Текст книги "Ненасытимость"
Автор книги: Станислав Виткевич
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 39 страниц)
– Я приду завтра после двенадцати. Мы будем говорить о Лилиане. Обо мне ни слова – при этом условии. Я всего лишь ничтожный кандидат в адъютанты генерального квартирмейстера. – (А этот-то с чего тут взялся? Коцмолухович на миг перестал быть для него конной статуей Вождя на площади, словно из прошлого, а стал живым человеком, у которого есть живот, кишки, гениталии, полно всяких пакостных желаньиц, – впервые материализовался в чисто-мелко-житейских, не квартирмейстерских измерениях.) – К р о в а в а я т е н ь п р о м е л ь к н у л а н а л и ц е П е р с и – не румянец, а кровавая тень. Зипке ни в голову, ни в мошонку не приходило, что именно Коцмолухович может оказаться его соперником. Вообще это была единственная настоящая тайна квартирмейстера, кроме его «идеи» (idée fixe [154] 154
Навязчивой идеи [идеи фикс] (фр.).
[Закрыть], а в данном случае – «Fide X» [155] 155
Веры Икс [фидеи Икс] (псевдофр.).
[Закрыть]), тайна, о которой знали всего несколько человек, надежных, как сам принцип противоречия. Об идее-то вообще никто не знал, даже сам ее обладатель. А вот Перси была для Вождя – та самая «ОНА» – единственная, которая и так далее.
Информация
Коцмолухович сам не хотел, чтоб она жила в столице. Обычно они встречались с эротическими целями раз в месяц, тогда, когда она и т. д., т. е. когда у нее был четырехдневный отпуск в театре. И вот каковы были эти гнусные, беззаботные, диавольски-навыворотные забавы квартирмейстера: поедание, то бишь копрофагия, битье конской плетью по голизне – то бишь флагелляция, невероятно упоительное предание себя во власть женщине (причем именно невинной девочке), что усиливало ее очарование до головокружительных высот, – аутопростернация. Рык яростной бестии в лиловых коготках осексуаленной жестокости, прозрачной, будто крохотная мушка. Это было сумасшествие – все равно что пить из стакана кипящую лаву мелкими, малюсенькими глоточками. Таково было единственное утоление и разрядка для той страшной пружины в руке Бога, какой был проклятый Коцмолух. Этим он удерживал в себе дикую, «istinno russkuju biezzabotnost’», которой надивиться не могли военные представители давно уже не существующих режимов и народов. Увы, филиал театра Квинтофрона был бы невозможен в столице, где все же больше чувствовалось давление коммунистической (в зародыше) туманности. [Любопытно, что коммунисты всего мира боролись с этой туманной «jaczejkoj» (паутинкой, полной яичек). Однако что-то там пухло, а иногда даже болело, хоть и слабо.] Может, оно и лучше было, с личной точки зрения (дабы «семенные силы употреблялись на лучшие цели», как говорит де Мангро в «Нетоте» Мицинского; «редко, но метко» – таков был принцип квартирмейстера – «серые клетки не восстанавливаются»), но там, в столице, общий дефицит индивидуальных выходок был явно меньше. Больше жизненной фантастики как таковой проникало в саму Пресвятую Политику. А об этом театре и так слишком много болтали в кругу полковника Нехида, бородатого мстителя за вечно алчущих представителей низов. А впрочем, если бы ОНА все время была с НИМ, то ж, сударь, жизнь бы превратилась в бесконечный кошмар, страдала бы жена – Ида, и дочурка – Илеанка. А он их всех трех любил, и все три нужны ему были в качестве подпорок для его ужасной фабрики сил, для борьбы, а точнее – единоборства с неведомой собственной судьбой и олицетворенным в ней предназначением всей страны. «Все три знакомы мне, как старые, ах, суки, или как ты, ma belle [156] 156
Моя прекрасная (фр.).
[Закрыть]Сузуки», – красивым баритоном пел квартирмейстер в минуты радости. Четвертой была – идеальная и неведомая: или, как он иначе называл ее – княгиня Турн унд Таксис. «Gefährlich ist zu trennen die Theorie und Praxis, doch schwer ist auch zu finden Prinzessin von Thurn und auch zu Taxis» [157] 157
«Весьма опасно разделять теорию und Praxis [и практику], еще труднее отыскать княгиню Турн унд Таксис» (нем.).
