355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Гагарин » По дуге большого круга » Текст книги (страница 3)
По дуге большого круга
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:46

Текст книги "По дуге большого круга"


Автор книги: Станислав Гагарин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)

На берегу расположилось несколько семей. Там было какое-то подобие палатки: под одеялом, натянутым на две ручные тележки, возились ребятишки, женщины и горбатый старик сидели у костра. Во второй костер подкладывала хворост седая косматая старуха, третий костер уже догорел, и возле огня не было никого.

Я подошел поближе. Нам ведь тоже досталось несладко. Когда город бомбили, мать решила перебраться с нами в соседний хутор. Сложив самое необходимое на тележку, она увела нас из города, и мы пережили тяжкое время в деревне. Потом вернулись в город, и сейчас у нас был дом, был свой угол.

У этих людей не было ничего…

Вдруг кто-то тронул меня за рукав. Я повернулся и увидел малыша чуть постарше нашей Люськи.

В одной руке он держал алюминиевую крышку от немецкого котелка, второй цеплялся за мою руку, а глаза его смотрели в котелок с пшенной кашей.

Вот он поднял их, запавшие свои глазенки, и тихо сказал.

– Исты хо́чу…

Я смотрел на пацана, на его большую голову на тоненькой шее, голову он запрокинул назад, ему тяжело было держать ее прямо.

– Исты хо́чу, – повторил мальчишка. – Дай…

Забрав у него крышку от котелка, я отложил туда каши. Пацан запустил в кашу пальцы и тут же принялся жадно есть.

– И мне, – сказали рядом.

Позади стояли две девчонки, такие, как Люська, и в четыре руки держали передо мной солдатскую каску…

В тот вечер мы с Люськой легли спать без ужина. Я уже спал, когда пришла мама. От скрипа отпираемой двери я проснулся и, когда мама села за стол, чтобы выпить стакан чаю, рассказал ей все. Она положила голову на руки и заплакала.

– Ты сердишься, мама, да? – сказал я.

– Дурачок, – сказала она, отерла ладонями щеки, притянула меня к себе, провела ладонью по волосам, улыбнулась, пошарила в кармане мужского пиджака, мама ходила в нем на работу, и протянула мне подмоченную с края горбушку хлеба.

Помнится мне и совсем другая история. Я только что принял из рук матери котелок с объедками и двинулся было домой, как за плечо меня цепко ухватила твердая мужская рука.

Это был завхоз столовой.

– Ты куда намылился, пацан? – до противности ласковым голосом спросил меня завхоз. От мамы я знал уже, что это ловкий мужик и подонок, прилепившийся к летной части то ли по какой броне, а может быть, по мнимой инвалидности… Ряшка у него была луноподобной, силы как у бугая, а вот голос тонкий, как у скопца или того хуже… Противным типом был этот первый, но, увы, не последний завхоз в моей жизни. – Воруешь, значит? – вновь спросил он меня. – Нехорошо… Тюряга по тебе, пацан, плачет.

Мне стало страшно. Никогда не знавший за собой ни одного проступка, исключая разве привычные ребячьи шалости, я больше всего на свете боялся тюрьмы.

Рука завхоза оставила мое плечо, и тут я был схвачен ею же за ухо. Другой рукой он вырвал у меня котелок, высоко поднял его и визгливо закричал.

– Бабы! Эй, бабы! Подите сюда и гляньте, какого мазурика изловил…

Мне было стыдно, уже замаячили в дверях лица столовских женщин, вот сейчас выйдет мама и увидит этот позор…

Я зажмурился.

– Отпусти ребенка, паразит, – услыхал вдруг мамин голос и открыл глаза.

Мама стояла рядом. Вот она решительно шагнула к завхозу и подняла руку, будто собираясь ухватить его за грудки.

– Отпусти!

Завхоз отступил назад, при этом ему пришлось выпустить из тисков мое бедное ухо, но котелок остался у него в руках.

– Ты потише, потише, Волкова… Чего распетушилась? Твой, что ли, жульчонок? Распустили пацанов, у́рок из них растите…

– Тебе что? – подала голос одна из женщин. – Помоев для мальчонки жалко? Сам жрешь, как…

– Это не помои! – взвизгнул завхоз. – Числится, как корм для гарнизонных поросят… Кормовые отходы называются. И я должен их оприходовать… Так вот!

