зигзагами, и он налетел на угол сейфа, ударившись коленом. Рябинин пнул его второй ногой, тихо выругался и захромал по кабинетику дальше, посматривая на железный шкаф. Теперь он знал, на кого злился, – на этот бессловесный железный сундук, который стоял здесь много лет. Он повидал на своём веку человеческих слёз и бед. Пусть он стальной и неодушевлённый, но каким же надо быть стальным, чтобы не одушевиться от людского горя.
– Э-э-эх! – вдруг крикнула Рукояткина и дальше начала не говорить, а выкрикивать всё нарастающим, тонко дрожащим голосом, как приближающаяся электричка. – Раз в жизни! Поверила! Поговорила по душам! Всего раз в жизни поверила следователю! Кому?! Следователю! Раз в жизни!
– Да пойми ты! – Он рванулся к ней. – Невозможно это! Я с тобой весь день сижу… Я тебя уже чувствую. Ну а как другим тебя объясню?!
– Ах, какая я дура… Душу выворачивала…
– Лично я тебе верю! – крикнул Рябинин.
– Веришь, а сажаешь?! Да я…
Он не дал досказать – схватил её за плечи и тряхнул так, что она испуганно осела на стул. И заговорил быстро-быстро, глухим, безысходным голосом:
– Маша, не проси невозможного. Я всё для тебя сделаю. Деньгами помогу, передачи буду посылать, потом на работу устрою… Войди и ты в моё положение. Меня же выгонят.
Она кивнула головой. Она согласилась. Видимо, он двоился у неё в глазах, потому что слёзы бежали неудержимо и уже обречённо.
– Есть у тебя просьбы? Любую выполню.
– Есть, – всхлипнула она.
– Говори, – он облегчённо распрямился.
Рукояткина вытерла рукавом слёзы, тоже выпрямилась на стуле и посмотрела на него своим гордым медленным взглядом, мгновенно отрешаясь от слёз:
– Купи мне эскимо. За одиннадцать копеек.
– Заткнись! – рявкнул Рябинин и двумя прыжками оказался за столом.
Неточными пальцами вытащил он из папки заготовленное постановление на арест и остервенело порвал на мелкие клочки. Нашарив в ящике стола бланки, начал быстро писать, вспарывая пером бумагу. Потом швырнул две бумажки на край стола, к ней.
– Что это? – почему-то испугалась она.
– Постановление об избрании меры пресечения и подписка о невыезде.
Он встал и официальным голосом монотонно прочёл:
– Гражданка Рукояткина Мария Гавриловна, вы обязуетесь проживать по вашему адресу, являться по первому вызову в органы следствия и суда и без разрешения последних никуда не выезжать.
– Отпускаешь… – прошептала она. – Отпускаешь?!
– Отпускаю, отпускаю, – буркнул он, тяжело вдавливаясь в стул.
Она схватила ручку, мигом подписала обе бумаги и впилась в него взглядом.
– А теперь что? – опять шёпотом спросила она, будто они совершили преступление.
– Приходи завтра в десять, приноси деньги, оформим протоколом добровольной выдачи. И на работу. Если надо, то я позвоню на фабрику. Придёшь? – вдруг вырвалось у него, как вырывается кашель или икота.
– Запомни: если не приду – значит, подохла.
– Тогда иди.
– Пойду.
– Иди.
– Пошла.
– Иди.
– Спасибо не говорю. Потом скажу. Я верная, как собака.
Рябинин выглянул в коридор, где томился милиционер. Тот сразу вскочил и, довольно разминая засидевшееся тело, пошёл в кабинет. Рябинин удивился: почти за каждой дверью горел свет – значит, его товарищи ждали результатов допроса; ждали, сумеет ли он добиться признания.
– Можно забирать? – спросил сержант. – Ну, пойдём, милая, наверное, по камере соскучилась.
– Товарищ сержант, – сухим голосом сказал Рябинин, – я гражданку из-под стражи освобождаю.