[Закрыть], – пел он в штабной компании Буксенгейна и ржал от неудержимого веселья. Несмотря ни на что, всем казалось ясным, что только он должен наконец хоть что-то знать, а иначе-то как, сударь, того-с, что бишь я хотел сказать, – и дальше ничего, только выпученные глаза, какие бывают у людей, пьющих горячий чай на станции, когда поезд вот-вот должен тронуться. И это, именно это, было неправдой. Но если бы все вдруг узнали, как обстоит дело, вся страна за секунду превратилась бы в лужу жидкой гнили, как мистер Вальдемар из новеллы Эдгара По.
Второй, третий акт еще худшего «biezobrazja» – и изувеченный, изничтоженный до донышка раскаленного духовного нутра Генезип потащился с семьей на ужин в первоклассную кормильню «Ripaille» [158] 158
«Кутеж» (фр.).
[Закрыть]. Уходя, Перси сказала, что, м о ж е т б ы т ь, придет. В этом «может быть» уже был задаток всех «тортюр». Почему «может быть», почему не наверняка – песья кость ей в рыло. И отчего никогда не бывает так, как должно быть! Все до того опошлилось, что ни на что просто невозможно было смотреть: официанты, водочки, закусочки, радость Лилианы, полувеселая-полустрадальческая улыбка матери и бурная радость Михальского. Вдобавок княгиня приволокла своих кавалеров из высших сфер – они смотрели сквозь Генезипа, как сквозь дырку от сыра, и глушили натощак szampanskoje. Невыносимая «скорбь о безвозвратно уходящей жизни», как в вальсике Тенгера, опрокинула Генезипа (морально) лицом к земле, заставив отвратно, по-скотски разрыдаться. Он начал пить, и на миг скорбь стала прекрасна, и все показалось таким, как должно быть, – как пятна в идеальной живописной композиции. Но грубеющая лапа алкоголя тут же гармонию задавила. Затопленный водкой громила спросонья затрепыхался на дне и налитыми кровью глазами обвел зал. Жизнь потонула в хмуром безмыслии. Еще мгновение, еще – а потом хоть пятнадцать лет каторги. Казалось, земноводный глазок гнусной финансовой аферы хитро, в с е м з а л о м подмаргивает звездной послегрозовой ночи. Все новых жертв душила в своих грязных объятиях коллективная бизнес-свинья, новая около-социальная сверхличность, игнорируя индивидуальные страдания своих элементов. Свинье было хорошо – она жировала в бурлящей грязи, пожирая паскудно дорогие яства вперемешку с драгоценными тканями, каменьями и сладострастием. Мягкие стоны скрипок хватали за нерасчленимый клубок неосознанной высшей метафизики и скотской жажды побольше урвать от жизни, волочили по полированному паркету грязные, драные потроха. Вычерчивали головокружительные зигзаги разнузданные лоснящиеся икры и туфельки, мерзко-элегантные мужские башмачища и портки. Свинья жрала. Вот как было тогда на «передовом бастионе», хотя уже лишь в немногих первоклассных заведениях. На Западе такого теперь вообще не водилось. Там национальные чувства и религия были давно использованы в качестве компромиссных временных приводных ремней фашистской машины, с полным пониманием того, насколько эвристичны эти угасающие сущности, а здесь, на «бастионе», это была только маска предсмертного обжорства Великой Свиньи – под таким прикрытием она могла трескать до последних судорог своей похабной агонии, чтобы издохнуть с недожеванным огрызком в хрюсле. Взять от жизни все – хорошо бы, но все зависит от того, кто берет и как. В ту эпоху это даже могло еще иметь творческий характер – (конечно, у отдельных исключительных личностей) – но все это были остатки. Брр, бррр – хватит, хватит! Казалось, нет силы, способной вытянуть такую жизнь из маразма. Казалось, о нескольких кельнеров и поклонников жизни как таковой разобьется и сама китайская стена.