С этими словами он опрокинул наш котелок-самобранку в бак с картофельными очистками и пустой уже швырнул мне под ноги.

Я успел заметить, что на этот раз там была целая – целая! – котлета.

– Иди домой, сынок, – грустно сказала мне мама. – У меня еще много работы сегодня.

В ту же ночь я выбил камнями все стекла в доме, где квартировал завхоз. Дом был не его, он принадлежал известной в Моздоке базарной торговке и спекулянтке, а я уже научился объединять таких людей воедино.

…– Как зарабатываешь на преподавательской стезе? – спросил я Стаса.

– Конечно, не сахар, в море побольше, только на жизнь хватает, – ответил он.

– Ты по-прежнему работаешь в школе? – спросил я Галку.

– В школе.

– Значит, так и живете… Оба на ниве просвещения, сеете разумное, доброе, вечное. Ну что ж, благородный труд, ничего не скажешь.

Галка сощурилась.

– Издеваешься? – сказала она.

– А хотя бы и так. Должна же когда-нибудь наступить и моя очередь.

Я вдруг стал по-настоящему злиться, но тут подошла официантка.

– Нести горячее? – спросила она.

– Может быть, еще по одной? Под холодную закусь, а? – предложил Решевский. – Хотя ты и с минералкой…

Злоба душила меня, я старался пересилить себя… Как это было нелегко!

– А я яичницу хочу, с ветчиной, понял? – грубо сказал я. – Несите, барышня, горячее, ваш клиент жрать оченно хочет.

«Барышня» зыркнула на меня треугольными глазами и помчалась по залу. Я проводил ее взглядом и увидел, как навстречу официантке выходят музыканты в бежевых пиджаках и голубых брюках.

– Вот и лабухи, – бодро сказал я. – Сейчас и музы́чку какую для нас оторвут.

И снова сощурилась Галка.

– В дикаря играешь? – сказала она. – Ты б еще для ресторана ватничек надел и кепочку с пуговкой… Или ждешь от нас, когда в ноги тебе упадем, а ты нас резать будешь? Так пошли, доставай свою финку, или как там еще, по-вашему, «перышко», что ли…

Наверное, сам был во всем виноват, уж ежели сел за стол, то веди себя так, как принято у приличных людей. Она права. С чего это я свалился в блатной минор?.. Нехорошо.

– Галка, ты что? – сказал Решевский. – Зачем же так…

– Брось, Стас, она верно говорит, – ответил я, – может, и вправду одичал… Как-никак, а два года сроку оттянул.

В последнем, конечно, схитрил, диким себя совсем не чувствовал, может, где и есть глухие места, а я сидел в образцовой колонии общего режима, где были нормальная средняя школа, библиотека, техническое училище. Отработал свое в рабочей зоне – шлифуй интеллект. Опять же кино, газеты, самодеятельность, Лопе де Вега ставили, и никаких тебе зряшных трат времени.

– Ладно, «завяжем» эту тему, – сказал я.

И тут принялся за работу оркестр.

Начали они с «Голубого вальса» и без перерыва ударили твист. Танцующих было немного, вечер едва еще начинался, и вот мне принесли яичницу, потом и заказ для них.

И снова захотелось, чтоб на столе были свечи, вспомнился тот, Галкин, вечер и всякое другое вспомнилось, пока Стас наполнял рюмки.

К ребятам, что были с Мокичевым, подошли совсем молодые девчонки. Я слышал, как громко их приветствовал Васька, отдавал команды придвинуть соседний стол, Олю посадить сюда, а Раю туда, принести шампанского и апельсинов, словом, Васька, как водится, был на коне.

После той драки на первом курсе мы не то чтоб сдружились, но относились друг к другу терпимо и даже бывали вместе в компаниях.

Васька нравился начальству, а наши ребята Мокичева не любили, любить Ваську было не за что, но парнем он был компанейским, веселым и потому его просто принимали. На втором курсе он стал старшиной группы, а на последнем уже и роты. Конечно, льгот у него при выпуске было до черта. Мокичев пошел в Морагентство, а мы с Решевским на средние рыболовные траулеры – ловить селедку.