– Как… освобождаете? – не понял сержант и почему-то стал по стойке «смирно».
– Освобождаю до суда на подписку о невыезде.
– А документы? – спросил милиционер.
Рябинин вытащил из сейфа бланк со штампом прокуратуры и быстро заполнил графы постановления об освобождении из КПЗ. Сержант повертел постановление, потоптался на месте и вдруг сказал:
– Сергей Георгиевич, скандальчик может выйти. Нельзя её освобождать. Пьяных обирала, не работала. Мы её всем райотделом ловили.
– Она больше пьяных обирать не будет, – отрезал Рябинин и глянул на неё.
Рукояткина прижалась к стене и страшными широкими глазами смотрела на сержанта.
– Кто… Матильда? – усомнился сержант.
– Теперь она не Матильда, а Маша. Гражданка Рукояткина, вы свободны! – почти крикнул Рябинин.
Она испуганно шмыгнула за дверь. Сержант качнулся, будто хотел схватить её за руку, но устоял, спрятал постановление в карман и сделал под козырёк:
– Всё-таки я доложу прокурору.
– Доложите, – буркнул Рябинин.
После ухода сержанта он прошёлся по комнате, потирая ушибленное колено. Что-то ему надо было сделать, или вспомнить, или продолжить какую-то мысль… Он глянул на часы – девять вечера. Потом взял дело, швырнул в сейф и запер, оглушительно звякнув дверцей. И сразу заболела голова тяжёлой болью, которая пыталась выломить виски частыми короткими ударами. Он сел на стол лицом к окну, разглядывая вечерние огни. Зазвонил телефон: Рябинин знал, что он зазвонит скоро, но телефон зазвонил ещё скорее.
– Сергей Георгиевич, это правда? – спросил прокурор.
– Правда, – сказал Рябинин и подумал, что прокурор не пошёл к нему и не вызвал к себе, хотя сидел через кабинет.
– Почему? Не призналась? Или нет доказательств? – пытался понять прокурор.
– Полностью призналась.
Прокурор помолчал и прямо спросил:
– Что, с ума сошли?
– Нет, не сошёл. Я взял подписку о невыезде. Она завтра придёт и принесёт все деньги.
– Почему вы не поговорили со мной? – повысил голос прокурор. – Почему вы приняли решение самостоятельно?!
– Я следователь, Семён Семёнович, а не официант, – тоже слегка повысил голос Рябинин, но сильно повысить он не мог: не было сил. – Я фигура процессуально самостоятельная. Завтра она придёт в десять и принесёт деньги.
– И вы верите, как последний ротозей?! – крикнул прокурор.
– А следователю без веры нельзя, – тихо, но внятно ответил Рябинин. – А уж если обманет, то завтра в десять я положу вам рапорт об увольнении.
– Не только рапорт, голубчик, – злорадно сказал прокурор, – вы и партбилет положите.
– Только не на ваш стол! – сорвавшимся голосом крикнул Рябинин и швырнул трубку на рычаг.
Он хотел поглубже вздохнуть, чтобы воздухом сразу задуть худшее из человеческих состояний, которое затлевало сейчас в груди, – чувство одиночества. Но сзади зашуршало, и он резко обернулся.
Она стояла у самодовольного сейфа, поблёскивая волглыми глазами, – слышала весь телефонный разговор.
– Ты чего не уходишь? – строго спросил Рябинин.
– Не пойду. Зачем тебе неприятности?
– Иди, – тихо сказал он.
Она не шелохнулась.
– Иди домой! – приказал он.
Она стояла, будто её притягивал сейф своей металлической массой.
– Немедленно убирайся домой! – крикнул Рябинин из последних сил.
Она дёрнулась и шагнула к двери.
– Стой! – сказал он. – Еда дома есть?
– Э-э, – махнула она рукой, – и по три дня не едала.
Рябинин нашарил в кармане пятёрку, отложенную на книги, и спрыгнул со стола.
– Возьми, пельменей купишь. Бери, бери. Из тех ни копейки нельзя. А мне из получки отдашь.