Генезип совсем забыл о существовании Тенгера: о том, что он-то и был создателем музыки, которой столь «щедро» (как писали в афишах) были «украшены» спектакли Квинтофрона [сам Квинтофрон, блондинистое усатое нечто с чудными синими глазами, сейчас попивал шампусик с госпожой де Капен и Михальским, объясняя им суть реалистического деформизма в театре] и которая придала мгновению знакомства с Перси столь адское очарование мимолетности, безвозвратности и характерного «рывка в бесконечность». Это был противоположный полюс житейского воздействия музыки – в сравнении с тем моментом в училище (Боже – как давно это было!), когда Зипек впервые соединился с духом Вождя. Когда опоздавший Путрицид (теперь уже и впрямь подгнивший) наконец ввалился в кабак, прошлое мутным клубом дыма вырвалось со дна генезипьего естества и развеялось в кессонах мерзостного свода дансинг-холла. За дымом с поразительной ясностью, как пейзаж на фронте – доселе мягкий, но теперь странно и зловеще преображенный – проступил фон давних событий, а на нем ОНА – почти такая же жуткая, как военная действительность, сетью наброшенная на планетарные будни человеческих дел. Зипон смотрел так напряженно, что этим взглядом впору было стену сверлить, – нет ли среди вошедших с Тенгером театральных монстров той, в чье существование он уже почти не верил. Ничего подобного – ее задержали обязанности перед страной, а может, и перед всем человечеством, обязанности чуть ли не космические. Тенгер сообщил, что Перси не придет – мигрень. «Не могла этого сделать ради меня, несмотря на мигрень», – крутилось в голове у полуостолбеневшего Зипки. О если б он мог знать, что творилось в эту минуту (очарование синхронности), каким образом «der geniale Kotzmolukowitsch» [159] 159
«Гениальный Коцмолухович» (нем.).
[Закрыть]поддерживает в себе именно сейчас беззаботность и бешенство жизни, он бы раз-навсегда сгорел в исступленном, патологическом автоэротическом спазме. Сквозь прозрачные стены скорби и крайнего отчаяния Зип стал прислушиваться к разговорам.
Информация
Там говорили страшные вещи. Смердящие сплетни, извлеченные из самых темных, затхлых черепов и гнилых потрохов, призванных заменить увядшие так наз. «сердца», воплощались и плотоядно набухали неопровержимой реальностью посреди водочек, закусочек, в атмосфере безнадежного, самоубийственного обжорства, пьянства и объебства, на фоне дурманящих, разлагающих все в бездумную мешанину звуков смертельно-клоачной, уже не привычно-бордельной музычки. «Большая пиздень» и «малый херок» не таясь выли в гиперсаксофоны, лабали на тремблях, кастангах, гаргантюопердах и дебило-цимбалах, скомбинированных с тройным органо-роялем (так наз. эксцитатором Вильямса). Темные силы, гнилостные социальные бактерии исподволь, коварно разлагали жизнь под видом физической крепости, добродушно-поверхностного честертоновского юморка и жизнерадостности. Итак: говорили, что Адам Тикондерога, старший брат Скампи, исчез из столичной тюрьмы. Его освободили трое бородачей в цилиндрах, предъявив фальшивый приказ. Однако похоже, что бумага была родом из недр квартирмейстерства армии. Тут, как всегда (зубоскалили немытые рыла), следствие с визгом боли отпрянуло – как волк от загривка пса с колючим ошейником. Кого-то потом били в каком-то сортире на задах одного дома, где некие люди устраивали садистские оргии с участием какой-то специальной, верно, из Берлина привезенной, машины. Кто-то с кем-то тайно дрался на дуэли (смельчаки поговаривали, что сам квартирмейстер), вследствие чего подполковник Габданк Абдыкевич-Абдыковский траванулся фимбином в компании со своей любовницей Нимфой Быдлярек из кабаре «Эйфорникон». Эти известия только что привезла ошалевшая от боли и тревоги княгиня. Единственным спасением было – напиться, закокаиниться, а потом вдрызг вылюбить этого ненаглядного щеночка, который сейчас – чужой, пьяный, гордый и понурый – сидел, провалившись в какие-то неведомые мысли, хотя она была прямо тут, рядышком – такая близкая, добрая, любящая и несчастная. Бедняжка Адик, ее любимый «little chink» [160] 160
«Китайчонок» (англ.).