Правда, там быстро мы стали капитанами, но Мокичев и младшим штурманом на перегоне судов жил пошикарнее нас.

«Ладно тебе, перестань, – подумал я. – Чему завидуешь, парень? Тому, что денег у него больше или романтике переходов? Не в этом, Игорь Волков, цель твоей жизни…»

«А в чем она, цель? – спросил я себя. – Зачем вообще ты стал моряком? Зачем уходил на долгое время в океан, рискуя потерять и жену, и друзей, и жизнь?»

Человек – существо земное…

Это не Бог весть какая истина, люди постигли ее, сделав первые шаги в океане. Но только побывав в нем, можно до конца понять, что земля – колыбель человечества.

На море человеку неуютно. Штормы, оглушающий рев ветра, гибельное обледенение, извечная тоска по родным и близким, земной тверди – велик арсенал испытаний, уготованных покинувшим землю смельчакам. И замкнутость жизненного пространства, на котором обстоятельства свели вместе самых разных людей, это тоже не для всякого.

Но вот отданы швартовы. Судно медленно вытягивается на рейд, и прощальные гудки разрывают воздух. Все дальше и дальше уходит берег, а вместе с ним исчезают и житейские мелочи, играющие – увы! – далеко не малую роль в нашей жизни.

Человеку в море нелегко, но тем и силен человек, что не ищет он легких путей. И истинные моряки никогда не говорят о трудностях профессии, равно как никогда не станут ударять себя кулаками в грудь, повторяя, что жить, дескать, не могут без моря…

И все-таки почему же мы снова и снова уходим в океан? Сначала нам трудно, мы боремся сами с собой. Романтиков в этом поддерживает дух популярных книжек о море и великие примеры из истории географических открытий, других толкает погоня за приличным заработком.

Рыбацкая доля не очень веселая штука. Иное дело в торговом флоте! Там моряки знают одно: побыстрее прийти в порт назначения. Мы же, рыбаки, знаем только свои квадраты и «пашем» их тралом до одури. На карте эти квадраты отличаются друг от друга номерами, а на поверхности океана все они одинаковы – вода, вода и вода. Три, четыре, шесть месяцев ничего вокруг, кроме воды.

Иногда, для «разнообразия», как на Лабрадоре, например, ее затягивает льдом…

Но есть и свои радости в рыбацкой жизни. День прихода, например. Человеку, никогда не выходившему в море, трудно представить, как дорог нам родной берег в день прибытия судна. Идешь по улицам, с любопытством рассматриваешь лица прохожих, витрины магазинов, бегущие мимо троллейбусы, театральные афиши. Потом свернешь в сквер, подойдешь к дереву и украдкой, чтоб не заметили, не приняли за чудака, погладишь ладонью шершавый ствол…

Тому, кто не был в море, не понять этого чувства. Наверное, то же испытывают космонавты, вернувшиеся на Землю…

Да, мы покидаем земную твердь, чтоб снова вернуться, и ради высокого чувства нравственного обновления после короткого свидания с берегом вновь отдаем швартовы.

…Когда учился в школе, зачитывался Жюлем Верном, Майн Ридом, Джеком Лондоном. Но морская болезнь на первом же выходе из порта свалила меня. Тогда я рискнул попробовать еще и пересилил качку. Я уходил в океан и знал: вернувшись, увижу другую землю, других людей. Мир для меня открывался по возвращении заново.

И так было после каждого рейса. Нет, невозможно передать это чувство словами. Надо попросту уйти в море и вернуться.

– Хорошая яичница, – произнес я, ковыряя вилкой кусочки ветчины. – Хочу сказать тост: за то, чтоб мы всегда надеялись вернуться.

И вдруг Решевский встал после моих слов, не знаю почему, только он вдруг поднялся из-за стола.

– Извините, я покину вас на минуту, – сказал он.

Мы остались вдвоем, грохотал оркестр, и рядом танцевали, я мог бы пригласить Галку, но этого я не сделал – и было непонятно почему: не мог или не хотел…

Я потянулся своей рюмкой к Галкиной, толкнулся об нее и поставил на стол не притронувшись.

