Текст книги "Ненасытимость"
Автор книги: Станислав Виткевич
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 39 страниц)
Вошел прегадкий из себя (позвольте, но ведь мог субъект этого типа быть красивым – так зачем? Зачем еще и это?.. Случайность.), сырой, обрюзгший, мордой худой, а брюхом брюхатый блондин, с зачесанными «по-лордовски» бакенбардами, в монокле на черной тесемке. Заговорил он сразу (как видно, был предупрежден). (Бесполость его была даже слишком заметна – по крайней мере, этот наверняка не был любовником княгини.) – Он говорил – и становилось холодно от труповатости понятий, которыми он оперировал. Чувствовалось, что проблема национальности вообще, а польской особенно, – вследствие перехода в литературе от романтизма к последним неоспасителям, как и по причине того, что ее до дыр протерли на всяких юбилеях, торжествах, митингах, заседаниях и годовщинах в бездушных фразах и бесплодных обещаниях, – есть нечто настолько мертвое, изжитое и далекое от действительности, что никого и никогда на самом деле эта проблема тронуть не сможет. От ядовитой лжи живой белок свернулся в радиусе, достигающем орбиты Нептуна. Казалось, на других планетах и их лунах все замерло от невыносимой скуки и бесплодности проблемы, а если на спутнике Урана или Юпитера начнет формироваться что-то вроде нации, то дыхание Пентальского, пышущее ужасной пустотой фразы, неизбежно заморозит и убьет этот живой росток на расстоянии в биллионы километров. Все знают, на что похож и как благоухает такой соус, особенно на фоне приправленного им гнилого куска реальности, которой он передает свой вкус, – можно не цитировать дословно. Было что-то невероятно мучительное в этом самообмане типичного «серьезного человека» или намеренном блефе какого-то столь же серьезного демона. Ладно, ладно – но во имя чего? Нет – столь политически абсурдной ситуации не было нигде, даже в Гиркании, где наряду с большевистским правительством был шутовской король, оставленный якобы на посмеяние другим, – на самом деле он очень даже вмешивался в правление и сам отлично развлекался. А этот все болтал – и такие слова, как: «любовь к родине», «отчизна», «самоотвержение ради блага народа» и т. п. (хотя в голове уже было мало таких слов – многие подзабылись, – хождение имели только менее затасканные, где остатки смысла еще бились, как мошки в дуговую лампу, в таинственный темный огонь конечного смысла бытия), падали со слюнявых, синюшных губ седеющего блондина, «опоры» Синдиката. Пентальский существовал только в этих словах – в остальном он был призраком, пятнышком на сетчатке Бога.
Генезип задыхался от стыда за народ – и за себя, как за частицу этого народа. Как не повезло! И в то же время он принимал на себя ответственность за то, что все были такими, – этакий маленький, дифференциальный Мессийка! Тоже – вовремя вылез! И тут подлая мысль: а стоит ли вообще быть кем-то в такой дыре? Зачем? Ему вспомнилась фраза Тенгера: «Родиться горбатым поляком – большая неудача, а уж родиться в Польше еще и художником – вообще хуже некуда». Нам-то хорошо («Bonne la nôtre» [113] 113
«Нам везет» (фр. калька польского оборота dobra nasza).
[Закрыть], – говаривал Лебак), мы не художники. Нет – этот богохульник был не прав. Вот из таких поговорок и складывается нынешняя паршивая атмосфера. «Die Kerle haben keine Ahnung was arbeiten heißt und dazu haben sie kein Zeitgefühl» [114] 114
«Парни не имеют представления, что значит работать, а кроме того, у них нет чувства времени» (нем.).