[Закрыть], как его называли дома. Перед рапортом он даже не смог к ней заехать, а потом эти «driani» его прикончили – (почти наверняка) – но кто? – никто не знал. «Хо-хо-хо – мы живем в опасные времена: тайной политики, «lettres de cachet» [161] 161
Писем с печатью [королевских указов об изгнании или заточении без суда и следствия] (фр.).
[Закрыть], тюремного беззакония, шапок-«невидимок» и ковров-«самолетов», – бормотали подозрительные субъекты». – Будто бы Тикондерога привез слишком лестные отзывы о китайцах. При таком настрое каким чудом Джевани, этот самый таинственный после Коцмолуховича человек на свете, разгуливал на свободе – то есть официально разъезжал в паланкине, окруженный пятьюдесятью преданнейшими (но кому?) копьеносцами, – было непостижимо (...стижно?). Иные радикал-оптимисты радовались и пророчили чудеса: «Вот увидите – грядет новый ренессанс общественных нравов: les moeurs, vous savez [162] 162
Нравы, знаете ли (фр.).
[Закрыть], изменятся радикально. Накануне великих перемен человечество всегда отступало для разбега», – болтали эти обормоты, песья ихняя кровь. А между прочим, – говорили отравленные ядом пасквилянты и сплетники, – никто не знал, когда пробьет его последний день и час. Уже к бульону лучший друг мог поднести в пирожке цианистый калий, а до конца обеда еще столько блюд – столько возможностей перенестись на «косматое лоно Абрамчика». Званые обжираловки превратились в моральную пытку, как у Борджиа, ибо несколько политических смертей действительно констатировали после каких-то официальных пережоров. Несомненно, это были просто последствия переедания, пьянства или – скорее всего – отравления наркотиками высшего ряда, которые буквально вагонами доставлялись из Германии, но в атмосфере всеобщего неведения люди все объясняли самым зловещим образом, усиливая панику до б л е д н о – з е л е н о г о у ж а с а. Панику, но перед чем? Перед НЕВЕДОМЫМ у власти – впервые в истории, и это ничего общего не имело с нарочитой о ф и ц и а л ь н о й таинственностью прежних властителей (которые происходили прямиком от богов). Нынешних-то хозяев можно было видеть почти ежедневно в тривиальнейших обстоятельствах – за «работой», за креветками или артишоками, а то и за обычной морковкой, они были одеты в стандартные костюмы и фраки, с ними можно было потрепаться о том о сем, хоть о «бабенках», как любил писать Стефан Кеджинский, с ними можно было назюзюкаться, выпить на брудершафт, можно было поцеловать их в зад, обругать – и ничего, и ничего, НИЧЕГО. Не известно только, кто они такие au fond. «Кто они au fond? – вот тут они и сами не знают» – (ударение на «ют») – пели людишки, бледнея. Тень квартирмейстерской тайны падала и на них. Они фосфорически, как призраки, светились его тайной, хотя якобы принадлежали к Синдикату Национального Спасения. Сами по себе они были вроде бы обычными «государственными пешками», отлично сконструированными машинками. Но этот «демон» (для толпы) наполнял их избытком своего фарша, начинял, как пирожки, и запускал в чудовищный танец перед ошалевшей от противоречивых чувств чернью... «К т о б ы л о п р а в и т е л ь с т в о?» – такой вопрос был слышен отовсюду – грамматически странный, зато логичный. Говорили о тайных совещаниях Коцмолуховича с Джевани в четыре часа утра в черном кабинете; говорили (под диваном, накокаинившись, на ухо), что Джевани – действительный тайный посол Объединенного Востока и что если молодой Тикондерога рассказывал чудеса о совершенстве внутренней организации Страны Чинков, то он же категорически не рекомендовал в Польше подражать этой системе, не подходящей для белой расы, и столь же категорически умолял не доверяться неофициальным посланникам (щупальцам) Востока – миссионерам усыпляющей разум религии Мурти Бинга. Он выступал за героическую политику «передового бастиона» (так наз. «бастионизм») и канул, как пуля в трясину. Но ведь за ту же политику выступали все – все правительство – так в чем же дело? Кто были все эти господа: Циферблатович, Боредер, Колдрик, наконец? Мифические фигуры – однако кто-то за ними стоял, как стена. – «Но с какой целью, с какой целью?» – с ужасом шептала вся Польша, вся Речь уже Непосполитая. [Цель была сама