Текст книги "Ненасытимость"
Автор книги: Станислав Виткевич
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 39 страниц)
– Ты должна – сегодня. – (Она с наслаждением смеялась.) – Либо, либо – иначе смерть. – (Он даже не снял пальто и перчатки. Была невыносимая, июльски-пасмурная жара.) – С меня хватит, я уже не знаю, кто я, – я больше тебя не хочу, не знаю, кто ты – все во мне перевернулось – не знаю, чего хочу, но что-то должно случиться, иначе я лопну – не-вы-дер-жу. – Лицо его вдруг сделалось страшным: какая-то нечеловеческая одухотворенность в сочетании с приторможенным скотством высшей пробы и еще нечто – чего Перси никак не могла понять (она столкнулась с этим впервые). Ее охватил легкий испуг, пока еще относительно довольно приятный, и в то же время – адское любопытство: а что будет дальше? – облепило тело: она ощутила дрожь любопытства в бедрах и даже в икрах. Момент был неплохой, но не слишком ли он затянулся? Дальше, дальше... Тот говорил: с трудом выблевывая слова – кусками, непереваренные, жуткие. Собственно, слова-то были обычные, да и что необычного можно выразить словами, если это не поэзия – но тон, тон и «дикция», и это горловое удушье: казалось, все кишки подступили ему к горлу, как клубок червей, что вот-вот он выблюет всего себя на персидский коврик («persickij kawiorek» – как говорила Перси) и от него (Зипека) останется только тонкая кожица, вывернутая, как чулок. – Ты должна – или я... Нет... Держите меня все святые, а то не знаю, что я сделаю. Не знаю – вот что хуже всего. Я тебя даже изнасиловать не могу, потому что люблю. – А что было страшнее всего, так это полный половой паралич: зловещее затишье перед ураганом. Ему казалось, что у него нет и никогда не было гениталий. Все происходило в гипергенитальных сферах сексуальности – хуже не придумаешь: это было н е о б р а т и м о, как третичные сифилитические изменения. – Ты должна, должна, но я не знаю – что должна! – почти крикнул он и насквозь пронзил ей глаза убийственным, преступным взглядом – выстрелил в этом взгляде последний заряд сознания – дальше таилась уже только какая-то неведомая, буйная, безымянная стихия, и тут же рядом – мерзкая, пошлая, дурацкая, как башмак, смерть: по-польски имя этого – «люстморд» – убийство от страсти. Но Зипка был не какой-нибудь идиот, вздумавший порешить под кусточком бабу, которая шла не то с ярмарки, не то на ярмарку (судебная медицина Вахгольца: летний пейзаж с белым крестиком именно под кусточком, рядом фотография какого-то дебила, а дальше снимок ужасно изуродованного трупа бедной бабы – какие-то сырки, перемешанные с мозгом, печень, завернутая в рваную юбку, ноги в синяках, посыпанные сушеными грибочками, – «осмотр места происшествия» – кошмар какой-то! За лесом вечереет, а в глиняных карьерах квакают лягушки.) (Такая картина промелькнула в воображении Перси, и вдруг она перепугалась на самом деле – по-человечески, уже без всякой перверзии), – о нет – это был (в его глазах) потенциальный л ю с т м о р д, настолько рафинированный, что и непостижимый. Самая дикая фантазия не могла бы воссоздать его и условия, в каких он мог произойти, – об этом мог знать только гость со дна. Но он утратил связь с естеством Зипа – и сам, на свой страх и риск, поднялся на борьбу с таинственным ужасом бытия.
