Текст книги "Ненасытимость"
Автор книги: Станислав Виткевич
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 39 страниц)
Последние судороги
Восемь утра. Через полчаса отходит штабной поезд на фронт, а фронт уже готов – в последнюю минуту Коцмолухович его выстроил. Гениальный план, рожденный почти подсознательно в этом чудовищном турбогенераторе – в мозгу непобедимого стратега, осуществился там, в далеких полях, болотах и лесах польской Белой Руси прямо-таки с магической точностью. Дорого бы дали китайцы, чтоб выведать эту концепцию, чудесную в своей простоте. Но не бывать тому, ибо на бумаге ее не существует. «Der geniale Kotzmolukowitsch» все держит в голове. Приказы были телефонированы всем командующим корпусов отдельно, диспозиция определялась вплоть до рот, эскадронов и батарей. Ни одной бумажки. Непорочно чистая карта без единого флажка перед глазами и телефон в так наз. «оперативном кабинете», за ч е т в е р н ы м и изолирующими подушками. Если б кто и подслушал какой разговор, он не узнал бы ничего. Специальная подземная линия, отдельные участки которой знало лишь несколько человек, ну, и те офицеры – всегда разные, – что эти участки прокладывали. А приказы такие – и это за два дня до контрнаступления: Звонок. «Алло. Командование 3-го корпуса. Генерал Некшейко? Слушайте и записывайте. 13-я дивизия: участок длиной 4 км от Брюховиц до Снятина. 21-й пехотный полк: Брюховицы – Великая Липа. 1-й батальон: Брюховицы. Штаб – высота 261, изба угольщика возле березовой рощи. Фронт ОСО. 300 шагов направо от большого дуба с красным крестом – 2-я батарея и 1-й дивизион 5-го полка 6-дюймовых минометов. 2 гаубицы на В., 30 м налево от голубых хат у дороги на Снятин» и т. д., и т. п. У другого бы в башке все перепуталось. А этому – хоть бы что, все нипочем. Аж охрип, и все болтает, болтает, болтает без умолку. Один в комнате – другой бы рехнулся – а этот ни на волос, ни на миг не потерял самообладания. Мало инициативы у командиров групп? – ну и что? Дураки же все, кроме него, – все бы ему испортили. Собаки, которых можно натравить, – не более. Он один знает – он, господин над господами.
Впервые со времени выступления, из Пекина мандарин Ванг и его японский советник Фуцусито Йохикомо слегка призадумались. Никаких данных касательно системы обороны. Никакие шпионы не помогли. Почти все погибли, а те, кто вернулся, говорят, что никто ничего не знает. Не помогли страшные пытки. Очевидно, оперативный план доведен командирам от групп до дивизий включительно лишь вечером накануне наступления. Вообще план, как и само расположение войск, был ясен только поистине ясновельможной башке генерального квартирмейстера. («Жаль тратить такого человека на такую паршивую эпоху», – говорили даже недоверки.) План должен был вынудить противника предпринять именно те, а не иные действия, хотя бы он невесть что перед тем придумал. Конечно, могли быть небольшие отклонения – а телефон на что? На неожиданности квартирмейстер умел реагировать с таким же спокойствием, как и на то, что издавна известно. Конечно, численное превосходство врага было практически беспредельным. Китайцы, народ страшный и непонятный, смерти и боли не боятся, могут не есть-не пить целыми днями и сражаться, как черти. Их техника в последние годы превзошла все, что сумели изобрести Заморские Белые Дьяволы. Одним словом, общее поражение неизбежно – хотя кто знает – вдруг случится чудо. Мало ли их было в жизни Великого Коцмолуха? Он решил «показать, на что способен», – как о нем говорили. Первое сражение должно быть выиграно. Такая жизнь и так ни черта не стоит. Если он не погибнет, китайцы, конечно, возьмут его к себе как минимум начальником генерального штаба, и на этой должности его последние годы пройдут замечательно: сначала он будет лупить немцев, потом французов, англичан, а потом хоть самого дьявола. И к одному, и к другому он был готов – то или это, ему было почти абсолютно все равно. Почти – поскольку давамесковая ночь все же пробила маленькую, крошечную брешь. Но он умел скрывать это от себя и от других.