в себе – накопились исторические последствия привычки сопротивляться лучшим в данную минуту идеям, люди задыхались от избытка сил, не умея запрячь их в серую будничную работу, – а остальное случайность: и то, что везде был коммунизм, и то, что китайцы наступали, и то, что человечество решило наконец покончить с демократической ложью, и так далее, и так далее.] Казалось, коэффициент призрачности любого персонажа прямо пропорционален высоте занимаемого им поста. Но даже противники нынешнего курса понимали, что «бастионизм» с опорой на фантомы в правительстве – единственный курс, благодаря которому вообще можно выжить на поздней стадии общества на этой планете. Номинально у власти был Синдикат, но некоторые утверждали, что прав психиатр Бехметьев, по словам которого, «proischodił process psiewdomorfozy», и на самом деле посты заняты вовсе не членами Синдиката, а подставными лицами. Средь бела дня на обычной поганой столичной улице настигало ощущение, что вокруг странный сон; расшатанное чувство времени и противоречия на каждом шагу были причиной того, что и самые нормальные люди стремились поскорей отделаться от реальности – так избавляются от привычных элементов жизни перед крупной катастрофой. Только тут через вентили страха испарялось самое существенное духовное содержание – точно миндаль из скорлупок, «выскальзывала» самая суть личностей, порой еще вчера великолепных. Зато внутренняя жизнь, безусловно, была более разнообразна, чем даже в первой половине XX века. Процесс начался недавно, но нарастал с безумной скоростью. Но кто был пружиной всего этого – не знал никто. Ведь квартирмейстер был занят только армией, у него не могло быть времени на такие игры, как создание атмосферы, – от него чего-то ждали, хоть и не верили, что он уже приступил к делу. Скоро оказалось, что все совершенно иначе. Понемногу складывалось новое тайное правительство под маской нынешнего, а пресса Синдиката (впрочем, кроме нее никакой другой почти и не было) внушала всем, что о смене кабинета не может быть и речи, что все в идеальном порядке. Никогда еще не было такого согласия между Сеймом и Правительством, как теперь, поскольку на выборы были потрачены колоссальные суммы из-за границы и сейм состоял почти исключительно из сторонников Синдиката, а к тому же постоянно (на всякий случай, для собственной безопасности) пребывал на каникулах, с чем сам был полностью согласен. Вся борьба квартирмейстера с Синдикатом происходила только у него в мозгу да в мозгах нескольких выдающихся политических слепцов из лагеря Национального Спасения. Для остальных это была абсолютная тайна. Мобилизация сил шла с обеих сторон, но нижестоящим не разъясняли глубинных целей и намерений. Потом все удивлялись, как такое вообще было возможно. Однако на фоне общего отупения это было вполне осуществимо, что доказывали факты. Против фактов не попрешь. Как бы там ни было, несколько знаменитых зарубежных ученых (социологов, далеких от политики) робко отметили в каких-то сводках и сносках к другим темам, что такой странной ситуации, как в нынешней Польше, не было со времен экспансии первохристиан. Напр., вся дипломатическая «kanitiel’» с соседними и более отдаленными государствами тянулась тайно, поскольку официальных представителей у нас никто не имел. Последний узел, связывавший страну с коммунизмом, причем желтым (Тикондерога), был разрублен. Китайский посол отбыл уже полгода назад, загадочный, как 40 000 богов кантонского храма.
С такими вестями и в мрачнейшем расположении духа явилась на ужин княгиня, сплавив куда-то по дороге Пентальского. Ее присутствие было пыткой для Генезипа. Он знал: что бы он ни сделал, сегодня его не минует эта «notte di voluttà» [163] 163
«Ночь наслаждений» (ит.).
[Закрыть]à la д’Аннунцио, которой он вовсе не жаждал, перед которой, ввиду последнего кудефудра, чувствовал почти ужас. И именно сегодня ему придется лапать и мять это бедное, обрыдлое, развратное тело, придется, и все тут – это странно – и что еще более странно, он желал этого: не ее желал, а факта обладания ею. Тут есть разница, большая, адская разница – действовал яд привычки. Так оно и случилось. А такие вещи не очень хорошо действуют, когда начинается бзик.