– Садись, Зипулька, – поговорим – я тебе все объясню. Успокою – растолкую. Зачем тебе это? Забудь, не думай. – Она сидела уже во вполне приличной позе, только зубки у нее тоненько, быстренько, беспокойненько стучали, точно какие-то чужие, независимые от нее грызунястые твари. – Ну – Зипулька. Бедный, милый мальчик. Не смотри на меня так. – Ее вдруг оставили силы, и она закрыла лицо руками. В этом уже не было ничего хорошего. Тут она перебрала. Он стоял напряженный, оцепеневший. Все отступило назад, и там, в пещерах подсознания, происходил тот скандал, результат которого должен был вот-вот проявиться. Лицо у него было спокойное, только безмерно усталое и одуревшее. Иногда по всем мышцам этой несчастной морды пробегала дрожь, и она трепетала, как туша быка, с которого почти заживо содрали шкуру на механической бойне консервной фабрики. Из черной пропасти открытого окна долетал влажный запах свежескошенных лугов. (В захолустном К. все было рядом, то и дело приходилось утыкаться носом в предместья, а улица Риторика была как раз на самой «опушке» города, как говорила Перси.) Где-то далеко лаял пес, и на фоне этого лая, здесь, близко жужжала муха – угодившая одной ногой в паутину – я знаю. (Тайна синхронности удаленных событий – только теория Уайтхеда учитывает это, хоть в каком-то приближении.) Мертвая тишина излучала пульсирующее ожидание. Генезип был совершенно парализован (в эротическом смысле), но мускулы его были стянуты в узел невыносимой боли, раздирающей все – «напропалую», безжалостно. А там, в глубинах телесной мякоти, царила бездвижность. Перси открыла глаза и слезливо глянула на изготовленный ею препарат. Улыбка озарила ее красивое личико – она уже была уверена в своем превосходстве. Но чего-то было жаль – такое странное мгновение промелькнуло безвозвратно. Бедняжка жалела о тех чарующих опасностях, которые только что неясно предвкушала, о беспредельных просторах несовершенных преступлений, обо всем очаровании жизни, которое она так ощутила, так ощутила – и вдруг ничего. Скука. Тоска. И только-то?..
Зипек напрасно трудился, тщась вызвать в фантазии образ квартирмейстера – этот доселе постоянно действующий символ силы воли и всяческих преодолений – напрасно! В психических извилинах, словно независимых от тела, набухало что-то чужое, страшное. Рубильники еще не были установлены (над этим работал в подземельях «тот» – темный работяга-электропсихотехник), но стрелки часов уже беспокойно трепетали над опасной чертой. Машина крутилась вхолостую, как шальная – оставалось только ее включить. Так это сей момент. Разрозненные, бездушные мускулы в разобщенном, неорганизованном движении только и ждали приказа – как паруса перед поднятием, как солдаты, замершие по стойке «смирно», – душа была очень больна, а мускулы, питаемые здоровой скотской кровью, набухли от жажды действия и ждали приказа высших центров, которыми вот-вот должен был овладеть угрюмый работник глубин – х л а д н о к р о в н ы й б е з у м е ц. Сам по себе (к а к т а к о в о й) он был хладнокровен. Только в сочетании с Быкозипоном (любовником княгини, будущим адъютантом, здесь в растреклятом городе К., на улице Риторика) в о з н и к а л безумец. Он был безумцем, когда руководил тем – а сам был просто д р у г и м человеком, логично мыслящим, даже умным. Однако две души не могут жить в одном теле – такое случается в виде исключения, и то весьма ненадолго, но общей формулы для этого нет. И потому это называют (справедливо) безумием. Бедная малолетка говорила с этой не-уз-на-ва-емо деформированной психологической кучей чего-то (что в обычных человеческих измерениях невозможно определить как «то-то и то-то»), сбитая с толку его дурацкой гримасой. [У величайших мыслителей, вопреки предрассудкам толпы, в с а м м о м е н т о т к р ы т и я (когда они перескакивают цепочки логических звеньев = рационально определенная интуиция) бывают именно дурацкие гримасы – если только они дополнительно не позируют перед аудиторией.] А говорила она так, по привычке продолжая немилосердно с ним кокетничать (деликатно выражаясь):
– Я знаю. Ты больше не можешь. И все-таки ты должен, должен. В этом-то все и есть: вся невысказуемая тайна и красота нашей любви. Несбывшийся сон, прекрасный, как ничто иное на земле. Есть ли что-нибудь выше этого?.. – Голос ее надломился и утонул в болоте слез. В этом было что-то столь адски чувственное, бесконечно тягучее, увлекающее на дно, жестокое и осознанно злое, что Зипек вскипел от внезапной, ошеломляющей страсти, как котел, полный грязных тряпок. Он был ничем – только этим – и шлюс. Ему нечего было терять. Он был пуст, как рачий панцирь, – выпотрошенный, выеденный, высосанный – «ausgepumpt und ausgezüzelt» [189] 189
«Выкачанный и выжатый» (нем.).