[Закрыть], – говорил Буксенгейн. То есть: каждый свое, без оглядки на других – а может, когда-нибудь... Но опять-таки – китайское нашествие – все эти вопросы вообще запоздали. Почувствовали, шельмы, что время уходит, что над их черепушками (которые ничуть не лучше прежних «бритых палок») уже нависла желтая волна, несущая судьбы, несоизмеримые с прежними. Слишком поздно. Спрятать башку в грязную перину и делать свое дело: от сих до сих, не думая ни о чем, – прочесть дурацкий роман, смотаться в дансинг, кого-нибудь облапить и уснуть. Однако время столь совершенной организации еще не настало – пока еще надо было думать. Проглоченная «диким капиталом» Европа не могла протянуть руку поднимающемуся Востоку. – «Надо все потерять, чтобы все обрести», – как писал когда-то Тадеуш Шимберский. Что-то такое еще трепыхалось в отдельных полу– и четверть-душонках и вылезало, когда на них уж совсем плевали, но что это было: жиденькое тщеславьице – это, мол, его, такого оплеванного, собственный народ, какая-то чисто чувственная привязанность к определенного рода звукам (на Западе эсперанто все больше подавляло родные языки), какая-то полуживотная эмоцийка по отношению к природному своему «наречию» – это и был так называемый и многим ненавистный патриотизм. А в сущности – завеса для аппетитов. Страшное дело, черт возьми!
И во имя этих понятий-трупов, выросших, как грибок, на трупе прежнего комплекса чувств, именуемого так или сяк – все равно, – Зип должен подложить свинью этому единственному парню с яйцами – бедному Коцмолуховичу, который в таких условиях, конечно, приговорен к гибели? Нет уж. Из дымящихся, незамерзающих болот его существа вновь поднялся таинственный гость из страны безумия, где все так, как должно быть – для некоторых, конечно. В какой-то момент Зипек дал Пентальскому по морде и вышвырнул его в прихожую. Он слышал, как тот плевался и хрипел, – было стыдно, и в то же время он был рад, что патриотическая идея хоть немного отомщена. Пусть не берут таких гнусов в представители народа. Дорого бы он сейчас дал, чтобы узнать, каков его собственный процент (%) народности. Ничего – он видел только желтые отвороты своего мундира и чувствовал, что он, презренный щенок, все же совершил что-то стоящее. Интуиция – здесь это слово уместно – подсказывала ему, что он поступил правильно, но точно так же все могло быть ложью. [Как справедливо заметил Эдмунд Гуссерль: почему все-таки так наз. «интуитивные» (излюбленный ныне термин самонадеянных баб, не желающих думать, и обабившихся мужчин) открытия всегда делают специалисты, обученные данной профессии, – важны аналогии известных форм мысли, исследовательский навык, способность сокращать мыслительные цепочки, автоматизм – вот что, милые дамы. «Когда-нибудь вы победите, причем именно благодаря презираемому вами интеллекту, – это дело другое, но вы не правы», – говорил à propos [115] 115
По поводу (фр.).
[Закрыть]той же проблемы Стурфан Абноль.] Однако Зипек не предполагал, каковы будут последствия его «подвига»: это мордобитие почти на две недели ускорило наступление некоторых событий. Ибо Центр Синдиката Спасения на всякий случай готовил маленькое «разведывательное восстаньице», как его называли. Страна была загадкой для всех патриотов – почти такой же, как сам Коцмолухович. Уже никто ничего не понимал, все просто задыхались в чаду всеобщей «невразумятицы» (термин Кароля Ижиковского – будь он проклят за это изобретение, с которым любой дурак может отказать во всякой ценности даже самой ценной вещи). Требовалось хоть несколько капель крови, дабы узнать, что же, собственно, происходит: «Погрузить лакмусовую б амажку в св ижую кровь», – как выражался Пентальский. А то, что кто-то там при этом должен погибнуть, с этим не считались вообще. Только в случае начального успеха атаку можно было расширить и, кто знает, не сковырнуть ли и самого генерал-квартирмейстера, который, к огорчению Синдиката, по крайней мере пока, довольно бесстыдно снюхивался с радикальной частью армии, находившейся под влиянием полковника Нехида-Охлюя. (Естественно, радикализм этот был сильно закамуфлирован, а стало быть, относителен.) Кстати, главные функционеры Синдиката Спасения не участвовали в «эксперименте» – в случае провала от подчиненных можно было и отречься, как от безответственных смутьянов.