8 утра. Начинается осенний, бесцветный, несмотря на солнце, типично октябрьский день. Второй день заморозков. Рыть окопы трудно, но столько людей наготове – хватит. Да и земля твердая только сверху. А какие штуки будут с кавалерией, просто не рассказать, ни до, ни после. Уж он задаст работенку военным историкам, а документов никаких не останется – ни единой бумажонки – хи-хи! Пар вырывается из клапанов цилиндра чудовищной американской машины. Стыки обогрева тоже дымят. В клубах влажного тумана как призраки блуждают величайшие моголы военной Польши. Блаженный день перед великим смертным боем. Все здесь, у поезда: Нехид-Охлюй, Кузьма Хусьтанский, Стемпорек, – и правительство с последним благословением: все эти Боредеры, Циферблатовичи, Колдрики, а от них так и пышет изменой. Ну и ладно, и пусть. «Nech sa paczy» – как говорят чехи [219] 219
На самом деле: «Nech sa páči» – «Пожалуйста» (словац.).
[Закрыть]. А – вот и несколько дураков-графьев, наглухо замундиренных, словно обухом прибитых, – но и эти сойдут. Те, что поумнее, тоже ничего не знают. В этом вся прелесть. Он один – один, один, Его Единственность, в эти гнусные времена, на фоне этой массы желтой дряни, несущей свет с востока. Ох – если б хоть не смердело от них так страшно! Говорят, уже за три километра дышать невозможно. Поезд поведет лично брат квартирмейстера, начальник всех железных дорог, Изидор. Можно ехать? Еще нет. Наконец легким шагом на перрон входит Перси. Квартирмейстер элегантно целует ручку теперь уже официальной любовницы. Отныне ему все дозволено, он идет на верную смерть. Жена прощается с ней нежно, как с сестрой. Какие отношения, какие отношения! Все зашептались. Правительство вылупило удивленные, заспанные зенки. Квартирмейстер поднял дочурку Илеанку и прижал ее лицо к своим черным усищам. Легко, как трясогузка, Перси впорхнула с перрона прямо в салон-вагон. Будет оргия или нет? А тут вдруг Зип с докладом (был послан проверить, попал ли в багажный вагон какой-то там сундучок, черт его знает чей). Сцепились глаза этой странной, несостоявшейся пары. Но трупьим был взгляд недавней жертвы мамзель Звержонтковской – ни следа чувства. Недовольная, она отступила в блистающую вагонным экстра-шиком глубь салона и зашторила окно. Не любила она, когда кто-нибудь от нее ускользал, а уж после того, как Генезип укокошил Вемборека, он приобрел для нее особое очарование. Как-никак, а совершил-то он нечто столь ужасающее оттого, что был разъярен именно ею. Мысль эта пронизала ее той особой дрожью, которую до сих пор вызывал в ней только сам Вождь. Позабавится квартирмейстер перед смертью этой парочкой или нет? Пожалуй, нет, ведь Зип – живой труп в мундире, едва сознающий себя в последней, смертной бессознательности.