– Забавно, я знаю женщину, которой повезло: у нее два мужа…

– Я тоже знаю эту женщину, – сказала Галка. – Считаешь, ей весело от этого, да?

– Не знаю, – тихо признался я. – Не знаю, Галка. Трудно мне представить себя на ее месте.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Эти ворота я видел только однажды, когда, получив документы и вещи, крепко пожал Загладину руку и медленно пошел прочь, с трудом подавляя желание броситься вперед стремглав.

На углу я обернулся. В дверях стоял майор Загладин. Теперь не гражданин, а товарищ майор… И рядом с ним железные ворота…

Тогда же их просто не увидел, в тот первый день, когда в закрытой машине меня доставили в «зону».

Три дня и две ночи нас везли в арестантском вагоне. Наконец мы вышли на перрон железнодорожной станции и увидели, что вагон прицеплен у самого тепловоза. Конвоиры торопились провести нас служебной калиткой в проулок, где ждала закрытая машина.

Достался мне в автозаке одиночный отсек. Места хватило лишь для того, чтобы сесть. Дверь с зарешеченным окошком упиралась в колени.

Когда нас погрузили в машину, она тронулась по невидимым улицам города. Автозак поворачивал на неизвестных перекрестках, застывал ненадолго, видимо перед красным светом, и мчался дальше, мягко припадая к асфальту. А я, подавленный, отрешенный, сидел на жесткой доске сиденья и видел в окошко по-детски оттопыренное ухо и розовую щеку одного из конвоиров.

Я принялся считать повороты, но подумал, зачем мне это, опустил голову и сжал ее ладонями, поставив локти на колени.

А потом машина въехала в ворота, конвоир сказал: «Выходи», я неуклюже спрыгнул на землю, и мир для меня раскололся на две неравные части. Была «зона», ее я мог покинуть лишь через восемь лет. Здесь ждала меня работа, лишенные свободы люди, среди них волен был выбирать друга или не выбирать вовсе. Здесь начиналась моя новая жизнь. А там, за высокой стеной с вышками для часовых, осталось все то, что знал и любил прежде.

Эти мысли пришли потом, когда немного остыл и стал присматриваться к новому своему бытию. В первый день ни о чем таком и не думал, словно одеревенел. Потом стал наблюдать за собой будто со стороны. А затем сказался режим. Был он продуман толково, если вообще признать толковым делом лишение людей свободы. Впрочем, мир колонии по-своему логичен: и нет нас в обычном мире, и пользу приносим, и время подумать над своим местом в обществе и виной перед ним остается…

И я думал. Думал за работой, за едой и просыпаясь ночью, думал в «шизо»[3]3
  Штрафной изолятор.


[Закрыть]
, куда угодил за нарушение режима, когда узнал про Решевского и Галку. Думал до одури и, когда становилось невмоготу, принимался читать. Читал я много.

Но чаще всего размышлял о свободе.

И конечно, думал о Галке. Вначале просто любил ее, потом любил и ненавидел одновременно.

Но всегда, за всеми размышлениями стояли те двадцать, что вышли со мной на «Кальмаре» в море… Я видел их вместе и порознь, говорил с ними во сне и наяву, мне хотелось узнать, что думали они обо мне раньше, когда плавали со мною, хотя и понимал, что никогда этого не узнаю. И те, с кем работал давно, и те, кто пошел со мной тогда в рейс впервые, не выходили у меня из головы. Я не мог избавиться от этих наваждений, и легче мне стало лишь много месяцев спустя, когда Юрий Федорович Мирончук написал мне о том, что приговор коллегии по уголовным делам областного суда будет пересмотрен по вновь открывшимся обстоятельствам, и добавил, что вдова погибшего старпома отдельно, от себя лично, написала ходатайство за меня прокурору.

…Мы стояли рядом, группа заключенных, каждый со своей статьей, со своим сроком и большим миром, оставленным за «зоной», стояли и ждали. Чего мы, собственно, ждали? Нового конвоя, нового начальства, новой команды? Не знаю… Мы попросту ждали. Теперь обычный глагол «ждать» станет для нас смыслом существования в этом, другом измерении. Ждать, ждать и ждать… Сидеть и ждать.