Цилиндрион плевался и хрипел в прихожей. Генезип, бледный, дрожащий, задыхаясь, вдавив стиснутые кулаки в поручни кресла, смотрел на бесстыжие ноги княгини, которые, казалось, были пропитаны сатанинской эссенцией непостижимо напряженной чувственности. И как это нога, причем затянутая в шелк и твердый блестящий лак, может быть так выразительна? Подмять бы под себя эти ноги – как некую отдельную сущность и наконец насытиться их (ее?) зловещим колдовством... Размышления были прерваны грохотом. Захлопнулись входные двери, слишком сильно звоня цепями. Приговоренные посмотрели друг на друга – слились глазными яблоками (которые обычно лгут), а на самом деле – их таинственными флюидами (которые есть лишь простое соглашение сходных меж собой существ), как два пузыря на мутной луже реальности. Стычка с Цилиндрионом пробудила в Генезипе нечто со дна – тот голод бесконечности, который всегда чрезвычайно – хоть и навевая ужас – искушал его: лишь бы не то, что есть, или, по крайности, может быть. Увы, кому это под силу – только безумие или злодейство может пробить стену пошлости – иной раз творчество – и то нет. Ну да ладно. Он так этого боялся – но только в этом было очарование жизни. Он не был собой – неповторимый миг отдыха над бытием. Психическая цикута собственного изготовления, но – продуцирующая нечто чуждое, неведомо где существующий («идеальное бытие») мир абсолютного согласия всего со всем. Да, он не был собой: (о блаженство!) тот внутренний громила смотрел сквозь его глаза, как сквозь стекла, как зверь, затаившийся во тьме.
А потом все превратилось в это... Они упали друг на друга словно с бесконечной – по сути, лишенной направлений – высоты равнодушного пространства. Его разрывало в клочья нечеловеческое наслаждение: воплощенное в мягких, плотных объемах, оно бесстыдно сдирало кожу с нагого мяса, пылавшего диким желанием, – н а с ы щ а л о рвущуюся из потрохов почти метафизическую б о л ь... Насыщало боль? Да. Он вновь убедился: однако это кое-что, – и тем самым разрешив проблему непосредственно грозящего сумасшествия, еще глубже провалился в неодолимые объятия своих чудовищ из Страны Дна. Он рыл, как вепрь, всем собой, прорываясь сквозь кошмарное паскудство бытия, нависал над миром, буравя взглядом бешеного ястреба т е г л а з а, утонувшие в бездонной пропасти зла. Казалось, в их у с и л е н н о м негой косом разрезе мерцает Тайна Бытия. И все это лгало – ожесточенно, со зверской, идиотской яростью. Генезип достиг пика: он обособился в этом ужасном мгновении, вместо того чтоб одурманить себя слиянием двух тел. Психически тут дальше идти некуда. Он был сейчас более одинок, чем тогда, в детстве, с Тольдеком, и даже чем тогда в ванной.
Угрюмо отдалась ему княгиня, поняв, что, невзирая ни на что, не смогла раздавить сопляка так, как хотела. О, у него был иной вкус теперь, когда он достался ей почти по милости подлого случая! Это было не то, что прежняя математика, тут крылось новое, грозное обаяние. Что ни говори, а последние минуты тоже имеют свою прелесть. «Из милости, из милости», – шептала она, возбуждаясь до безумия сознанием своего упадка, невероятно усиливавшим трагизм, мрак и безнадежность наслаждения, сверкавшего всеми осенними красками молодости. А юнец остервенело шпарил – тоже «nazło». Так насыщались две их злобы, почти сливаясь в единое, само по себе уже бесполое, уникальное зло. Изгнанная из этих «головокружительных» объятий любовь (теперь уже одна, не разделенная на две личности) печально улыбалась где-то в стороне – она знала: за то, что делают эти двое, последует возмездие, – и спокойно ждала.