Свисток Изидора «прорвал» морозный воздух. Давно пора. Еще один поцелуй запечатлен на лбу измученной жены (святой мученицы Ганны, как ее называли), еще разок усы прильнули к чудной розовой мордашке дочки [и тут слеза, черная, как черная жемчужина, скатилась с глаза (но – вовнутрь) этого великолепного экземпляра гибнущей расы – что же с ней, бедняжкой, будет, когда желтые паразиты затопят эту землю], и все быстро вошли в теплый вагон. [Коцмолухович, собственно, был привязан не к земле, а только к пейзажу – по крайней мере, так он говорил по пьянке.] Поезд медленно двинулся, тяжко сопя под стеклянным сводом дворца, пронесся как призрак мимо уродливых станционных строений и исчез в рыжеватом от утреннего солнца городском тумане. Сама историческая судьба целой страны мчалась в вагоне люкс на восток, к неведомой пропасти будущего, которое ждало в облике скучного, унылого осеннего белорусского пейзажа. И все было мелко, мерзко и плоско – разумеется, по сравнению с тайнами межзвездного пространства. Чудесно было ехать в прилично натопленном салон-вагоне. Недурная была ситуация. Зипок, затянутый в полевой мундирчик, сидел неподвижно, явно притворяясь, что он всего лишь адъютант, и более никто. Перси лишь теперь ужаснулась всему мероприятию и только и думала, как бы ускользнуть из западни ввиду неизбежного поражения. Она рассчитывала только на свою демоническую красоту – китайский штаб был безобразно падок на белых женщин высшей марки. А если этот сумасброд Эразм (Эрча), которого она тоже по-своему любила, прикажет ей отправляться на передовую, что тогда??? При одной мысли об этом она заранее негодовала против него. И в то же время собственное бессилие перед его абсолютной властью безумно ее возбуждало, причем желала она не только его, но и других – впервые в жизни. В ней закипало чудовищное вожделение к очаровательному юному убийце в адъютантской форме. Ненавистная ей реальная опасность и в о з м о ж н о с т ь н е и з б е ж н о й (как это?) смерти все делала именно настолько, почти качественно иным – страшным и чудесным, и желанным, и ненавистным, и любимым до безумия. Черт возьми – вывернуться бы из этого каким-нибудь генитальным «трюком» – вот задачка так задачка. Но бедной Перси не хватало сил, и это, именно это, придавало мгновению очарование, точнее – создавало то адское очарование, какое в нормальных условиях невозможно и вообразить. Однако она не умела п о л н о с т ь ю транспонировать дурное в хорошее, как этот ее всемогущий бык (она бешено завидовала этому его достоинству). А, чтоб его... И все же так хорошо, так хорошо, как никогда. Все у нее в руке, как рукоять отравленного кинжала, – в кого направить первый, решающий, заряженный будущим удар? Безумное колебание между крайним отчаянием и высшей точкой жизни... Даже если удастся обмануть судьбу и обойти своенравное предназначение, все уже будет не то. Высочайшая минута – но во всей полноте ее не пережить. И так без конца: сверху вниз и снизу вверх, до психической морской болезни, до головокружения над пропастью окончательной странности. Именно там они асимптотически встречались с Зипеком, там они встретились на расстоянии какой-то плевой бесконечностишки от полного слияния воедино.
Поезд мчался, как выстреленный снаряд, – его было не удержать и не отклонить – к неведомому «приговору истории», к двурого ощетинившемуся китайскому чему-то (что это было, не знал никто, даже сам Мурти Бинг, если только он действительно существовал). А командор этой дикой экспедиции был в превосходном настроении. Он тоже переживал пик своей мечты. Наконец-то он был тем «личным воплощением смертельного удара», как его называли штабисты, – таким с убийственной тоской он видел себя в воображении в мирные дни. Наконец-то лопнула пуповинка, соединявшая его с постылой повседневной жизнью. Пусть это будет недолго, но уж он отведет душу за все про все. Но бедняга ошибся (кто осмелился сказать такое?!! Расстрелять его!!!) – это был еще не высший миг. Высший крылся в точкомоменте гиперпространства, отмеченном в относительном земном календаре просто: 9 утра, 5 X, Пыховицы, – там, на фронте, заранее выстроенном в гениальной башке квартирмейстера. Однако не все можно предвидеть даже при столь безупречно действующем аппарате, каким был мозг Вождя. Но об этом позднее. Пока это был высший момент – ничего не поделать. Пускай придут другие, еще выше, – квартирмейстер ничего не имел против, он был «запанибрата» с мощнейшими стихиями мира: жизнь на вершинах, а смерть неважно где, лишь бы она была хороша, то есть была геройской, «настоящей» – в момент, когда действительно будет исполнена миссия его духа на этой планете, лишь бы, песья мать, эта смерть была прекрасна, как мечта девочки из рода вождей об идеальной гибели взлелеянного в мечтах