Он засунул деньги в её кармашек и открыл дверь. Она, видимо, хотела что-то сказать; что-то необыкновенное и нужное, которое рвалось из груди, но никак не могло вырваться: не было слов – их всегда не бывает в самые главные минуты жизни. Она всхлипнула, бесшумно скользнула в коридор и пошла к выходу мимо дверей с табличками «Следователь», «Прокурор»…
Рябинин хотел опять сесть на стол, но затрещал телефон – теперь он будет часто трещать.
– Сергей Георгиевич, – услышал он обидчиво-суховатый голос Петельникова, – как же так?
– Вадим, и тебе надо объяснять? – вздохнул Рябинин и тут же подумал, что ему-то он как раз обязан объяснить.
– А если она не придёт? – зло спросил инспектор голосом, каким он никогда с Рябининым не разговаривал.
– Тогда, значит, я не разбираюсь в людях. А если не разбираюсь, то мне нечего делать в прокуратуре.
– Я, я, я, – перебил Петельников. – А мы? Мы разве не работали? Начхал на весь уголовный розыск! Это знаешь как называется?
– Как же ты…
– Отпустил! Пусть погуляет до суда! Думаешь, что суд её не посадит?!
– Посадит, – согласился Рябинин, – но она должна пойти в колонию с верой в людей, в честное слово и с верой в себя…
– Это называется… – не слушал его Петельников.
– Вадим! – перебил Рябинин. – Остановись! Потом будет стыдно! Я тебе расскажу…
Сначала он услышал, как брошенная трубка заскрежетала по рычагам, пока не утопила кнопки аппарата.
Стук в виски усилился, но теперь добавилась боль в затылке. Ему хотелось лечь или пробить в голове дырочку, чтобы из неё вышло всё, что накопилось за день. Он выпил стакан воды и вытер сухие шершавые губы. И опять взялся за трубку, чтобы позвонить Лиде, хотя она ждать привыкла. Набрав первую цифру, Рябинин ошалело уставился на диск – он забыл номер своего домашнего телефона. И никак не мог вспомнить. Рябинин расхохотался отрывистым смехом и вдруг понял, что и Петельников, и прокурор по-своему правы. Он им ничего не объяснил. Да и что объяснять – надо было видеть её и сидеть здесь, пока стрелки часов не опишут полный круг. Прокурор прав – следователь выпроваживает преступника на все четыре стороны, то бишь на подписку о невыезде. Но следователю надо верить. Верить – или близко не подпускать к следствию.
Звериное чувство того одинокого волка, воющего в снегах под сосной, опять докатилось до головы. Рябинин не терпел его – эту тоску заброшенности. Не понял прокурор, но ведь и друг не понял, а друзья обязаны понимать. Да и кто бы понял, не побывав в его шкуре, и не побывав им, Рябининым? И тут Рябинин услышал в гулком коридоре твёрдые шаги.
Он знал, что идут к нему; сейчас могли ходить только к нему. У кабинета шаги на секунду смолкли, но тут же, после этой секунды, дверь широко распахнулась…
Рябинин увидел высокую сильную фигуру и зелёный, как неоновые буквы на универмаге, галстук; увидел чёрные, чуть навыкате, глаза и улыбку, которой вошедший передал всё, что хотел передать. Да и что может быть лучше человеческой улыбки – может быть, только истина.
Поздний гость сел к столу, запустил руку в карман и достал пакет, в котором оказались бутерброды с колбасой и сыром, явно купленные в каком-нибудь буфете. Из брюк он извлёк бутылку мутного тёплого лимонада, отсадил металлическую пробку об угол сейфа и поставил перед Рябининым:
– Подкрепись. А то домой не доберёшься. Не ел ведь…
― СЛЕДСТВИЕ ЕЩЕ ВПЕРЕДИ ―
1
В сорок восьмой комнате отдела геотектоники шесть одинаковых полированных столов стояли друг за другом так: три справа, три слева, приткнувшись торцами к стене. Между ними бежала красная дорожка и кончалась у громадного окна-витража. Весь подоконник был уставлен кактусами и какими-то растениями с грязнозелеными кожистыми листьями. Наши бабушки такие цветы выпалывали, но современная мода мягкую линию не любит.