Информация
Побитый Цилиндрион Пентальский с удвоенной силой принялся готовить государственный переворотец. «Так, – говорил он себе. – Хотите? Тогда увидим! Ха – теперь все станет ясно». Мелкий с виду фактик так сконцентрировал энергию «опоры» Синдиката, что план эксперимента, в тот день еще совсем зеленый, созрел и налился в немногие дни, превратившись в спелый, золотистый плод, который мог сорвать кто угодно. Всё к тому и шло – «злые языки» нашептывали, что акцией руководят агенты самого Коцмолуховича. «Ему ведь тоже «нужно» видеть, что там, на дне», – бормотали они. События вырывались у отдельных субъектов из рук и «резвились» сами по себе – пока что в скромном диапазоне. Даже относительно сильные индивидуальности, казалось, были всего лишь эманациями определенных группировок – они были принуждены поступать так, а не иначе, утратив волю к личным поступкам. Один только Коцмолухович держал оборону в своей внутренней цитадели.
Техника всего этого была скучна, как говение у лицемерного священника: что-то шепнет, кому-то вручит бамажку, с одним поболтает, другому что-то даст, тут погрозит, там подлижется, то же и с другими, – что и о чем тут писать-то? Психология была неинтересная (за исключением внутренней структуры вождя, о которой никто ничего не знал). Смесь в разных пропорциях амбиций, громких слов с ничтожным смыслом, грязное ловкачество да иногда немного грубой силы. Кроме того, все обо всех думали, что все свиньи, порой не исключая и самих себя.
Поданный Цилиндрионом иск о защите чести был рассмотрен, с ведома Командования Училища, к удовлетворению истца, однако бескровно. Из политических соображений было признано целесообразным, чтоб Зипек извинился перед Пентальским, а к делу приобщили врачебный документ, который не глядя «подмахнул» сам Бехметьев, – в нем констатировалась легкая ненормальность мордобивца на почве семейных осложнений.
Генезип покинул дворец Тикондерога, так называемую «fornication point» [116] 116
«Точку блуда» (англ.).
[Закрыть], с «пеной жизни на устах». Хорошая штука аскеза, но еще лучше – хорошая «форникация». Компромисс по всему фронту. В тайных схронах он копил оружие против княгини, намереваясь применить его в надлежащую минуту. Однако пока погрузился в полный упадок, с наслаждением познавая себя. Урчал и фыркал, катаясь по дну разврата. Чтобы ускользнуть от шпионов Синдиката, «podozritiel’naja paroczka», как говорила Ирина о себе и о Зипеке, устраивала свидания в невзрачном домишке, снятом и роскошно оборудованном для этой цели самой княгиней – гнусной подстрекательницей – в далеком от центра предместье Яды. Об измене и речи быть не могло. На долгие недели сей «gieroj naszego wriemieni» был обезврежен.
Мысли Вождя и театрик Квинтофрона Вечоровича
Через три дня после печального инцидента Зипек поселился с семьей – ему уже было дозволено ночевать вне службы – он стал «старшим юнкером». Ночи он проводил в безумных игрищах с княгиней, которая в предчувствии близкого конца прямо-таки троилась, если не десятерилась, в глазах и руках окончательно разнуздавшегося в сознательном падении щенка. Генезип наконец узнал, что такое пресыщение. Странные то были минуты, когда он смотрел на сущности, которые еще вчера казались безупречно таинственными (глаза при виде их лезли из орбит, а руки превращались в ненасытные щупальца), как на обычные предметы ширпотреба. Но такие состояния были недолги. Эта тварь всегда умела изобрести что-нибудь новенькое, извлечь новый «трюк» из неисчерпаемых запасов своего богатейшего опыта, причем без особо вульгарного демонизма. Однако тот эпизод в ванной действовал и на временном отдалении – словно радий, посылая неисчерпаемые импульсы, он предохранял от любви, зато служил резервом угасающего чисто эротического возбуждения. Это было скверно, гарантия была довольно подлого свойства. Что-то стало портиться без всякого явного повода.