рыцаря. Пока именно так все и обещало быть. Вождь без сожаления смотрел на убегавшие изумрудные поля, желтую стерню и сосновые лесочки – может, в последний раз – а может? – э – лучше не верить в чудеса. А если уж чудо произойдет, тогда и радоваться. Впереди была почти космическая катастрофа – необходимая, как развязка в греческой трагедии. Было несомненно, что другого выхода нет и быть не может. Он думал всегда наперед – никогда задним числом – это была его метода. Мысль у него всегда опережала жизнь, а не плелась за ней. До роковой минуты все должно быть так, как он желает, черт возьми! – а там посмотрим. Он зарылся губами в пушистые кудри Звержонтковской и сквозь ее блондинистые пряди поглощал пейзаж, летевший в раме широкого окна вагона. Переутомленные товарищи Вождя в большинстве своем дремали на красном шелку диванов. Часть не на шутку завалилась спать – ночь они провели, интенсивно прощаясь с жизнью. План операции потенциально был готов – оставалось только продиктовать его командирам отдельных групп так, чтоб они не могли понять его во всей полноте. Пока больше нечего было делать – только «энтшпанироваться» вовсю. Он взял Перси на руки, как вещь, и вынес из салона в спальное купе. Зип даже не дрогнул – атрофия эротических чувств, что ли, черт побери? Иные натуры только в безумии обретают максимум счастья – чуть ли не с рождения он еще не был так счастлив. Предавшись чужой воле, он пребывал в неподвижности у главной турбины событий, возле самого очага сил такого масштаба, как Коцмолухович (чего ж еще надо?), – пристроился в укромном уголке на мчащемся снаряде – маленькая блошка на пятнадцатидюймовой гранате, рвущей запыхавшийся воздух. Лишь иногда, боковым центром сознания, он испытывал страх, что очнется от этого блаженства. В воображении он четко видел последнюю сцену с Элизой, но непосредственно, эмоционально не мог признать своей вины перед собой и другими за то, что совершил. Все, что было, сложилось в красивую и необходимую картину: живые лица выступали в ней только переодетыми актерами. И все было нормально – ни тени безумия – конечно, только для него.
Был весенний день осени – один из тех дней, когда заходящее (куда?) лето еще раз с упоением простирается над засыпающей землей и переживает эфемерную вторую молодость, как пьяница или другой «зельюн», который бросил пить или ширяться и говорит себе: нет – еще разок. На фронте было тихо, как перед грозой – разумеется, с точки зрения ураганного огня. Для бедной Перси это уже был самый страшный бой, она такого в жизни не видела: китайская артиллерия «пристреливалась» к польским позициям, прощупывая неприятеля и корректируя расчеты. То и дело с китайской стороны, то тут, то там, слышались погромыхивания орудий разного калибра, и к нам, долго гудя в спокойном воздухе, неслись одинокие снаряды и лопались в наших окопах, иной раз причиняя значительный ущерб. Мы провели эту работу еще вчера – дольше ждать было нельзя, хотя это облегчило задачу китайцам. У них было время – у нас – то есть у Коцмолуховича – не было. Осень «стояла» безветренная, и деревья в основном были покрыты листвой, бронзоватой от заморозков. Жнивье и луга поблескивали паутиной, отражая, как в затянутых ряской прудах, матовое, мягкое, сонное солнце. Неисчерпаемая тишина пространства рождала некий суеверный страх. Все, начиная с простых обозных интендантов и до командиров корпусов и групп, совершенно независимо от обычного, естественного страха, были «че-то» странно взволнованны и торжественны. Коцмолухович в сопровождении Зипа и Олесницкого объезжал фронт на маленькой элегантной «пердолетке», как называли этот тип шикарных торпедных танков. Великим облегчением было то, что Лига Защиты Войны исключила авиабомбардировки и газы. Где-то высоко кружили разведывательные самолеты, их то и дело окутывали группы белых облачков рвущейся шрапнели, но никто уже мог не бояться снарядов за сотни километров от фронта. Пожалуй, и свой осколок мог поранить – но для этого надо было быть уже совершенным «nieudacznikom». Именно это и случилось с Коцмолуховичем. Баллистическая головка нашего собственного снаряда врезалась ему в сапог, размочалив подошву и самый носок в момент, когда он беседовал с Некшейко, командиром 3-го корпуса. Некшейко побледнел, Вождь пошатнулся, но не упал. Поднялся переполох. Зип мог изумиться совершенству этой маски – смоляные глазища ни на секунду не утратили своей нахальной веселости. Увы, буквально: Зип мог изумиться, но не изумился – ничто уже не производило на него впечатления. Земляные работы подходили к концу – строились только передовые редуты – линия обороны была готова давно, в 20 км с тыла. Китайцы держались в 10—12 км от нашей передовой. Самые дальние кавалерийские дозоры лишь на 7-м километре вошли в контакт с неприятелем.