[Закрыть]. Он был жив только тем, что простер всего себя в бесконечную даль пустоты, скорби и зловещей скуки. Мышцы напружинились, и «пошел зов» по потрохам – ко всем резервам половой силы. По жилам разлился огонь – как густая маслянистая жидкость – мгновенно, под страшным давлением. Вот и началось. Из него вышел экскрементальный, запорно-паскудный голос – не его голос: задыхаясь, говорил тот, со дна. Говорить он не умел – ведь это было его первое настоящее выступление.
– Нет – хватит этой подлой болтовни. Я не позволю. Я задушу тебя сейчас, как белку. – (Почему именно эта зверушка ему вспомнилась, хотя он сроду белок не душил?) – Она рассмеялась. Он был смешон – она властвовала над ним безраздельно. Но несмотря на то, что он был смешон, она чувствовала ужас оттого, как напряглись его «biezumnyje żelanja» – так она это называла. Она была в нем, в самом центре его половой сердцевины, внутри его вспухших желез, она крутила всей шайкой его внутреннего быдла как хотела, а через это – и им самим, но не вполне. «О, полнота, когда же я тебя достигну!» Таинственная страна высшего наслаждения вдруг открылась в ней вновь, и была она стократ прекрасней, чем когда-либо. Никогда еще так не было. Что в сравнении с этим вся музыка Тенгера – лишь предвкушение метафизической действительности. А тут сама метафизика, вплетенная в круг бесподобнейших пыток: пытаешь другого человека, причем самца, к тому же без боли – просто мягко щекочешь... Ах, как же точно она теперь знала все – все то и все прочее. Весь мир воссиял и вырос до бесконечности. Наконец-то пришел этот самый странный экстаз. Что в сравнении с этим даже кокаин Квинтофрона. (Он угощал ее так же, как всех, но втянуть не сумел.) Чем, наконец, были в сравнении с этим теории международного «инспектора странных театров» Ганглиони, который, опираясь на теории Хвистека, утверждал, что есть только то, чего нет и во что ты веришь, когда внимательно его слушаешь. Но она знала, что должна отказать, должна, иначе тот, за стенкой, увидит, чего не должен, а того быка при этом известии где-нибудь кондрашка хватит во время какой-нибудь невероятно важной встречи, а она так вообще (да: в о о б щ е) погибнет какой-нибудь скверной, паскудной смертью – возможно, будут пытки... настоящие... бррр... А впрочем, если б она и отдалась теперь этому «чудному» мальчику (чего временами ей очень хотелось, даже после т о г о с т е м...), он моментально потерял бы для нее всякую ценность. Она уже видела впереди грядущее море безнадежной скуки, в которую ее всегда ввергало утоление естественных желаний. (Это безззумный секрет, но она пробовала их утолить – впрочем, это было не в счет.) А тут смерть блистала в ореховых глазах валентиноватого недоофицерика, уже кривила мрачным безумием его любимые, не целованные, прелестные, юные губы.
Информация
Княгиня совершенно перестала действовать на Генезипа как антидот.
– Подожди. Я сейчас приду, – шепнула она, великолепно притворившись, что сдалась и обещает нечто такое, отчего Зипулька весь прямо-таки превратился в буро-кровавое, твердое, смердящее пламя (температура горящего гелия). Он затрясся, глянул на нее собачьим и в то же время уничтожающим взглядом и в ту же секунду уждался чуть ли не насмерть. Стиснув кулаки в белых перчатках, он замер, как зверь, готовый к прыжку, в почти кататоническом ступоре, анкилозированный распиравшим его вожделением.
Она удалилась этой своей сладострастнейшей походкой, поигрывая полукружиями ягодиц, как арабская танцовщица, а перед тем улыбнулась мокрыми земляничными губами – долго, протяжно, зазывно. И из-за этого ошметка мяса кипят такие страсти! Ну разве не ужасно, в самом деле?