В это самое время, как-то вечером пошел Генезип в театр Квинтофрона Вечоровича. Его затащил туда Стурфан Абноль, почти насильно. Шла уже вторая его полуимпровизационная пьеса, в которой, во втором составе, в роли какой-то умирающей от меланхолии девочки-подростка должна была впервые выступить Лилиана. До этого Генезип не соглашался увидеть свою сестру на сцене. Может, это была подсознательная ревность, а может, скрытый родовой стыд за то, что в семье завелась актриса (как-никак Лилиана – урожденная Капен де Вахаз). Слишком медленно шла жизнь, и чувствовал это не только Зипек, а и весь народ, более же всего – сам Коцмолухович. У него была концепция, невыразимая словами, неуловимая, как паутинка, и прочная, как вязка стальных тросов, – он чуял ее в своих мышцах, во вспышках воли, в том, какой громадой он возвышался над самим собой (это была его специальность): Вождь желал, чтобы народ как целое стал единой личностью, столь же могучей, как и он сам, – машиной, собранной с высочайшей точностью до последней гайки и винтика, и в то же время – свободной, как свободно с виду беззаботное облако в темно-сапфирной глубине пространства. Таким был он сам, и ему хотелось ощущать весь этот блок сырья как собственное изваяние: заколдованные в бездвижности материи мускульные ощущения, распираемое совершенством идеальное целое. Что делать: ваял-ваял, а выходили одни каракули да кульфоны. Но и из них – элементов распада – он клепал какую-то импровизированную псевдоконструктивистскую лабуду. Всадник из всадников, он трясся на скверной, ленивой кляче со впалыми боками. Но любил даже свои ошибки, был влюблен в себя б е с с о з н а т е л ь н о – этакий кавалерийский гипер-быко-нарцисс. Чтоб осознать это, ему не хватало еще одной духовной платформочки – чуть выше; достигни он ее – и не смог бы действовать, ощутил бы парализующий метафизический абсурд мироздания. Он был снарядом; всю нацию чувствовал так, как снаряд чувствовал бы позади себя (если б чувствовал) спрессованный в гильзе пироксилин. Он концентрировал под собой взрывчатую смесь, которая, как из пушки, должна была вытолкнуть его из здания квартирмейстерства на улице Быконской в высшие сферы предназначения. Читал он только перед сном в постели, и то лишь «Барча» да «Остров сокровищ» Стивенсона. После чего крепко спал до пяти утра на правом брюхобоку и просыпался со свежим дыханием, пахнущий свежескошенным сеном. Они – женщины – это очень любили.
День «премьеры» Лилианы оказался вдвойне (потом, разумеется) памятен для Зипека, поскольку с утра смотр училища произвел сам Вождь. От скуки ожидания (его скуки хватило бы еще человек на пятьдесят главнокомандующих всех армий мира) он начал инспектировать провинциальные «войсковые» училища. Это была сплошная оргия фетишизма. Но Коцмолухович обладал одним редким достоинством: чужое обожание стекало с него, как дождь с макинтоша, при этом не обязывая его быть все тем же – неизменным и обожаемым. Он умел не подпускать повсеместно, даже в ближайшем окружении воздаваемые ему языческие почести к тому внутреннему органу любострастия («клитору амбиций» – как он его называл), вторичное действие которого создает вторичную личность (не ту, кем ты должен был быть), – сумму всех мелких движений, совершаемых поклонниками этой раковой опухоли, что разъедает порой сильнейшие характеры.
Всякое соглашение с китайцами было исключено. Как раз недавно в опломбированном вагоне вернулся старший сын княгини, посол из Ханькоу. Точно никто ничего не знал. После того как рапорт был выслушан, молодого князя в е л е л и запереть в карцере при квартирмейстерстве, и с тех пор только его и видели. Тайна все больше будоражила своей куртуазной игривостью. Вот-вот она должна была раскрыться и вновь отдалялась, легко пританцовывая и сворачиваясь кольцами невероятного блефа. Все старания княгини, нацеленные на то, чтоб добиться свиданий с сыном, не дали никакого результата. Она была этим раздосадована, и свое отчаяние топила в нарастающем распутстве с Зипеком, который стал похож скорее на какого-то упырька из зловещего сна об утраченной молодости, чем на будущего адъютанта Вождя. А красив он был, как юный дьявол. Кобелиная взрослость помаленьку выползала на юношескую мордашку, придавая ей суровое выражение безжалостной силы и жестокости, – что в сочетании с властным сладострастием подернутого himmelblau [117] 117
Небесной голубизной (нем.).