Генерал-квартирмейстер пребывал в прекрасном расположении духа. Он уже пересек рубеж сомнений и колебаний – и был подобен выпущенному снаряду. Однако случаются, песья мать, чудеса. Он знал себя и знал, что всегда может ждать от себя чего-то неожиданного. Что же «выкинет» на сей раз его необузданная натура предпоследнего индивидуалиста на этой земле, вплоть до 5 X законсервированная в инфернальном соусе системы польских общественных сил? Он мог гордиться своей армией (= машине): довольно было нажать на кнопку – и «трах»!!.. Но не меньше он мог гордиться и собственной башкой, в которой почти без единой исписанной бумажки потенциально помещалась вся предстоящая адская битва. На миг квартирмейстер ощутил в себе всех вождей Польши, которые когда-либо боролись против монгольских «нашествий». Но вдруг какая-то странная печаль стерла этот светлый миг, как тряпочка стирает пыль с гладкого столика. Почему такое «домашнее» сравнение пришло в голову самому Вождю? Блестящая, непорочная скука охватила его с неодолимой силой: даже самые великие подвиги представились ему абсолютно бессмысленными. Он хотел п р о с т о жить. Но смерть уже бесцеремонно заглядывала под широкий козырек фуражки 1-го кавалерийского полка, чей мундир, украшенный генеральскими нашивками и шнурами, он носил. Это было отнюдь не малодушие, но чистый, лишенный страха смерти сантимент к жизни. Тихий внутренний голос нашептывал ему о еще более тихом житье-бытье в каком-нибудь маленьком домике в военном кооперативе за городом – герань на окнах и дочурка, играющая в саду, – о, в такой же прелестный день, как нынче, – и прелестная пани Ганна со своей философией (теперь он мог бы наконец это осмыслить), и долой всяческие безобразия с этой проклятой «девкой», все эти дикие «энтшпанунги» [220] 220
От нем.Entspannung – снятие напряжения, разрядка. .
[Закрыть]и «детанты», потребность в которых рождала жизнь, полная напряженной, нечеловеческой работы. По сути дела, это было ему чуждо, было лишь субститутом утоления неосознанной метафизической жажды – стремления быть всем, но только б у к в а л ь н о всем. А тут Небытие.
Как же близко подошел он к этому небытию по гигантской лестнице иерархии возможностей! Едва он оторвался от основы полной заурядности [он, бывший мальчик на конюшне, а потом доезжачий (что это такое?) графа Храпоскшецкого-Слезовского, помещика из Слезова и Дубишек, чей младший сын, майор, командир эскадрона в лейб-легионе Вождя, был теперь его слепым орудием], а она уже влекла его искушением тихого сна, заурядного, почти не сознающего себя существования. «Хамская кровь или что? – «вознегодовал» Вождь сам на себя. – Так-то оно и хорошо – а вот кабы я графом был, не было бы в том никакого форсу». Ах, если б можно было кончить жизнь спокойно, совершив этот безнадежный подвиг, дав эту проклятую битву, которая должна была стать тем самым «opus magnum» [221] 221
«Величайшим делом» (лат.).