На полу перед окном стояла высокая глиняная ваза, похожая на громадный пест. В ней торчало большое суховатое полено. Валентин Валентинович Померанцев, начальник группы, сидевший за первым столом справа, называл вазу с поленом натюрмортом. Геолог Суздальский, тоже сидевший за первым столом, но слева, именовал натюрморт корягой. Это всегда вызывало улыбку, потому что и сам Ростислав Борисович Суздальский походил на корягу, пролежавшую лет сто в пустыне: худой, угловатый, с тёмно-бурым ёжиком волос, с сердитыми чёрными глазами на жёлтом сухом лице, с короткой трубкой в заржавевших зубах, будто они у него были из ожелезненного кварца. На его плечах всегда лежал пепел и прах, словно он сидел не в научно-исследовательском институте, а где-нибудь под вулканом или на приёмном пункте макулатуры. Внешность Суздальского проигрывала и оттого, что рядом был Померанцев, тоже худой и тонкий, но изящный, свежий, подтянутый; пожалуй, даже затянутый в модный костюм и сахарно-белую поскрипывающую рубашку.
В стены вросли полки, не оставив ни сантиметра крашеной поверхности – только у потолка тянулась полуметровая прогалина. Толстые справочники распирали их. Друзы кварца и кристаллы пирита поблёскивали на солнце зайчиками, стоило только пройтись по кабинету. В этих полках была какая-то поэзия, которая всегда подсвечивает науку, изучающую далёкое прошлое или далёкое будущее. Группа Померанцева занималась движением земной коры – всякими разломами, сбросами, катаклизмами… Эти земные страсти случились давно, может быть ещё в то время, когда друзы кварца только что откристаллизовались и дымились в недрах влажными горячими боками.
Длинные полки казались поэтично однообразными, но у двух столов они приобретали самобытность.
По полкам Суздальского, со слов Померанцева, ходили черти. После них остался хорошо перемешанный салат из книг, журналов, образцов, каких-то коробок… Все потуги группы навести порядок ничего не дали. Особенно раздражала привычка Суздальского выбивать о нижнюю полку свою трубку.
Полки Веги Долининой были пышно завешаны репродукциями музейных картин. Она сидела за Померанцевым: стройная, загорелая, с пышными светлыми волосами, в импортной голубой кофточке, которая обтягивала её, как мягкая кольчуга.
Параллельно ей, за спиной Суздальского, помещался Эдик Горман: чёрный, длинный, в тёмных громадных очках, которые закрывали пол-лица. На его полке стояла гипсовая Нефертити. То ли по молодости, то ли от непонимания шедевра, но Эдик чаще смотрел на Вегины ноги, чем на Нефертити.
За спиной Эдика сидела Анна Семёновна Терёхина, полная сорокалетняя женщина, с мягким приятным лицом, в котором каждая черта куда-то закруглялась, словно лицо оплавилось. Ей пошла бы бледность, но бледных здесь не было – группа почти полгода проводила в поле.
За шестым столом никого не было. Он пусто поблёскивал, как прямоугольная прорубь, затянутая молодым ледком.
– Эдик, дайте большую скрепку, – прошипела Вега, потому что громко разговаривать Померанцев запрещал.
– Уж лучше скажите, чем шипеть, – буркнул Суздальский.
– Я не шиплю, – опять прошипела Вега.
Эдик вмиг отыскал громадную скрепку и вырос перед Долининой просмолённым телеграфным столбом. Попроси она и золотую скрепку – он достал бы.