Тенгер, удивительно неприятно возбужденный, приветствовал Зипека рассеянно. У него впервые было «место», он впервые был «чем-то» (о убожество!) и мелкими глотками смаковал бурду своего ничтожного успеха. Впервые после детских репетиций в консерватории (которую он окончил, чтоб стать органистом в Бжозове), когда его зажимали завистливые, лишенные изобретательности и свежести соперники, он слышал себя в оркестре – пусть скверном, но все же. Только это была не настоящая премьера серьезных произведений, а скорее ошметки «трюков», наработанных в той, существенной сфере, вымученные, состряпанные на забаву «музыкальному сброду», который он ненавидел. Это был именно тот, глубоко омерзительный ему клан «воющей собаки». Но если прежде собака выла на сентиментальную луну, то теперь, дабы подвигнуть ее на вой, надо было подуть ей в нос, наступить на хвост, а то и в потроха пырнуть. Это было, как ни крути (даже при известной свободе приправлять музыкальные блюда дичайшим оригинальным соусом), место компромиссное, упадочное, но Тенгер, вопреки себе, весьма им чванился, впрочем, тайно страдая от этого чванства. Прежде он избегал любых соглашений с сиюминутными требованиями и изменчивыми вкусами «воющей собаки» – даже в названиях композиций. (Ибо то, как данная скотина поймет то или иное произведение, на девять десятых зависит от того, что «стоит» в программе и что о данном художнике пишут какие-нибудь ничего не смыслящие «авторитеты».) Среди густеющих наплывов житейских кошмаров высшего порядка (производных от конфликта художника с обществом), торжествуя над самим собой, он нес свою художественную независимость. Это давало ему стабильное чувство собственной значимости, которым он ужирался, как паскудной водярой. Однако это был не благородный наркотик – другое дело, кабы он не был калекой, – тогда все было б чисто, идеально, бескорыстно – а так был только покров, прикрывающий внутренние гнусности, – нарывающий зад, задрапированный брабантскими (непременно) кружевами. В этом состояла одна из тех пакостных тайн, о которых, кроме него, не знал никто. Нормальные люди даже предположений о таких и прочих вещах не выдают, чтоб их самих из-за этого в чем-то подобном не заподозрили. Потому как откуда он мог знать такие скрытые и постыдные механизмы, если не из собственной психологии? Это же сокровенные тайны жизни – порой они служат важными пружинами даже великих деяний великих людей. Так или иначе, у него была хата и клочок земли. А вдруг бы не было ничего? Он никогда не пытался этого анализировать. Как низко был бы он способен пасть с высот чистого искусства? И вот те мысли, как голодные гады или черви, выползли на загаженные территории наемного «музыкантства». На все прежнее творчество пала зловещая ретроспективная тень. Он напрягся, внезапно взбунтовавшись против этих мыслей, в защиту последней возможной формы существования – ведь он уже не мог вернуться в людзимирские «пенаты», до того привык «якшаться» с девковидными психофизическими уродинами из хора Квинтофрона. Зато теперь-то он создаст все то, на что прежде ему недоставало сил и отваги: компромисс станет трамплином для последнего прыжка в высокие глубины Чистой Формы – вот чем он оправдает жизненное свинство, в котором вынужден погрязнуть. Опасная теория художественного оправдания жизненных падений въелась в его мозги, как грибок. Ему припомнилось изречение Шумана: «Ein Künstler, der wahnsinnig wird ist immer im Kampfe mit seiner eigener Natur... – и отчего-то там – nieder[la]ge» [164] 164
«Художник, который сходит с ума, всегда борется с собственной природой... терпит поражение» (нем.).
[Закрыть]. А, какая разница. Но нет – ему безумие не грозило. Он презирал этих хлюпиков, которые смели говорить о каких-то «rançons du génie» [165] 165
«Расплатах за гений» (фр.).