Старший конвоя, прижимая стопку картонных папок – это были наши дела, – вошел в караульное помещение.

Один из осужденных подтолкнул меня локтем.

– Ты чего? – спросил я.

– Глянь, – сказал он.

Я обернулся и увидел, как поодаль, метрах в пятидесяти, собралась и молча смотрела на нас другая группа.

Они были в темных одеждах из хлопчатобумажной ткани, все стриженные наголо, похожие друг на друга. У каждого в глазах застыло неуловимое выражение, отличавшее их от обычных людей, они молча рассматривали нас, одетых в «вольные» костюмы, и мы растерянно переглядывались, стараясь не глазеть на них.

Из дверей караульного помещения, потом узнал, что в колонии его называют «вахтой», вышли начальник конвоя и два офицера.

Начальник свернул бумажку, ее он держал в руках, когда выходил из двери, сунул в карман мундира и скомандовал нам: «Кругом!»

Мы пошли к невысокому домику, стоявшему рядом с «вахтой», там нас оставили и заперли дверь, заворчала машина и выехала из «зоны», а мы остались.

Вызвали меня последним. Приходил сержант-сверхсрочник, называл фамилию и уводил по одному.

Перед порогом кабинета я замешкался, и сержант подтолкнул меня в спину.

– Здравствуйте, – сказал я.

Мне не ответили. За письменным столом сидел бледный, худой старший лейтенант, а сбоку примостился у стола краснолицый усатый крепыш с капитанскими погонами на плечах.

– Докладывать надо, – сказал капитан. – Заключенный такой-то прибыл…

– Он ведь новенький, – примиряюще сказал старший лейтенант, – привыкнет…

– Садитесь. Рассказывайте о себе поподробнее, – сказал старший лейтенант.

– Что делать умеешь? – спросил усач.

– Ловить в океане рыбу, – ответил я.

– Ну, тут у нас не океан, а исправительно-трудовая колония, и ты заключенный в ней. Кем был на воле?

– Капитаном траулера.

– Гм… И чего это тебя в наш сухопутный город? Сидел бы у себя в городе.

– Сам напросился подальше от моря.

– Что, море-то поперек горла встало? – смягчившимся голосом сказал капитан. – Восемьдесят пятая?

– Да.

Наступила тишина. Вопросов больше не задавали. Капитан читал мое дело, а коллега его на бумажном листе выводил карандашом узоры.

– Вот что, – сказал наконец капитан, – ты, Чесноков, побеседуй еще с гражданином, а я пойду. Надо бы его, наверное, к Загладину направить, этот не будет дурака валять. Ведь верно? – спросил он меня.

Я пожал плечами.

– Ну и хорошо.

Он поднялся, сунул старшему лейтенанту папку и вышел.

– Капитан Бугров, – сказал старший лейтенант. – А моя фамилия Чесноков. Олег Николаевич, если по имени-отчеству. Да… Значит, после беседы вы отправитесь в карантин, а затем в свой отряд. Вас мы зачислим в пятый, там начальником майор Загладин. Итак, Волков Игорь Васильевич, тридцать пятого года рождения, уроженец Московской области…

В карантине нас всех остригли, потом предложили вымыться, а перед этим отобрали одежду и выдали черную робу «хэбэ», рабочие ботинки, нижнее белье и особого покроя головной убор. Мы переоделись, и в глазах у всех и у меня, верно, тоже появилось то самое выражение, что заметил тогда у ребят, встреченных нами у входа в «зону».

Больных в нашей партии не оказалось. После медицинского осмотра и карантина пришли надзиратели, чтоб развести нас по отрядам. Моим провожатым оказался низенький старшина неопределенного возраста, в сбитой на затылок фуражке, широченных бриджах синего цвета и сапогах в гармошку.

Он остановился передо мной, оглядел с ног до головы и поправил фуражку.

– Волков, что ли? – спросил старшина.

– Он самый.

– Шмутки свои сдал?

Я понял, что он спрашивает про гражданский костюм.

– Нет еще…

Старшина подошел к лавке, где лежала моя одежда, и пощупал пальцами ткань пиджака.

– Матерьялец, – сказал он. – Импортный клифт небось? Толкнуть его не желаешь?

Я только пожал плечами.