Неизбежное громоздилось, вздымалось и вздувалось где-то рядом – может, в смежной комнате покойника-брата, если таковой вообще существовал – ха-ха! Деревенящая волна предчувствия чего-то страшного, какой-то невероятной катастрофы ударила ему в спину. Она ему не отдастся – она обманула его! Ярость рванулась в нем, как пес на цепи, и тут же опала. Пока еще это была его о б ы ч н а я ярость – но через минуту?.. (Время тянулось, как гуттаперчевое.) Зипек вдруг обернулся, хотя до него не донеслось ни малейшего шороха, и застыл, вглядываясь в громадную фотографию Перси в роли «Каракатицы», сделанную Тадеушем Лянгером (внуком), висевшую справа от входа в ту комнату. Все-таки он любил ее, эту метафизическую мучительницу – ничего было не поделать. И такая любовь, соединенная с дьявольским желанием (чего еще-то надо, Вельзевул вас дери?!), пропадает даром! Чувство осечки (по-польски также – срыв, неудача, неуспех, вгнет, облом, неходняк, выскольз, высвист, неудец, хлюст, непруха, кердон, гвайдлюк, спотыкан, выскользун, сползок, выпадон, недохват, предзнак, судьбец, фаталяк, свихня, хвист, сгнояк – довольно – все как из воровского лексикона – что такое, черт возьми? Неужели у нас невозможен изысканный провал?) снова вдавило его в густое, клейкое, липкое, топкое отчаяние. Уже никогда ему из этого отчаяния не вырваться!..
Вдруг треск открываемых дверей – и в проеме появился громила – бородатый блондин лет пятидесяти, с медвежьими плечами и светлыми глазами – добрыми, но с какой-то чрезмерной и трудновыносимой поволокой, – в гражданке, хотя армией от него разило за версту. Это был тот самый доверенный порученец генерала, Вемборек Михал, подполковник. Он решил вмешаться – уход Перси был для него сигналом. Он сделал к Зипке три шага и сказал принужденно свободным тоном, так, словно это давалось ему с большим трудом:
– А ты, мальчишечка, иди ко мне. Уж я тебя успокою. И предупреждаю: руки прочь от этой женщины, если жизнь дорога. – И сразу другим тоном, в котором звучала словно какая-то детская мольба, сдавленные слезы, стыд и нетерпение. Уже довольно давно полковнику чертовски нравился этот малыш, и он, бедняжка, терпел страшные муки у своих «перископов», видя, как эта красивая, достойная Сократа «душа» впустую тратит себя на низменные и бесплодные «гетеросексуальные» порывы. Теперь он мог действовать с чистой совестью, в соответствии с инструкциями квартирмейстера. – Я полковник Михал Вемборек. Я научу тебя удовольствию гораздо более высокого порядка – единению двух чистых мужских душ – после неких испытаний, которые укажут тебе... – но пока хватит об этом – это глупость, хотя без нее – однако довольно... Я буду твоим другом и на время заменю тебе отца, пока ты не удостоишься истинного сближения с нашим Вождем, в котором, как в Боге, мы все на земле едины. Ты веруешь в Бога? – [Генезип молчал. Внутренне скорчившись, в невыразимом ощущении мнимого полного ничтожества (в подземельях были целые миры!) он продолжал стоять, глядя мертвыми, глазами в заговорщицки лыбящиеся светлозеленые, учтивые, слезящиеся, тюленьи, явно засексуаленные (с чего бы?) зенки Вемборека. Он не дрогнул ни единым мускулом. Стоял над страшной пропастью, которой не видел – как лунатик, чудом держался, опираясь одним пальцем на флюгер высоченной башни.] – Ты слышал когда-нибудь «Stabat Mater» [190] 190
«Мать [скорбящая] стояла» (лат.)[Католическое церковное песнопение].
[Закрыть]Шимановского и дьявольскую пародию – «Stabat Vater» [191] 191
«Стоял Отец» (лат., нем.).
[Закрыть], которую для жалких самок написал этот шальной Тенгер? Два несоизмеримых мира. Я был летчиком, клянусь тебе, я занимался акробатикой, но теперь не могу. Выдохся на крестовом походе – но я не трус, – закончил он почти со слезами. «А этот что плетет?» – подумал в Зипке прежний Зипек. – Ведь он впустую разговаривает с трупом». И вдруг ему самому и всему миру в горло вцепился тот громила, скрытый в хитросплетениях ветвящейся души. И тут же – восхитительная уверенность, что он должен поступить именно так, а, Боже сохрани, не иначе. Как – он еще не знал, но ощутил себя равным чуть ли не Тенгеру, чуть ли не самому Коцмолуховичу. Словно порвались все связи между минутой, которая теперь «стояла» (как «stojała kogda-to diwnaja osienniaja pogoda», как «stojali czudnyje dni» – дни стояли вне времени – погода тоже – что за чудо!), совершенно изолированная, и тем, что было, а главное: тем, что будет. Открывались неизвестные гроты, неизвестные «просторы», облачные края, подобные тем, на востоке закатного неба, затянутого грозовыми тучами. Там он был теперь, уже не грезил об этом, а был. И это было своего рода счастье: как после первых двух рюмок водки натощак или после первой дозы кокаина вдогонку рюмкам сорока. Генезип чувствовал себя чудесно, как никогда, – точнее, не он, а то страшное создание внутри него, которого он до сих пор так панически боялся и которым так брезговал. Оно (он) было им самим, они составляли единство – прежнего, нормального Зипки не стало вовсе. И смысл, чудесный смысл [который чувствуют те, кто любит Бога (!) – хотя в это никогда не верил Стурфан Абноль, разве что у женщин] во всем – даже в дичайшем из невозможнейших событий. Ох – если б такое состояние могло длиться вечно! – (Говорят, оно длится – у тех, кто умеет двадцать лет кряду созерцать собственный пупок, при этом мало ест и совсем не пьет, – но и то весьма сомнительно.) Однако, увы, какое-то действие, еще неизвестно, какое, было неизбежно. Зипек был tout de même [192] 192
Все-таки (фр.).