[Закрыть]всей его жизни? А? И потом только разъезжать по свету с дочкой, показывать ей сокрытые от обычных глаз чудеса и воспитать из нее чудовище – такое, как, к примеру, Перси или он сам, – шепнул тайный голос – брр!.. В свое время его не насытил ни румынский фронт, ни Большевия, ни гениальные городские бои, мастером которых он был – он, кавалерист всей кровью и духом своих потаеннейших потрохов, этот Коцмолокентавр, как называли его на полковых оргиях, когда в алкогольном помрачении, в роли пехотинца едва держась на ногах, он выделывал свои дьявольские кавалерийские, кентавро-драконьи фортели, подавая недостижимый пример поистине «конскому» молодому офицерью. Но по сути своей, изначально был ли он тем, кто он теперь есть? Кем мог бы он стать при «наилучшем стечении» благоприятных обстоятельств? (!) – хозяином скаковой конюшни или конного завода, или профессором коневодства в Виленском университете? Его карьера была ненормальна – он был обязан ею только случайностям – ну, может, немного и себе, но чем бы он был, если б не крестовый поход? Профессором-то он мог стать всегда. А сверх того должен был родиться как минимум графом – но все пропало, и теперь надо было идти напролом. Однако он был невольником чего-то высшего, чем он сам, – ибо отступить не мог.
Программа: объезд, оргия у кавалеристов, сон, маленький утренний «Entspannung» с Перси [она ждала его в имении гг. Лопуховских в Залупах, там, за сонными (?) купами медных деревьев – наверняка сейчас пьет кофе в своей земляничной пижамке... Эх!!]. А потом битва, эта единственная битва в истории, слава о которой разнесется по всему свету, и он – самый страшный миф об угасающей личности, которым механические матери станут пугать потомков будущих, счастливых людей. Ух-а, ух-а! Он стряхнул с себя последнюю слабость, в которую было закутался, как в мягкий ленивник-затульник ленивым праздничным утром. Адъютанты смотрели на него, едва смея дышать. При самой мысли о том, что творилось в этой адской башке, их охватывал суеверный (уж как водится) страх. Вот сидит среди них эта куча обычного с виду мяса в роскошном генеральском облачении, а ведь в ней заклята единственная в своем роде минута истории гибнущего мира. Перед ними та самая минута, когда человечество решительно перевалило в свою вторую фазу, воплощенную в этой чертовой кукле, полной непостижимых мыслей, – эта минута октябрьским утром мчит в «пердолетке» по запаученному жнивью.
Зип начал понемногу просыпаться, но уже по ту сторону. Ужас прошлого, покрытый таинственным лаком безумия и ожидания грядущих событий, светился, как потускневшие, но некогда яркие краски на картине какого-нибудь старого мастера. Воспоминание не сцеплялось ни с чем ныне происходящим. С одной стороны, это был результат «нервного шока», который Зип пережил в ту страшную ночь освобождения и перехода в актуализированную бесконечность и странность бытия, с другой – все более или менее глубокие перемены подавляло приближение катастрофы. Упоительна была мимолетность этих безвозвратных мгновений. Еще в день отъезда ординарец Вождя шепнул обоим адъютантам, что никто из этого похода не вернется. Якобы никогда еще у генерала таких глаз не было. Глупый Куфке сделал это наблюдение во время утреннего туалета. Потом маска квартирмейстера уже не выдавала никаких иных чувств, кроме яростной воли, сконцентрированной, как солнце в линзе. «Мозги взбодрил он шпорой воли», – поистине так и было. Да и что еще мог пережить этот безумец. Ведь и один, и другой – и Вождь, и адъютант – были почти на грани – может, Зипек продвинулся дальше в осуществлении своих замыслов, может, он был безумцем, житейски более зрелым, но и у Коцмолуховича дела были плохи. Только он не отдавал себе в этом отчета, а дьявольская работа держала его, как в клещах, не давая возможности осознать некоторые симптомы. До последней минуты у него буквально не было времени на то, чтоб сойти с ума. Однако нередко, хоть и не очень часто, Бехметьев качал над ним головой – с жалостью и восторгом. «В могиле некогда будет лечиться, Эразм Войцехович», – говорил он. «Еще не время для санаториев, – ответил как-то квартирмейстер. – А впрочем, когда выдохнусь, лучше выйти за ограду и пальнуть себе в ухо. Ограда у меня уже есть – в кооперативе на Жолибоже, а револьвер в нужную минуту найдется – одолжит какой-нибудь доброжелатель», – он имел в виду своих заклятых врагов, которые сейчас, пока он тут череп под пули подставляет, может быть, готовят там, в столице, хлеб-соль для китайцев и чистят ключи от стольного града.