[Закрыть]. А может, он не был гением? Он никогда не вникал в суть этих глупых школярских классификаций, но ощущал свою почти объективную ценность, космическую весомость (или как там еще, черт возьми), когда читал по ночам свои партитуры, – он знал об этом холодно, безлично, как если б речь шла о другом человеке, даже сопернике. Он завидовал сам себе, что второй раз уже не получится; чувствовал характерный укол под сердцем, от которого не свободны и самые неревнивые натуры. «Эх (здесь-то как раз должно быть это ненавистное «эх») – а вот послушать бы это в исполнении большого оркестра нью-йоркского Мюзик-Паласа, увидеть бы напечатанным черным по белому (а не в «посмертных» каракулях) в «Cosmic Edition» [166] 166
«Космическом издании» (англ.).
[Закрыть]Хэвмейера!» «Пускай себе «шляхтецы» с ума сходят – я нет. Могу, но не обязательно – как решу, так и будет». Хотя мать его была шляхтянка («настолько мелкая», что практически равная хамам), он говорил об этом с неподдельным юмором. У Тенгера было одно чрезвычайно редкое достоинство: он был начисто лишен аристократического снобизма. Теперь, в силу жалконьких удачек, он, несмотря ни на что, чувствовал, что находится в восходящей части жизненной синусоиды.
– Как моя музычка? А? – спросил он княгиню, бесцеремонно навалив себе целую гору майонеза из неимоверно дорогой голубой камбалы (с недавних пор Тенгер был к этому яству неравнодушен). Ирина Всеволодовна, задетая понурым видом своего медиума, дотоле безотказного Зипульки, втянула в слегка припухший носик несколько дециграммов коко и вновь обрела прежнюю беззаботность – «tryn trawa, mode po kolieno». Она решила погибнуть, и с этих пор что-либо перестало ее волновать. К тому же после беседы с одним из адъютантов Джевани, который обещал ей дозу давамеска и продолжение разговора, она ощутила в себе нечто новое: маленькая лучистая точка своим сиянием слегка осветила мрачную массу наползающей старости. Эта точка светилась, когда было хуже всего, и тогда (ну надо же!) становилось немного лучше, по-иному, но лучше. Подступали слезы, и казалось, все обретает какой-то необъяснимый смысл. Великая угнёта отступала.
– Чудесно! – отвечала она, беспокойно вращая бирюзовыми глазными яблоками, которые все более заполнялись черными безднами расширяющихся зрачков. – Должна тебе сказать, Путрисик, честно говоря, я впервые была в восторге. Только ты слишком уж лезешь на первый план. Надо больше иллюстрировать происходящее. Твоя музыка рассеивает действие на сцене.
– Это первый раз. Я никогда еще не делал таких подлянок. Но мне хотелось показать этим болванам – вы же видели: вся критика и благородные коллеги были в сборе. – То есть показать, что я умею, а для этого пришлось немного выпятиться – не в воздухе же им все это рисовать. Они не люб ють – (так говорили в Бжозове) – меня слушать, а уж когда деваться некуда и приходится, оттого, что злое любопытство разбирает, бедняжки многому могут научиться. Через полгода увидите, какое влияние моя работа в этой норе окажет на всю официальную музыку страны. Уже сегодня были двое из столицы: Препудрех-младший и директор Высшей Музыкальной Академии, сам Артур Демонштейн – ну, этот, может, наименее опасен, а прежде всего – Шпыркевич и Бомбас. Ха, должен признаться, я рад. Вся эта шантрапа, за исключением Артурчика, якобы лопалась от смеха, а внутренне они были очень встревожены и скрупулезно конспектировали кое-что, что знаю только я один. С виду – пустяки – орнаментация, как они люб ютьэто называть. Но они так говорят, чтобы принизить странность формы целого, застывшую материю сути вещей – им такого не выдумать. Ха-ха! Бомбаса я во втором антракте заловил в писсуаре с нотной тетрадью в руках. Он смешался и бормотал что-то о перпендикулярных квинтах. В пердофон его, этого мерзавца...
– Не пейте много, Путрисик. Вам хочется заглотить жизнь сырьем, с копытами, залпом. Да вы ж подавитесь или, изъясняясь вашим стилем, проблюетесь – как Альфред де Мюссе или Федор Евлапин. Надо быть немного разборчивей, даже когда вы зверски голодны. Вам бы сперва этакую психическую клизму поставить из духовного подсолнечного масла, как тем изголодавшимся полярницам. Вы полны житейских копролитов, ха-ха-ха! – смеялась она неестественным кокаиновым смехом. Тормоза отказали.