[Закрыть]человеком запада. Это тоже будет наслаждение – может, еще посильней, но иное, черт побери? Может быть, наконец он вкусит счастья – полного, чистого, без облачка, без изъяна! Этот незнакомый бородач, какой-то необычно рельефный, как в стереоскопе, – он-то и был, был, был псом на цепи – надо его спустить – другого выхода нет. Снова далеко в предместье жалобно залаял чужой, но настоящий, любимый пес, – из подлинного мира обычной земной ночи, как с того света, явился этот лай. А на этом фоне прямо рядом с Зипкой (или рядом с громилой внутри него?) жужжала муха. Одновременность далеких событий. Да – да будет так. Но как? Он уже знал – собственно, он ничего не знал, так откуда же он знал, что произойдет? Гармоничная тьма ясновидения залила душу. Наступил момент т в о р ч е с т в а (над таким творчеством посмеялся бы и Тенгер, и даже Великий Коцмолух, несмотря на то что ему могли быть близки такие состояния, – ведь в нем было все, включая рога и копыта) – неведомое, невероятное готовилось прорваться из небытия, воплотиться в движение электронов, перемещение гравитационных полей, довольно-таки масштабное сцепление крохотных живых частичек, – никто, даже сам дьявол, не знает, что это такое и чем оно будет во веки веков. Во всяком случае, несомненно, что это живые – чувствующие и мыслящие – создания, а существование мертвой материи, какой ее желает видеть физика на основе примитивных наблюдений за миром этих созданий, весьма проблематично. Разве что принять вульгарный дуализм, вульгарную «предустановленную гармонию» и совсем уж вульгарно перестать думать – вот что.
А верзила стоял и ждал – бородатый, упрямый и страшный – казалось, прошли века, однако все вместе не длилось, может, и трех минут, и хотя «насыщенность времени» была не-вы-но-си-ма, время мчалось стрелой. Жизнь качалась, как на качелях, – туда-сюда. Тут маячили солнечные долины и множество прелестных, идеальных уголков, где можно скрыться, там обнажалось мрачное «zachołustje», расщелины безумия, дымившие одуряющими тяжелыми газами, блестевшие жидкой лавой, – Vale inferno [193] 193
Прощай, преисподняя (лат.).
[Закрыть] – царство вечных мук и невыносимых угрызений совести: ведь можно было всего этого избежать! Неясное, маленькое, но чертовски сильное искушеньице все глубже въедалось в тело, пробивая себе дорогу к еще неповрежденным моторным центрам. В эту минуту Перси совершенно не существовала для Генезипа. Не было вообще ничего – только поступок, который предстояло совершить. Мир скорчился до узкого сектора поля зрения, где бултыхался пока что расслабленный сгусток мускульных ощущений. Верьте мне – ничего, кроме этого, не было: сам Мах был бы доволен, а может, и Хвистек. На столике лежал обойный молоток, длинный, с железной, вделанной в овальную деревяшку, ручкой, – ах, до чего соблазнительны иной раз такие предметы – непонятный, незваный гость в этом государстве безделушек и финтифлюшек. А над ним улыбался черный китайский Будда. Забытый молоток (еще вчера он помогал ей что-то прибить – какую-то персидскую миниатюру надо было перевесить на три см влево – ибо Перси была большой, о ч е н ь большой эстеткой), казалось, ждал. Он был напряжен – как запертое в клетку живое существо. Он тоже хотел от чего-то освободиться, сделать наконец что-то и вправду стоящее, а не гнить здесь, не пропадать понапрасну, прибивая какие-то гвоздики. То-то и оно. Зипек тоже не хотел пропадать понапрасну, а еще меньше хотел черный, безликий до сих пор, подземный громила. (Позднее он вылез Зипке на фас, влез ему на морду, врос ему в рыло, и все удивлялись странному выражению лица молодого юнкера – не знали, ч т о э т о б ы л у ж е н е о н – это была именно та «postpsychotische Personalität» [194] 194
«Постпсихотическая личность» (нем.).