– Ладно, собирай все, сдашь в отряде в каптерку.

Колония располагалась на окраине большого областного центра на Урале. Но города так и не увидел. Когда через два года за мной закрылась дверь проходной, первым и единственным моим желанием было поскорее добраться до вокзала.

Но иногда город сам приходил к нам в лице своих представителей. Это были артисты из драматического театра и музыкальной комедии, лекторы из общества «Знание», однажды пришли поэты и взбудоражили надолго заключенных – в неволе их сердца странным образом ожесточаются и становятся сентиментальными одновременно.

Итак, города я не видел. Впрочем, колония сама была маленьким городом. Внутри «зоны», обнесенной забором, находились две территории: жилая и производственная. На производственной располагались завод электроарматуры, снабжавший многих заказчиков страны – от Калининграда до Владивостока, техническое училище, средняя школа, склад готовой продукции, клуб, больница и другие объекты. Ну а в жилой мы проводили ночь и свободные от работы часы…

Обо всем я узнал потом, а сейчас шел по территории колонии, направляясь в барак, где мне предстояло провести восемь лет. Может быть, и не восемь, поменьше, но срок «восемь лет», названный председателем областного суда при оглашении приговора, не оставлял моего сознания. Я все время возвращался к нему, превращал его в девяносто шесть месяцев, четыреста шестнадцать недель, или в две тысячи девятьсот двадцать дней, семьдесят тысяч восемьдесят часов… Словом, примеривался к нему, по-разному рассматривал этот срок, подкрадывался со всех сторон, только срок оставался постоянным, и изменить его мне было не под силу.

Низкий звук сирены заставил вздрогнуть.

«Как у «Кальмара», – подумал я и замедлил шаги, – у моего «Кальмара»…»

– Ты это чего? – старшина повернул голову. – Обед сигналят, первой смене на заправку. Пошли, пошли… Твой отряд в бараке сейчас. Со второй сменой порубаешь.

Я ловил на себе любопытные взгляды заключенных, они группами выходили из различных строений. И я подумал о том, что не вижу чего-то такого, к чему сознание мое было подготовлено еще до того, как закрытая машина въехала в «зону». Вновь и вновь смотрел по сторонам, стараясь делать это незаметно. Мы прошли мимо высокого здания цеха, где ухали машины, миновали еще одну проходную, там сидел дежурный заключенный. И вот входим в каменный дом, на площадке второго этажа вижу табличку: «Отряд № 5-Б». Десяток шагов по коридору, налево дверь, за нею длинная комната с рядами двухъярусных коек. Дергается сердце, ноги становятся непослушными, слышу далекий голос стоящего рядом надзирателя, глотаю забивший горло комок и понимаю наконец, что на окнах нет решеток.

Да, решеток внутри колонии не было, исключая штрафной изолятор.

Я постепенно приходил в себя. До моего сознания начали доходить слова надзирателя, подозвавшего одного из заключенных:

– Принимай пополнение, Широков, введи его в курс, так сказать, событий, да пусть каптерщик вещи примет. Майора Загладина нет?

Заключенный, рыжий малый, пробасил, глядя поверх надзирательской головы:

– Нету майора, с дежурства он… Отдыхает.

– Ну лады. Пошел я.

Надзиратель покосился на меня, хотел, видимо, что-то сказать, но раздумал и направился к двери.

Рыжий повернулся ко мне:

– Айда в каптерку!

В комнате, заставленной полками с узлами, мешками и чемоданами, он пододвинул мне табурет и уселся сам.

– Как зовут-то тебя, новичок?

– Игорь, – ответил я. – Волков.

– Хороша фамилия у тебя, прямо для зэка. Настоящая или придумал?

– Настоящая.

– А срок по какой статье тянуть будешь?

– Восемьдесят пятая.

– Шофер, что ли?

– Нет, капитан…

– Интересно. Капитанов у нас не припомню. Так, значит, капитан… Тогда слушай меня. Видишь вот буквы у меня на рукаве? СВП – это секция внутреннего порядка. Кто такие буквы носит – он вроде старший, как сержант в армии, надо его слушать. А я – Иван Широков, старший дневальный, на воле был агрономом. Давай руку, капитан, понравился ты мне, занимай тогда соседнюю койку.