Генезипу было хорошо в этой эмоциональной пустоте. Он уже не мог бы вернуться к нормальным людям – в тюрьме ли, на свободе ли, его ждала только смерть от собственной руки. Сейчас он был избавлен от этого вопроса – сама жизнь должна была его решить. Он не узнавал ни себя, ни окружающего мира, но именно в этой отчужденности чувствовал себя, как в удобном футляре. Только не есть ли это один из симптомов надвигающегося сумасшествия? Его встревожила эта проблема – впервые его действительно охватил страх перед безумием – не слишком ли поздно? – его, уже вполне конченого безумца, живущего только за счет избытка сил, которых добавляла сама внутренняя ситуация, ну и кататония тоже. Но думать о таких глупостях не было времени. Они как раз подъехали к какой-то закамуфлированной тяжелой батарее, где Коцмолухович произнес одну из своих знаменитых речей, от которых переворачивались сокровеннейшие солдатские потроха. (Их никогда не записывали и не печатали, потому что без его присутствия, голоса, выправки и той атмосферы, которую он создавал вокруг себя, речи эти оказывались довольно дрянными и бездарными. Он и сам был того же мнения.) Едва он кончил, и тут же, как по заказу, с далеких китайских позиций прилетела тяжелая 11-дюймовая граната и взорвалась прямо перед линией орудий, осыпав всех землей и щепками с развороченных брустверов. Чудом никто не погиб, а Вождь получил по лбу здоровенной деревяшкой. Второе предупреждение. Зипек жалел, что он уже не способен на такой энтузиазм, как в школе, когда рев трубы и сам голос Вождя способны были озарить весь мир, обратить его в неистовый выплеск сгущенного обаяния жизни. Опустив голову, стыдясь пошлых шуток Коцмолуховича, он продолжал слушать эту абракадабру, как обреченный, для которого само понятие жизни потеряло всякий смысл.
Дальше события развивались с отчаянной скоростью. На другой день утром Великий Коцмолух, окруженный членами штаба, уже расположился на высоте 261, откуда ему предстояло наблюдать битву [ввиду отсутствия газов и самолетов (какое наслаждение!) безопасность была относительно полной – 10 км от собственной передовой], а точнее – центральный пункт декланшировки [222] 222
От фр.déclencher – начинать, пускать в ход.
[Закрыть]. Фронт тянулся на 300 км – предполагали, что битва продлится не менее пяти дней. За штабом, в какой-то тысяче шагов, развернулись три полка лейб-легиона конных пегекваков под командованием Карпеко – адъютанта царя Кирилла и одного из лучших кавалеристов России. А, вот еще! – забылось намертво – вчера в двенадцать ночи почти без суда расстреляли Нехида-Охлюя, который на фиктивном военном совете (состоявшемся после оргии) начал неприятно, по-большевистски выпендриваться. Ему заткнули пасть и вывели. Через четверть часа он был мертв. Зип – ничего при этом не ощущая – сам помогал тащить Нехлюя, отчаянно вырывавшегося из рук разъяренных штабняков. Пьяный Хусьтанский (Кузьма) хотел собственноручно отрезать ему перед смертью яйца, но не дано ему было этого совершить – Вождь категорически запретил. Зип весь без остатка впитался в душу Коцмолуховича – экзекуция не произвела на него ни малейшего впечатления – он был уже полным автоматом. Ситуация была аранжирована по-наполеоновски – когда в последний раз выступаешь перед историей, невозможно обойтись без определенной декоративности: штаб, кавалерия, Сивка, парадные мундиры и марши. Ну, однако пора было и в этот праздничный день приступать наконец к черной работе. Оперативный приказ был отдан – естественно, по телефону – лично квартирмейстером из закрытой телефонной кабины, которую за ним возили повсюду. Предполагалась короткая артподготовка – а в три пополудни генеральное наступление – ха!