[Закрыть], с прежней личностью ничего общего не имевшая.) Система мускулов дрогнула, как совершенная машина, приведенная в движение щелчком какого-то тумблера, и Генезип твердой рукой схватил молоток за длинную – повторяю: оправленную в дерево, но заключавшую в себе металл – рукоятку. Вещь была чудесно, идеально увесистой... Он еще увидел полные скорее удивления, чем ужаса глаза того, вытаращенные уже как бы не в этот наш мир, и вмазал что есть силы по (неизвестно отчего) столь ненавистной, скотской, волосато-бородатой, блондинистой башке. Мягкий, мокрый, ж и в о й треск – и исполинское тело с глухим стуком повалилось на ковер. Этой картинки ему не забыть уже никогда. Молоток так и остался торчать в башке, чуть выше левого лобного бугра. Зипек вышел, как автомат, без всякой тени какой-либо мысли и чувства. За счет этого он элементарно и немыслимо упростился. Где были, куда подевались все его давние и недавние сложности? След простыл. «Жить – хорошо», – сказал в нем чужой голос, и голос этот был его собственный, природный. Тело стало легким, как пух, – казалось, оно вознеслось над бессмысленным миром офицерья, Коцмолуховича, китайцев, политической ситуации и странных созданий, так некрасиво именуемых женщинами. Не было дуэньи, не было Перси – никого. Его это совсем не удивило. Только теперь он ощутил свободу и небывалую беззаботность. «Боже! Кто я такой», – подумал он, спускаясь по лестнице. (Дверь за собой захлопнул. Ключ от парадного у него был свой – подарок Перси.)
Было два часа – самый поздний час ночи. Неведомая сила сперва повела его к училищу, как будто там было спасение. Но в спасении он не нуждался – было так хорошо, все складывалось чудесно – так зачем, зачем? – дьявол его знает!.. Моросил мелкий летний дождик. То, что в такую ночь могло быть до умопомрачения обыденным и неприятным (тишина вымершего города, мокрые улицы, душный воздух и этот провинциальный запашок – тепло-влажный, навозно-луковато-сладковатый), казалось чудеснейшим, необходимым, гармоничным, именно этим, а не иным. «Этость», а не «инаковость», – ах, что за чудо – ощущать абсолютную необходимость в том ужасающем государстве случайности и абсурда, каковым является н а г о е б ы т и е, вне фикций социальных законов, прикрывающих прямо-таки беззастенчивые сопряжения. Если б Зипка когда-нибудь принял хорошую дозу кокаина (к чему в минуты отчаяния склоняла его княгиня), он мог бы сравнить свое нынешнее состояние с легким отравлением этим ядом, с виду благородным, но требующим тяжких жертв.