[Закрыть]взгляда действовало на женщин распирающе-обморочным захватом снизу. Незнакомые бабы на улице пластались перед ним как суки. Ох, кабы он изволил... Но пока с него было довольно – более высокой пробы ему сейчас не найти, – а «малиновый свет» покрывал мелкие изъяны. Хищно взбыченный франт, ястребнутый эфеб, кровь с молоком в синеву в туго вздувшемся мясистом стебле – княгиня совершенно ошалела, бередя молниями бесконечного экстаза чудовищную рану своего тела. А у Зипека программа была такая: днем – изнурительная муштра и учеба, ночью – приготовление уроков и дикий разврат. Он научился спать по два-три часа – тренинг был неплохой. Начал маленько (маненечко) пить, и минуты «pochmielja» давали ему дивные состояния блаженного и мучительного обезличивания – то, что он называл «холодное помешательство» (пока еще холодное) – почти кататоническое оцепенение, при котором интеллект работал почти с точностью счетной машины. Мрачный человеко-духо-скот со дна напоминал о себе часто, но слабо – готовился к прыжку, порой как бы м ы с л е н н о – эти мысли Генезип записывал в дневнике. Потом они вместе читали его с этой... но об этом позже. Все чаще вспоминалось и все большим очарованием наполнялось для него прошлое, даже недавнее, уже после аттестата, не говоря уж о далеком детстве. А оно было далеко – как горы, что выглядывали из-за убегающего горизонта. Он чувствовал себя стариком. И упивался отчуждением от самого себя, словно неведомым наркотиком. Забавное начало, но потом...
Как странен мир, увиденный глазами психопата:
Хоть ты здоров – но и тебя уже несет куда-то...
– как писал тот «дурной» приятель. Генезип жалел, что потерял его. Вот если б теперь он был под рукой! Сколько всяких загадок прояснилось бы раз и навсегда. Он сохранил сознание опасности, но не ощущал ее конкретно. Откуда она могла исходить? То ли от громилы, который обитал в подпольях его психических потрохов (этот чужак, казалось, врастал в них все напористей, принимая их форму и даже впитывая содержимое). (Псевдоморфоза.) То ли снаружи, из сфер поруганной любви, где он пребывал вместе с княгиней? Несмотря на скрытое глубокое отвращение к ней и к себе, Генезип склонялся к мысли, что никто никогда не понравится ему так же, как она, а сверх того – никто не сможет выделывать такие штуки, так угадывать самые постыдные его желания. Наконец-то он научился бороться с демонизмом (конечно, не в высшем смысле). Такого напряжения, как в Людзимире, эти симптомы не достигли уже никогда. И все же, все же. Внезапные отказы кончались диким насилием (даже когда фоном были притворные припадки святости). Искусно возбуждаемая ревность играла роль дополнительного эротического моторчика, когда изнуренные железы уже хотели спать, а души еще жаждали дурманящего наслаждения, – иллюзия какого-то нового жанра познания объединяла обоих в некую гиперсущность.