– И вы – один из этих копролитов – спокойно, Иренка, и не переусердствуйте с коко, а главное, себя пощадите – не то потом можно будет въехать шестиконной каретой, и никакого удовольствия. – (Генезип почувствовал себя просто прибором – он хотел встать – его удержала страшная в своей мягкости лапка: «Будет перепихнинчик, будет» – говорил в нем какой-то, не слишком даже и таинственный, голос. Не поможет большая любовь. А впрочем, это и так безнадежно – сдался он.) – У меня есть прелестная девочка на примете. Почти готовая – как это вы говорили: уехал в К. на готовенькую бабенку – причем поклонница. Отдалась моим звукам – как и прочие, – их возбуждает именно то, что такие звуки пропущены через этакую страхолюдину вроде меня – это переносит их в новое измерение эротических тайн. Ха, если б вы знали, что я при этом думаю. Какие амальгамы я готовлю – exkrementale Inhalte mit Edelsteinen zu neuen Elementen verbunden [167] 167
Экскрементальные смыслы сочетаются с драгоценными камнями в новые элементы (нем.).
[Закрыть] – я вкручиваюсь всем собой в самые гениталии Тайны. Жена официально позволяет – я ей тоже: попытка брака в новом стиле.
– Вы наивны, как дитя малое, Путрисик. Полстраны, если не три четверти так живут. Наконец до нас докатилось влияние французской литературы столетней давности. Но главное – даете ли вы своей жене тоже полную свободу? Такое не каждому по плечу. Мой Диапаназий в этом смысле настоящее исключение. – По лицу Тенгера прошла кровавенькая полутень, но тут же исчезла, впитавшись, как в губку, в резко борзеющий «лик».
– Разумеется, – быстро, с фальшивой радостью, вякнул он. – Я последователен. Через месяц это будет «самый шумный скандал в Р.С.К. – так я скажу вам, графы и неграфы» – как выражался брат доктора Юдима. Я в прихожей нос к носу сталкиваюсь с любовниками, и мне начхать. Свобода – великое дело, за нее можно заплатить даже этой дурацкой, фиктивной супружеской честью. Смешно бывает, только когда тебя обманывают, – я это знаю, и пошло оно все в пердофон, – закончил он любимым своим присловьем.
– Ну, все-то не полезет, а вот ты и знать не будешь, когда твоя жена пойдет на содержание к этим франтам, а вместе с ней и ты, гениальная кукла, – сказала княгиня с внезапной серьезностью.
– Я, kniaginia, провинц ыял – ну что ж? – за двадцать лет толком первый раз в городе, не проездом – но настолько-то уж я соображаю, чтоб знать, где проходит эта граница.
– И где же это она проходит – любопытно, с чего начнется – с цветов, конфет, чулок или туфель... – Тенгер грохнул кулаком по столу —его разобрала осознанная гениальность, смешанная с отличной дзиковской водярой и не так давно спасенной кобелиной честью.
– Молчать, курвеналья князеватая – (Княгинины кавалеры хохотали «до упаду». Обижаться на артиста? – нонсенс.) – сумчатая самка элементаля – сварил бы я из твоего молока элементалер да запил бы его знаменитым капеновским пивом. А вы, мадам, – начал он с внезапным озарением ясновидца, – попали на свою фишку. Этот Зипка задаст вам жареного перцу. Тем более тут есть для него лакомый кусочек – та маленькая режиссерша, которая его сестричку в чудище переделывает. Для меня это слишком высокий класс, но он справится. Потому как, зна итя, тут всем суждено омонстрозиться, – засуетился он, заметив у Генезипа движение, относительно о многом говорящее. А Зипка, ни больше ни меньше, схватил массивную бутыль коммунистического бургундского и взмахнул ею в воздухе, себе облив затылок, а княгине – жемчужное платье. – А ты, Зипек, отстань – ты знаешь, я тебе добра желаю. Разве я не угадал? – княгиня скрутила любовника приемом джиу-джитсу.