Вдруг ужасный проблеск холодного сознания: «Я преступник – убил, не знаю кого и не знаю зачем. – Ах – да ведь не из-за нее же. Она, она...» – Чужое слово болталось среди прочих, столь же разрозненных, мертвых, лишенных смысла. «Неужели я этого никогда не пойму? Да – может, и пойму, как посадят лет на двенадцать. Но ведь китайцы... – перед ними никто не устоит...» Он мог думать так «biezstraszno» в ту ужасную минуту, ужаса которой был не в состоянии понять. Это был не он – а тот, только как-то странно и отвратно размякший, воплощенный во внешние формы того, давным-давно умершего мальчугана. Он с ужасом ощутил, насколько страшен сам факт бытия, даже самого безобидного – при таком подходе даже святые становились чудищами, которым не подберешь названия. «Все сущее отрицает принцип, на основании которого существует, – все опирается на невосполнимый метафизический ущерб. Будь я даже лучше всех на свете, я – лишь клубок борющихся друг с другом, бесконечно дробящихся сущностей – таким и останусь. Мир одинаково жесток как внутри индивида, так и вне его», – говорил когда-то пьяный Стурфан. Сегодня Генезип это понял – не логически, а живой своей кровью – ему казалось, что в его артериях-клоаках струится какая-то мерзкая, ядовитая, вонючая жижа. В мире не было ничего, кроме великой, паскудной нечистоты, и все-таки было хорошо. Он пренебрежительно махнул рукой. А значит – и он тоже, раз весь мир таков. Словно в памяти и н о г о «я» мелькнуло призрачное, бледное лицо Элизы и погасло, как фосфоресценция в глубинах черновато-зеленой воды. Осталось само чувство связи его преступления с чем-то равно преступным и неопределенным. К а к проявилась эта связь и откуда взялось это второе нечто – один черт знает. Пусть над этим ломают голову психологи. Однако, похоже, все можно свести к понятиям: определенной о к р а с к и качества как такового и, по Корнелиусу, «смешанного фона» (не замечаемого). Все равно – важно было, что Зипек неким странным образом насытился преступлением, причем так, что Перси, эта зарвавшаяся от успеха у самого Коцмолуховича мелкая каракатица, перестала для него существовать. Притом у него не было никаких, ну ни малейших угрызений совести. Этика? Вздор, сударь мой. Для шизофреника определенного типа все это пустые слова – существует только он один, и ничего кроме. «Чудесное лекарство от несчастной любви: убить кого-нибудь, совершенно не связанного с этой любовью, – какого-нибудь чужого дядьку – первого попавшегося прохожего». Ему вспомнился стишок какого-то никудышного псевдофутуриста – написанный давным-давно, еще при жизни Боя:
...И первому же прохожему, попавшему в поле зрения,
Хрясь дубинкой по лбу – второму? – тоже хрясь!
И вовсе никакое это не преступление.
Так что же это такое?
Да ничего, просто – хрясь:
Всего лишь ликвидация никому не нужных вещей
Без участия палачей...
Что было дальше, он не знал. Блеск сверхсознания, исходивший от шизофренических двойников, погас, а р я д о м с сознанием автоматически выстраивались нормальные мысли, какие пришли бы в голову всякому человеку в подобную минуту. Но они уже не сцеплялись (хо-хо – ничего не попишешь) с центрами моторики. Эти центры были во власти громилы со дна – одним ударом он захватил власть – исполнил нечто абсолютно новое, чему его никто не учил, – и заслужил награду. А если у тебя в руках чьи-то центры моторики, то ты и есть тот самый человек, и баста: умер Зипек – родился постпсихотический Зипон. Сам припадок – так называемый «Schub» [195] 195
«Сдвиг» (нем.).
[Закрыть] – длился всего секунду. Потом побочные мысли (но кому до них какое дело?) – Бог мой: да ведь этот верзила был как-то связан с Перси, с ее тайной жизнью, о которой он, Генезип, не имел понятия. Может, это была и не любовная связь, но было в ней, черт возьми, что-то необычное – даже для такого окретиненного субъекта, как Зипек в тот вечер. Не зря ведь бестия лгала, что это пустая комната покойного брата – верзила явно жил там. Инстинктом [который, впрочем, так часто подводит (но тут он наверняка говорил правду – Генезип это знал)] он чувствовал, что бородач был ей безразличен как мужчина. В этом опосредованно крылось нечто более существенное. А что – он наверняка никогда не узнает. Он ощутил, что подвешен в полной социальной пустоте. Социально (и то хорошо, если уж нельзя морально) он был преступником, которого станут преследовать абсолютно все – за исключением, быть может, нескольких тысяч (в стране, конечно) изгоев, ему подобных. Чувство житейского сиротства перешло в состояние метафизического одиночества: ведь лишь одно-единственное существо – он – говорит о себе «я» в бесконечном пространстве-времени вселенной. (Пускай математики твердят, что хотят, и удобства ради обоснованно искажают мир, но наше актуальное пространство-«таки» – эвклидово, и прямая линия, невзирая ни на какие трюки, принципиально отличается от всех прочих.) Интуитивно, то есть: не зная соответствующих терминов и теорий, в своих собственных нарождающихся образах-понятиях, он непосредственно, по-скотски постиг актуальную бесконечность Бытия и ее непостижимость для о г р а н и ч е н н о й единичной экзистенции. И на этом конец – стена – полное безразличие. Вдруг – почти безотчетно – он повернул к дому. Единственный человек на свете – Лилиана. Проблема «алиби» обрисовалась вдруг со всей ясностью, совсем как в том недавнем и уже столь давнем сне. Может, его никто не увидит, а Лилиана скажет, что он все время был у нее – скажет наверняка – любимая сестричка! Как иногда хорошо, что есть семья! Он впервые увидел это так ясно – вот каналья! Единственное существо, которому он мог теперь верить, – она, презренная Лилюся (мать – нет, княгиня – стократ тем более нет). А стало быть – вали давай к ней, «vallons» alors [196] 196
Ну так и «повалим» (фр.с пол.корнем в глаголе).