Занимался бледный осенний рассвет. Сперва было сумрачно. Потом слоящиеся облака на востоке зарозовели понизу – медленно, но верно сквозь них проступал прелестный день. Коцмолухович верхом (на своем знаменитом Сивке, у которого, согласно приказу Вождя, в заду было буквально все) – перед штабом. Телефонная трубка в руке. Лицо спокойное, черные гляделки вперились в заслоняющие горизонт хаты близлежащих Пыховиц. Гляделки переполняла индивидуальность, распираемая собственной чрезмерностью. Тишина. Вдруг какая-то черная молния вспорола привычную (ту самую, гениальную) тьму его мозгов. Наоборот – все наоборот! Никакой битвы не будет. Он принесет свою славу в жертву ради блага этих бедных солдат, этой бедной страны и бедной Европы. Так и так китайцы неизбежно затопят все. Зачем же гибнуть этим тысячам? За что? За амбиции – его и штаба? Ради того, чтоб «умереть красиво»? Страшное сомнение пронеслось в его точной, хотя и темной башке изнуренного собой титана. Он заговорил по телефону голосом уверенным и решительным, а серые тучи все больше кровоточили – длинными лохматыми полосами. Штабисты ощутили, что квартирмейстер вырывает из себя слова с какой-то болезненной мощью, прежде у него невиданной:
– Алло – командный пункт? Да. Слушать внимательно, генерал Клыкец: сражение не состоится. Оно отменяется. На всех участках вывесить флаги капитуляции. Фронт открыть. – (Внезапная мысль между фразами, не подлежащими отмене: «А может, мне просто жить неохота?» – В воображении мелькнула герань в окошке кооперативного домика на Жолибоже.) – После того как сигнал будет принят неприятелем, всем подразделениям оставить позиции и без оружия выступить на восток для братания с армией желтой коалиции. Да здравствует, – тут он заколебался, – человечество, – бессильно прошептал он себе под нос и выронил трубку, которая упала на остывшую землю со слабым, глухим стуком. Телефонист стоял как вкопанный, не смея пошевелиться. Штаб слушал, онемев. Но такова была дисциплина в том войске, что никто не пискнул ни словечка. Да и жить всем хотелось – понятно было, что положение безнадежное. А потом раздался крик: «Да здравствует!» – нестройный, рваный, будто невнятный гомон. Кровавые облака порыжели. Коцмолухович повернулся к своим верным товарищам и отсалютовал. В эту минуту он был таким же автоматом, как и его личный адъютант, Зипка Капен, – что-то в нем вдруг свернулось. К ним подскакал офицер – командирский ординарец из «легиона Коцмолухов», Храпоскшецкий – не кто иной, как второй сын бывшего «барина» генерал-квартирмейстера.
– Господин генерал, позвольте узнать, что произошло? Я говорил с Чюндзиком. Он утверждает, будто...
– Господин поручик – (на службе квартирмейстер строго придерживался субординации и не позволял себе никакой фамильярности), – мы сдаемся во имя человечества. Ненужное кровопролитие. Поезжайте с донесением в мой лейб-легион. – Настала минутная тишина. Облака уже были желтыми. Обширные лоскутья бледно-зеленого неба открылись на востоке. На холмах за штабом блеснуло утреннее солнце. Храпоскшецкий резко выдернул из кобуры большой револьвер с барабаном и выстрелил в верховного вождя. После чего, не глядя на результат выстрела, хлестнул коня и галопом помчался к позициям легиона – они были в каких-то восьмистах метрах к западу. Там уже вовсю светило солнце. Коцмолухович потрогал левое плечо. Пуля оборвала эполет в том месте, где были пришиты генеральские аксельбанты, которые теперь печально повисли на его генеральском боку, щекоча бок генеральской Сивке.