В комнате становилось жарко. Майское солнце ломилось в окно, как в теплицу. Эдик жикнул молнией на своей длиннющей куртке и сразу стал шире. У Веги ещё больше набухли пунцовые губы, а румянец, не обращая внимания на остатки загара, делал, что хотел. К Померанцеву медленно подкрался солнечный лучик и уставился в правый глаз. Валентин Валентинович посмотрел на полку – это играл кристалл ортоклаза. Померанцев удивился, что непрозрачный кристалл пускает зайчики. Такое уж солнце: луна базальтовая, чёрная, пыльная, и то по ночам светится – сонеты пишут.
Он поднялся, переложил ортоклаз и громко сказал:
– А ведь весна, товарищи!
Померанцев сел на край стола, повернув к сотрудникам слегка вытянутое, с правильными чертами лицо, как его называл Суздальский – онегинское.
Все расслабленно заскрипели стульями. Только Суздальский не сразу оторвался от бумаг: работать по приказу он ещё мог, но отдых по команде не признавал.
– Скоро в поле, Валентин Валентинович, – сказал Эдик.
– Да, скоро и в поле, – согласился Померанцев и кивнул на вазу: – Того и гляди наш натюрморт зацветёт.
– Даже если перед ним встанет обнажённая Вега Долинина, он всё равно не шелохнётся, – всё-таки встрял Суздальский и достал из кармана трубку.
– Перед кем… встанет? – почему-то не понял Померанцев.
– Перед ним, перед корягой. Не перед Эдиком же, – хихикнул, Суздальский и стрельнул раза два глазами в Вегу и Эдика, как бы приглашая повеселиться вместе с ним.
Может, от неожиданности сравнения, или каждый представил Вегу у полена, но в комнате наступила пауза.
– Ростислав Борисович, – наконец сказала Вега, – вы бы подбирали другие сравнения.
– А что? Я же вам комплимент сказал! Я же не предложил совершить подобное Нюре Семёновне, учитывая, так сказать, комплекцию и конфигурацию.
– Сколько раз я просила не называть меня Нюрой, – безразлично заметила Терёхина.
– Ах, простите, Анна Семёновна, – расшаркался Суздальский. – Но вообще-то Анна и Нюра – одно и то же.
– Да, Ростислав Борисович, – заметил Померанцев, – как-то вы растоптали в корне начинавшийся разговор о весне и… о любви…
– О чём, о чём? – вдруг оживился Суздальский и встал, разминая ноги. – О любви?
Он изобразил на лице, да и фигурой изобразил, высшую степень напряжения, силясь что-то вспомнить.
– Нет, не знаю. А это насчёт чего? Не кибернетика?
Эдик Горман вскочил и подошёл ближе. Начиналась одна из тех дискуссий, которые вспыхивали сами по себе, как лесные пожары.
– А ведь вы ваньку валяете, Ростислав Борисович, – сказал Померанцев. – Я не поверю, чтобы человек прожил жизнь и ни разу не испытал любви.
– Во-первых, – запыхал трубкой Суздальский, – я ещё не прожил жизнь, мне всего сорок восемь, а вам, кстати, тоже тридцать шесть. Во-вторых, я действительно не испытывал так называемой любви. Скажу больше, я не встречал людей, которые бы её испытывали.
Суздальский обвёл всех ехидным вопрошающим взглядом, достал табак и стал набивать трубку, обильно посыпая стол.
– А как же, – не утерпел Эдик, – как же великие шедевры литературы, живописи и музыки, которые родились только благодаря любви?
– Это вы мне? – удивился Суздальский.
– Конечно вам, – опешил Эдик.
– Видите ли, мой юный друг, – философски начал Суздальский и высыпал весь табак из трубки на пол, – с чего вы взяли, что великие люди творили, так сказать, по поводу любви?
– Они это сами говорили!
– Вам?
– Не мне, а человечеству.
– Не верьте, о, не верьте! Они обманули человечество. Такой великий мужик, как Бальзак, творил всю жизнь шедевры, подчёркиваю – шедевры, из-за денег. Не думаю, что Диккенс написал вереницу томов из-за любви. Если бы Толстой написал «Войну и мир» из-за женщины, я перестал бы его уважать. А разве можно написать «Преступление и наказание» из-за любви?! Можно ли писать кровью и слезами, находясь в состоянии этой самой любви?!