[Закрыть], – только чудом какой-нибудь знакомый может встретиться и узнать его в тусклом свете этого вечно мертвого города. В первые минуты где-то на дне души у него было ощущение, что жизнь кончилась безвозвратно – (будущее представлялось какой-то безымянной, прабытийной, недифференцированной кашей, в которой погрязла давняя, но троекратно усиленная, устремленная в бесконечность мука) – однако теперь, так же не веря в то, что можно и впредь существовать, не видя впереди ничего, кроме актуальной беззаботности (а этого, черт возьми, мало!), он на всякий случай решил убедиться в своем «алиби». Все это делал тот громила, но Боже сохрани – не он. Гибнущий Зипек свалил всю ответственность на того. Он ощущал его в себе уже явственно – вместе с копытами и когтями (и беззаботность была – того, другого): как он там устраивался, и притирался, и удобно располагался – уже навсегда – выдавливая прежнего Зипульку из его формы, как повидло или тесто, сквозь все психические дыры. И тут как назло на углу Колодезной и Фильтровой появились две шатающиеся фигуры – неверными ногами они липли к мокрым плитам тротуара, цеплялись похожими на щупальца руками друг за друга, за стены, столбы и киоски. Послышалась гнусная песенка – ее пел хриплый баритон с жестким марсельским акцентом:
Они приближались. Гражданские. Один толстый, маленький, круглый; другой мелкокостный и тощий. Тощий вторил круглому хриплым шипением, исходившим, казалось, из каких-то ядовитых желез внутри его тела. От них шел дух, как от только что выключенных, еще теплых спиртовых примусов. И тут в Зипеке проснулся поляк. («Vous autres, Polonais...» [198] 198
«Вы, поляки, другие...» (фр.)
[Закрыть]) Ax! Это же так просто – ничего интересного написать об этом невозможно. Может, тот автоматический громила со дна был более поляком, чем он сам. Закипела в нем, изволите видеть, кровь, и он съездил жирному по морде, уже в замахе различив нахально-лукавую и веселую физиономию Лебака, которого знал по какому-то училищному смотру. (Тут он впервые подумал, что ведь сама Перси и дуэнья... «Нет – эти не выдадут», – произнес в нем какой-то голос, и он был прав. Зип никогда больше об этом не думал. У нового жильца, обосновавшегося в нем, были какие-то свои клапаны и методы.) А кто второй? – да это же личный адъютант Лебака, герцог де Труфьер. Зип наподдал ему кулаком по филейной части и свалил в лужу, которая с наслаждением чавкнула, приняв в свои недра худой зад француза. Внешне, своей шинелью (в этом смысле внешне, а не духовно), юнкер мало чем отличался от обычного солдата-кавалериста. Темнота в переулке была почти непроницаемая – узнать его они не могли. Он двинулся дальше с тем же автоматизмом, который не покидал его с момента убийства. Лебак пытался его преследовать – напрасно. Закрутился на дряблой ручонке вокруг фонарного столба (света не было) и пал на колени, крича с ударением на последний слог: «Полицья, полицья!» [Время было переведено (научная организация труда) на два часа – лишь через час должно было начать светать.] Зипек не чувствовал ничего, ни малейшего беспокойства. Как поляк он был удовлетворен. «Хорошенькое алиби», – буркнул он. – «Вообще-то, зря я это сделал, и все же, чтоб завершить день, это было необходимо. Какая легкость! Какая легкость! И как я прежде этого не знал!» И в ту же минуту его поразило именно то, что он ничего, кроме этой легкости, не чувствовал. «Что же делать? – невозможно ведь заставить себя чувствовать то, чего не чувствуешь». Он завернулся в эту мысль, как в теплый плащ, и двинулся дальше по загаженным улицам к дому.