Информация
Неизвестно почему в то время все приняло совершенно новые внешние формы и даже изменило внутренний характер. Ток самоосознания пробежал по анкилозному телу бедного общества. Что-то неведомое проглядывало сквозь архизанудные фразы об организации труда (которая уже горлом перла даже у самых отъявленных педантов и рабов эпохи) и сквозь мусорную завесу древлепатриотической мишуры. Люди по-идиотски ухмылялись друг другу, сами не веря, что вообще нечто чувствуют. Как скала, вынырнувшая из воды после отлива, проступила единственная истина и ценность: общество само по себе – как таковое. Сказать-то – пустяк, а на деле пережить и осмыслить в этих измерениях будничный день, хо-хо – вот одна из глубочайших метаморфоз человечества. Но пока трещали разные языки без костей – наймиты мозгов, разлагавшихся в тухлом остром соусе прошлого, и обалдуи из МИДа по-прежнему обучались подкладывать палочки и щепочки между спицами маховых колес гигантских машин. Интересней всего было то, что ток пробежал буквально по всем общественным группкам, не исключая даже воротил Синдиката Спасения. Но не каждый, даже в момент просветления, умеет легко расставаться с самим собой, реагируя на жизненную практику. Часто мы видим, как люди до конца дней своих бредут к цели, от которой внутренне давно отреклись. Величайшие и старейшие знатоки, также ощутив некий юношеский озноб, выдвинули теорию, будто это на расстоянии каталитически воздействует чуждая желтая масса, накопленная в большом объеме и находящаяся под высоким давлением. Возможно, так оно и было. [Как известно, войны ликвидировать не удалось (в эпоху всяких там блефов и Лиг, и международных флагов, и реальных фиг), зато были упразднены военная авиация и газы (хотя последние в их психической разновидности уничтожить не удалось ни в личных, ни в общественных отношениях, ни в литературной, научной и социально-национальной полемике – что делать). Каким чудом все (даже китайцы) соблюдали запрет, неизвестно – возможно, оттого, что был слишком силен военный инстинкт, унаследованный от предков. Ведь никакая война в этих (прежних) условиях была бы невозможна, а желание воевать как таковое, видимо, было сильнее, чем желание уничтожить врага и соседа.] Потом оказалось, что причины такого положения гораздо сложнее, хотя никто (может, кроме одного Коцмолуховича) не отдавал себе в этом отчета. С виду explicite [118] 118
Недвусмысленно (фр.).
[Закрыть]социально индифферентная вера пророка Джевани, которую обеспеченные соответствующим наркотиком эмиссары прививали сперва в низших слоях, незаметно начала изменять эмоциональную атмосферу в слоях руководящей интеллигенции. Придонные подонки влияли на подонков менее подонистых – рабочие на мастеров – те на директоров – директора на Центральный Экономический Совет. Служанки влияли на «дам», а чиновничьи низы на свое начальство. До Коцмолуховича и его свиты эта волна еще не докатилась (несмотря на совершенно открытые переговоры с самим Джевани и его агентами) – не докатилась непосредственно, эмоционально, – однако ожидались важные события: центр пересечения противоречивых сил, чаяний и надежд (национальных и чисто социальных), каким являлось генеральное квартирмейстерство армии, неизбежно должен был занять ясную позицию в этом вопросе.
Зипек увидел, как Генерал-Квартирмейстер входит в их училищную столовку, – и вот уж было действительно мгновение – это вам не какие-то дурацкие спазмы, которые он при помощи уловок выжимал из того прогорклого монгольско-княжеского тельца. У него подогнулись колени, а глаза с ястребиной алчностью впились в глаза Коцмолуховича. Там, в стеклянисто-сперматическом желе, плавали черные сливы – дополнительные механизмы вращения какого-то чудовищного гипермотора, приводимого в действие непристойными мыслями о неуместности человеколюбия. И все это двигалось, жило – усы были из настоящей, живой щетины, как у моржа в зоопарке, как у Михальского! Еще секунда упоения реальностью этой морды – и Зип увидел судьбу – свою и всей страны, – вываленную наружу, как груда кишок из коровьей туши. Что это была за судьба! Он все так ясно видел, а ведь слова бы об этом пискнуть не посмел – не то что какому-то бессовестному Цилиндриону, но и самому себе в момент глубочайшей рефлексии. В этом полубоге древнего разлива (ничего от шляхетской сволочи поздних веков) было нечто прямо-таки величественное, нечто превосходившее его самого сутью и мощью. Так вот: величие как явление – не как «психическое состояние» [его признаки: напряжение воли, количество и качество задействованных в данной авантюре лиц, способность не обращать внимания на личности (и человеческие чувства), общая бездумность в выполнении однажды задуманного; ощущение, что сам ты нереален, что ты лишь точка пересечения сил, что есть нечто (от Бога до общества, включая науку, искусство, философию), превосходящее тебя; чувство метафизического одиночества; плюс худшие житейские черты всякого заурядного мерзавца, независимые в своих функциях от вышеназванных элементов – но хватит] – сводится к тому, что фундамент величия в человеке слишком мал в сравнении с разрастающимися ввысь и вширь этажами... Нет – ничего о б щ е г о на эту тему не скажешь – давайте ее бросим.