Он задумался:

– Там, правда, кемарит один, но мы его сейчас переселим. Не болтаешь во сне, капитан?

Широков меня иначе теперь не называл, и с его легкой руки стал я и в колонии «Капитаном».

– Ложка есть у тебя? – спросил вдруг Широков. – Сейчас обедать пойдем, а ложки у нас персональные, с собой носим, немаловажный, так сказать, жизненный инструмент…

Ложки у меня, разумеется, не было. Широков открыл ящик стола и вынул алюминиевую ложку.

– Держи, – сказал он, – потом деревянную закажем. Есть тут в соседнем отряде мастер. У нас мода, Капитан, на дерево пошла…

В большой комнате мы остановились в узком проходе между койками. Наверху лежал молодой парень. Он приподнялся на локте и зевнул, прикрыв рот тыльной стороной ладони.

– Переселяйся, Студент, – сказал Широков, – мне твой треп по ночам надоел. Давай, давай, двигай на другую койку.

Ни слова не говоря, парень поднялся, спрыгнул на пол, вытащил из-под подушки толстую книгу, сунул ее под мышку и, не промолвив ни слова, пошел в дальний угол барака.

– Твоя койка, Капитан, – сказал Широков, – белье потом получишь… Располагайся пока.

После обода мы с новым моим товарищем вернулись в жилую зону – эту неделю наш отряд работал во вторую смену. Широков сказал, что меня пока еще не включили в бригаду и первый день на работу ходить не надо.

Когда опустел барак, я взобрался на койку и долго бездумно лежал, отгоняя и те редкие мысли, что рождались в моем словно бы парализованном сознании.

– Не спишь, сынок? – послышался вдруг рядом дребезжащий голос.

Повернув голову, я увидел стоящего в проходе старика. Странный, неестественный поворот его туловища – он говорил со мной, глядя в сторону, – заставил меня пристально всмотреться в этого человека, одетого, как и все мы, и тут я понял, что старик слеп.

– Не сплю, – ответил я и стал подниматься.

– Ты лежи, лежи, – запротестовал старик, продолжая смотреть мимо меня. – Отдыхай, милок. Еще наработаешься… Срок-то велик?

– Восемь лет.

– Э-хе-хе… Все в руце Божией. Вот пройдет пусть и долгое времечко, и солнышко на воле увидишь, а я постоянно в вечную тьму погружен.

– А ты-то, отец, как попал сюда? За что тебя здесь держат?

– Муки терплю за грехи людские, но великую радость имею от мученичества своего… – Старик тяжело вздохнул. – Ты, сынок, за что волюшку-то потерял? – спросил он.

Мне не хотелось говорить о своем деле, потом я узнал, что заключенные об этом говорить не любят, а если и говорят, то для того, чтобы тут же заявить, что сидят они так, не за дело, по случайности или по наговору.

– Капитаном я был, отец.

– Понимаю, – сказал старик. – Утопил, значит, кораблик-то… Или по части валюты срок тянуть примешься?

Меня резанули слова старика, и тут он, незрячий, увидел это.

– Не сердись, милок, чую, что не из барахольщиков ты. И много душ отправил ты в вечное услужение Господу Богу нашему?

– Оставь меня, дед, – сказал я и отвернулся.

– Оставлю, оставлю, только совет прими: волюшку ты за воротами оставил, так вот и здесь смири гордыню и без ропота неси крест свой. Так Богу было угодно: испытать тебя сим искусом безмерным. Ты, сынок, тварь сейчас бессловесная, рабочая животина, такой тебе и быть надлежит. Не возропщи! Богу угодно было сие положение твое…

Старик снова тяжело вздохнул, перекрестился и зашагал к выходу.

Встреча с ним встряхнула меня, и нахлынули воспоминания.

…Теплоход «Абхазия» стоял на линии Одесса – Батуми, когда наша группа прибыла на него для прохождения морской практики. В одном из рейсов я познакомился с девушкой – одесситкой. Потом, когда вернулась она домой, в Одессу, мы часто встречались, я провожал ее в Лузановку, опаздывал на последний трамвай и добирался до порта на попутных машинах. Они мчались через ночную Пересыпь, и кошки одна за одной перебегали освещенную фарами дорогу.