– Значит, всё-таки вам знакомо это состояние? – спросила Вега, широко открыв голубые глаза в чёрных мохнатых ресницах. Она их красиво открывала, или они сами так распахивались.
– О боже, – простонал Суздальский, – да штампы этой любви ходят по литературе, песням, разговорам, как металлические полтинники по рукам.
– Подождите, подождите, – поморщился Померанцев, – вы, разумеется, согласны, что литература отражает жизнь. Так о чём же тогда все эти Ромео, Отелло и так далее? Из-за чего люди топятся, стреляются, травятся?
Суздальский пожевал губами, соснул пустую трубку и повернулся к Померанцеву, как беркут на сýку. На нём был широченный пиджак грязно-серого цвета с высоким разрезом сзади. Таких и в продаже не было. Забираясь в карманы брюк, Суздальский задирал пиджачные фалды до пояса и так стоял, покачиваясь.
– Я не встречал людей, – ответил он, – которые знали бы, что такое любовь, но я очень много встречал людей, которые свои сексуальные потребности называли любовью.
– Господи, прямо афоризм, – вздохнула Терёхина.
– Значит, есть только сексуальные потребности? – усмехнулся Померанцев.
– Только они, – с удовольствием подтвердил Суздальский.
– Старая, избитая теория, – заметил начальник группы, пожимая плечами.
– Но как же, – заволновалась Вега, – как же, Ростислав Борисович? Если бы только эти потребности, то почему замуж выходят не за любого? Живут друг с другом по тридцать лет, до самой смерти… Почему?
– Нет, милая Вегаша, общих решений, а есть решения частные. Женятся по склонности, чего я не отрицаю. Одной нравится чёрный, другой нравится сосед, а третья предпочитает офицера. А посмотрите на эти долгоживущие семьи. Это же смех сквозь зубы, а не любовь.
– Мои родители, Ростислав Борисович, прожили вместе сорок четыре года, – заметила Терёхина.
– И умерли в один день, – добавил Суздальский и повернулся к ней. Своё тело он вращал в пиджаке, как винт в гайке.
– Как? Они ещё не умерли, – обидчиво удивилась Анна Семёновна.
– Так в книгах кончают романтические истории про двух любящих существ. Кстати, моя мама прожила с папой восемнадцать лет, а потом взяла ребёнка, то есть меня, и сбежала с продавцом мясного магазина. Зато, скажу вам, мяса я поел в детстве всласть. До сих пор не люблю.
– И о родителях вы говорите без уважения, – сказала Терёхина, неодобрительно поглядывая на коллегу.
– И о любви, и о родителях, – подтвердил Суздальский.
– Вопрос проще, – весело сказал Померанцев, – любовь не каждому даётся. Это как талант. А кому она не дана, тому остаётся секс.
– Да, Валентин Валентинович, мне она не дана, уже хотя бы потому, что её нет. А вас, конечно, не обошла. Может, поделитесь?
У Померанцева чуть заметно дёрнулась нижняя губа – не то насмешливо, не то брезгливо. Он помолчал и медленно ответил:
– Любовь – чувство сокровенное. О нём на площадях не говорят. Да и не объяснишь. Особенно тому, кто не понимает.
– Как – сокровенное?! – чуть не взвизгнул Суздальский. – Как раз на площадях о любви больше всего и орут. Певицы взахлёб поют, поэты читают стихи, девицы по улице ходят да только о ней и говорят… Недавно слушаю радио. Одна пишет: я рассталась с Колей, но я его очень и очень люблю. Дорогая, мол, редакция, я стесняюсь рассказать ему о своих чувствах, он уехал на Север, так будьте добреньки, сообщите Коле, что его любит Тоня. Видели, какая стеснительная? Миллионы услышат её признание! А вы говорите – сокровенное…