Однако он, Зипек, был каким-то динамическим элементом вблизи точки декланширования [119] 119
От фр.déclencher – начинать, включать.
[Закрыть]: без него – никак. Но в каком смысле? Интуитивный вздор – 5 процентов случайно подтверждается (потом третьеразрядные мистифитутки галдят об этом годами), а 95 процентов забывается напрочь – и все в порядке. Генезипка опять провалился во тьму: отец – крылатый быко-вампир в белом хороводе звезд; Коцмолухович – сама чернота космоса, заволакивающая даже Бога матери вместе с Михальским, палящее дыхание бесконечной всемирной ночи; княгиня – золотая шпилька (фальшивая), пробивающая «naskwoz’» весь этот бардак ометафизиченных житейских величин; и он сам – радостно виляющий хвостик несуществующей дворняжки.
Началась церемония: «смирр-но», «юнкера» вскакивают из-за столов (запланированный сюрприз), «вольно», Вождь присаживается откушать паскудной рыбы с овощами (после хорошего завтрака в «Астории» его от этой рыбы чуть не вырвало), «причмокивает» (когда хотел, он умел причмокнуть, чтоб обеспечить себе популярность, – если достигнута определенная высота, мелкие погрешности производят весьма недурное впечатление), – все это Генезип пережил, не будучи собой: кататоническая скотина мертвенно пережила все так, словно этого не было. Он очнулся, когда «юнкера» и он сам, уже «wol’no», то есть не строем, расходились по эскадронным помещениям. Он прошел в двух шагах от НЕГО, и сердце его сжалось – все с него сползало, было не по размеру велико: подвязки, подштанники, рейтузы, что-то у него зудело, он чувствовал, что разлагается, что не имеет права любить Вождя. Он пребывал в высшей стадии общей развинченности и несовершенства, а хотел бы быть кристаллом – каким угодно, пускай хоть триклинным.
– Посторонись, болван, – рявкнул Коцмолухович на адъютанта, молоденького князя Збигнева Олесницкого, невероятно породистого и красивого пижона (это был истинный аристократ из Готского альманаха, не какой-нибудь там чванный, придурковато-шляхетковатый «дворянского звания» смерд, у которого ни манер, ни внутренней изысканности). Вождь таких терпеть не мог и пинал при малейшей возможности куда попало. Распластавшийся бурой сукой «эддекан» [120] 120
От фр.aide-de-camp – адъютант.
[Закрыть]юркнул назад, чуть ли не между ногами Вождя. Как же полюбил Генезип эту минуту! О, если б она была живым существом! Какое было б счастье! Если бы время было растяжимым и можно было его натянуть, как какую-нибудь кожицу на вздыбившуюся реальность, а? И только потом... Ну – ничего. Оркестр врезал бравурнейший кавалерийский марш, композицию старого доброго классика Каролька Шимановского [памятник ему, не то резцом, не то пяткой изваянный Августом Замойским, оплевала недавно группа музыкальных бесхребетников, ведущих род от Шенберга, а сам он, по прошествии предпоследней религиозной фазы, впал в милитаристское помрачение (война в период «крестового похода» в н о в ь стала популярной), в помрачении и скончался], и душа Генезипа, подхваченная вихрем армейского, чисто кондотьерского пафоса, воспарила к недосягаемым высотам идеальной смерти на так называемом «поле боя». Да будет дозволено умирать только так, под этакую музычку, на глазах у такого гиперкомандора, а прочее б е л и б е р д а – именно белиберда, это пошлое, неприятное, «шляхтицкое» словцо.