Кошек было великое множество. Они заполняли город, и если днем в людской сутолоке это как-то не бросалось в глаза, то ночью кошки становились хозяевами Одессы.

Имени той девушки не помню, а про кошек вот не забыл… Наверно, не случайно вспомнил о них. Мать моя всегда привечала бездомных котят, и, хотя часто в доме бывало голодно, для них тоже находилась пища. Но в кошках меня поражало умение сохранять независимость по отношению к своим кормильцам. Кошки ценили свободу, хотя и входили к человеку в дом, брали из его рук пищу. Право на свободу оставалось за ними. А я это право утратил…

Вечером после отбоя барак затих, и только изредка доносился из разных уголков неясный шепот. Мы лежали с Широковым рядом и тоже тихо говорили.

– Год уже отбыл, – сказал Широков, – еще годик остался. Ты, Капитан, не вешай голову, не раскисай, найди себе занятие по душе. Полсрока отбудешь – пиши бумагу на условно-досрочное освобождение.

– А по каким статьям заключенные у нас в отряде?

– Всякие тут есть. И шпана тоже. Но мало. Режим-то общий. Рецидивистов на общем не держат, они больше на усиленном или на строгом. Есть еще особый режим. Ну это для тех, кого суд признал особо опасным рецидивистом, или для помилованных смертников. А тут больше кто по первому разу «сгорел». Или случайные, вроде тебя. Знаешь, как в поговорке: «От сумы да тюрьмы не отказывайся». Жил человек себе, жил-поживал… И вдруг: раз – и сиди, голубчик. А оглянешься – «да как же это я так, дорогие товарищи-граждане…» И выходит – да, виноват. И потому отстучи свое…

Тут я вспомнил дневной разговор со стариком. Этот старик произвел на меня странное впечатление. Какой вред, недоумевал я, мог причинить слепец обществу, но в его словах, рассуждениях о воле, о положении человека в колонии чудилось нечто такое, что принять просто не мог.

– Послушай, Иван, – спросил я, – скажи мне, а вот дед слепой за что сидит? Какой вред от него на воле?

– Нашел пример! Да ежели хочешь знать, дед этот твой – чистейшей воды мошенник. Я б его да на строгий режим отправил, пусть с «законными» зэками срок тянет. Не гляди, что он слепой. Выгоду свою лучше нас с тобой видит. Сколотил этот «святой» секту, долдонил всякие глупости бабам и обирал их как хотел. Подручные у него были, целая шайка… Вот и получил срок, а выйдет, я уверен, за старое примется, только похитрее «работать» будет.

– Про Студента скажи… Может, зря мы его согнали?

– Ничего. Поспал рядом – и хватит. Храпит и во сне разговаривает. Надоело… А ты добрый человек, Капитан. И желаешь все по справедливости решать… Это хорошо, только не везде подобное годится. Может быть, у вас на флоте… Да… Он верно студент, этот парень. Был посредником. В институте во взятках был замешан. Всех и взяли. Был у Студента строгий режим, а потом заменили на общий. Семью имеешь, Капитан? – внезапно спросил Широков.

– Жена есть, Галка…

– А у меня Вера. И дочка. Еленой кличут. В школу нынче пойдет. Хорошая девчушка. Рисовать жутко как любит… Скоро свидание будет. Жена ее привезет. Три дня мне Загладин пообещал.

– А разве можно такое?

– Можно. В колонии и гостиница есть. Вот дождешься, и к тебе жена прикатит. Если за это время не натворишь чего и свидания потому не лишат…

– Хорошо, – сказал я и стал думать о том, как это будет. Потом вспомнил о соседе. – Скажи, Иван, если можешь: а ты как сюда?..

– Сволочь одну приголубил, – ответил он и повернулся на бок.

С минуту он не шевелился. Затем заворочался и лег на спину.

– Никому не говорил здесь об этом, Капитан, – медленно сказал Широков. – И ты учти на будущее: не спрашивай зэков, за что сидят. Не любят тутошние граждане, чтоб в их главной беде да чужими руками… Ну, сам понимаешь… Вижу, что мужик ты, Капитан, с понятием, головастый.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю