Текст книги "Ненасытимость"
Автор книги: Станислав Виткевич
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 39 страниц)
– ...разденься. У тебя такое чудесное тельце. (Она не спеша раздевала его.) А какие мускулы, сильные – с ума сойти. Запонки я кладу вот сюда. Ах ты мой бедный, миленький импотент. Я знаю – это потому, что ты заждался. А это что за пятнышко? (Голос ее задрожал.) А, мой мальчик себя приласкал. Это нехорошо. Надо было поберечь для меня. А теперь – кикс. Но ты ведь при этом думал обо мне, правда? Я отучу тебя от этого. Не стыдись. Ты чудесен. Не бойся меня. Не думай, что я слишком умная – я такая же маленькая девочка, как ты, то есть ты не девочка, ты уже большой мальчик, настоящий мужчина. Мы будем играть в папу с мамой, как семилетние папуасы в своей хижине в джунглях. – Говоря так, она и в самом деле выглядела маленькой девочкой, такой, каких он раньше на дух не переносил. – Я не такая страшная – так только говорят обо мне. Но ты никого не слушай, не верь никому. Ты сам узнаешь меня и полюбишь. Невозможно, чтобы ты не полюбил меня, потому что я тебя так... – первый поцелуй всеведущей самки обрушился на его невинные уста, а безумно-сладострастные глазищи впились в его глаза, разъедая их, словно серная кислота железо. Наконец-то он понял, какой страшной вещью могут быть губы и глаза – такие губы и такие глаза. Он воспламенился холодным огнем и полюбил ее – рывком и ненадолго. Тут же у него это прошло. Все-таки ему были противны прикосновения мокрой медузы к его лицу и эти исступленные «лизания» шального языка. Он абсолютно раздвоился. Но ей не было до этого дела. Продолжая целовать, она затянула его на диван и, как ни противился Зипек, раздела его донага. Сняла ему ботинки и поцеловала красивые гладкие стопы. Но у него там по-прежнему ничто не шевельнулось.
Тогда она прибегла к другому способу: охватив руками голову Зипека, поставила его на колени и, развалившись, как кошмарный упырь, стала безжалостно пихать обожаемое ею лицо к себе т у д а. А он, мужчина на грани падения, пытался спасти себя от проклятия всей жизни (счастье она или несчастье – это почти все равно, за исключением кратких обманчивых мгновений), несмотря на то, что потенциально он уже пал и катился по наклонной плоскости, инстинкт индивидуальности сопротивлялся в нем множественности существ и стадности, которую она создает в силу метафизической необходимости. Его разрывало на части. Он задыхался, его тошнило, он фыркал и храпел, увидев перед собою то, чего более всего страшился. У него не было ни малейшего желания доставить ей удовольствие, не говоря уже о том, что он совершенно не оценил того, что ему дано было увидеть. Какой-то мерзкий диковинный зверек, розоватый, покрытый рыжими волосами (княгиня презирала всякую неестественность), пахнущий адом (наверное) и свежестью моря, и отличным ротмановским табаком, и навеки утраченной жизнью – вот именно; и этот ее живот, вроде бы обычный, но кощунственно покорный, слегка выпуклый, словно купол какого-то восточного храма; и груди, как белые буддийские дагобы, верхушки которых освещает восходящее солнце; и бедра, откуда-то знакомые, может, из подсознательных грез, чуждые и близкие, и такие, что нет на них управы, ничего нельзя, черт возьми, поделать с их красотой, они лишь вызывают стыд и мучения. И вдобавок лицо, эта дьявольская морда!.. И любовь. (Ясно, что от всего этого нужно избавиться одним богатырским ударом, нужно оставить все это позади, превратить, хотя бы ненадолго, в далекое и безразличное прошлое. Но т а м было по-прежнему зловеще тихо, как на море за час перед циклоном.)
И снова, в противоречии с «ранее описанным состоянием», громоздились друг на друга разные чувства, в том числе чувство палящего стыда за свою немощность (физическую) и глупость. Бесплодная пустыня жестоких переживаний, вдребезги разбивающих с трудом выстроенные восемь лет жизни. Бесповоротное будущее определялось в этот момент странных терзаний и срама... (Что? Гадкое слово, но что может быть сильнее стыда, чем эта мерзость.) А тут эта приторная, будто молочный шоколад, блудница ведет себя, не как человечица, а как бесстыжая корова, самка оленя, крокодила или дикой свиньи... – тяжелая и неуклюжая – да и вообще она не нужна; а т а м, как назло, ничто не шевельнулось. Вместо того чтобы сделать то, чего она желала, он прижался к ее бюсту, чуток обвисшему, но как «чистая форма» настолько прекрасному, что он мог бы затмить округлости многих шестнадцатилетних девиц. Наконец сложная машина, называемая княгиней Тикондерога, потеряла терпение. Откинув волосы, она снова подставила Зипеку губы, которые были беспримерно непристойными и мерзкими, как слизняк, так что он содрогнулся в нечеловеческой муке отвращения к тому, чего желал больше всего, отвращения, совмещенного тем не менее с чувством удовольствия и глубокой гордости: он в самом деле целует ее. Но этот идиот не сумел как следует ее поцеловать. И тогда она сама взялась за Зипека, покрывая его градом поцелуев, от которых нельзя было скрыться, не причинив неприятности этой страшной агрессивной бестии. Но, несмотря на страх и отвращение, он не хотел причинять ей неприятностей. Он мог бы смотреть на нее, обнаженную, и восторгаться ею хоть десять часов подряд. Он уже почти полюбил, хотя как-то странно, не так, как мать, но похоже (страшное дело), это, в сущности, доброе создание, которое вытворяло с ним такие невероятные штучки, бесстыдно восхищаясь при этом всем тем, что он так мало в себе ценил. А там ничего. Тряпка. Ему чего-то хотелось так страшно, что он чуть не лопнул – но чего – он не знал. То есть абстрактно он знал, но никак не мог сформулировать – не хватало логических звеньев.
В конце концов разочарованная, обманутая в своих ожиданиях, озлившаяся княгиня (она знала, что через полчаса все простит и даст ему – когда-нибудь в другой раз – новый урок с использованием других методов), с досадой оттолкнув его как раз тогда, когда он с искренней привязанностью прижался к ней, гневно крикнула:
– Немедленно одевайся. Поздно. Я устала. – Она знала, что делает: Зипека будто кнутом хлестнули по невинному «личику!».
– Я хочу умыться, – прохрипел он, обиженный до глубины души. Зипек чувствовал себя униженным и опозоренным и понимал, что он безнадежно смешон.
– С чего бы это, интересно знать. А впрочем, ступай в ванную. Я тебя мыть не собираюсь. – Она мягко, но презрительно подтолкнула его – босого, голого, беспомощного к дверям в коридор. Он не смог бы ей воспротивиться, даже если бы обладал титанической волей. «Интересно, как бы в этой ситуации поступил Наполеон, Ленин или Пилсудский», – подумал он, пытаясь усмехнуться. О, если бы он знал, чем кончится эта ночь, он предпочел бы полностью отдаться Тенгеру в людзимирском волчьем лесу. Но постепенно в нем нарастала какая-то необыкновенная злость.
Уже светало. Продолжавший дуть с прежней силой ветер потеплел, и деревья стали черными и влажными, а с крыши лилась вода, вздымаемая порывами ветра так, словно у нее неприлично задиралась юбка. После того, что случилось, неизвестно зачем начинавшееся утро ужасало своей будничностью, даже сверхобыденностью. Совершив омовение, Зипек вновь кое-как обрел мужское достоинство. К чему только этот безжалостно встающий день – о, как же трудно будет его пережить. И вообще, что же теперь делать? Всему пришел конец, рана будет кровоточить до самой его смерти? Как дожить до вечера? Как пережить жизнь? Уже сейчас оказаться на той стороне, где скалят зубы пресыщенные породистые рожи всезнающих старцев? Или нет: раскрыть какие-то неизвестные до сих пор ворота и выйти из этого грязного подворья реальности навстречу истинному солнцу знания о жизни, выйти отсюда туда, туда – но к у д а? Воистину вовремя пробудились в нем воспоминания о далеком детстве с его беспредметными стремлениями к чему-то высокому. Он горько усмехнулся, осознавая свое нынешнее положение. Но это подтолкнуло его к решению не ожидать, как раньше, наступления событий, а осознанно формировать их. Чем? Как? Но ведь существует воля. Он сжал кулаки с силой, которая способна, казалось, переделать весь мир в его собственное творение, в послушное ему существо, как его сука Нирвана. Реальность не колыхнулась. Одних мускулов здесь недостаточно – нужна еще какая-то маленькая, малюсенькая пружинка. У него ее не было. Он даже не подумал о своем интеллекте, от которого ведь он навсегда отрекся. Как превратить этот дворец, в котором он был плебеем-чужаком, в свою вотчину, а эту чужую бабу (в этот момент он ни капельки не любил ее) в свою женщину (речь не шла о вечной любви или о женитьбе, об этом, как и о возможных детях, он до сих пор и не думал) – превратить в предметы для его внутреннего употребления, которым отведено место в иерархии символических колец детской метафизики, все еще владеющей им. Невыносимой тяжестью обрушился на него мир – еле держалось лишь последнее колечко. (Генезип Капен – je ne «zipe» qu’a peine [38] 38
Едва дышу – фр.с подстановкой корня польск. слова «zipac» – едва дышать.
[Закрыть] – «едва-зип» – как прозвали его в школе.) Этим колечком был он сам, точнее, его расплывчатая индивидуальность, существующая как бы вне тела. Да и тело его, несмотря на упругие мускулы, теперь ему не принадлежало. Он распался на отдельные элементы, лишенные химического родства, враждебные друг другу. Он был голый, озябший, во враждебном месте, в лабиринте комнат тоже голой бабы, которая ждала доказательств его силы, тогда как материнское чувство понемногу уходило из нее – так вытекает вода из дырявого горшка (или молоко из груди, пораженной раком). Даже в конце жизни все это было забавным, но лишь несколько часов. (Однажды у нее был подобный случай, но не с невинным подростком, а с неким ханжой – многолетним половым воздержанцем.) Но если так будет и дальше (неужели он ненормален, о Боже?!), то это совершенно невозможно, это конец. Если этот юноша с такими данными так или иначе не удовлетворит ее, это будет трагедией в квадрате, придется в очередной бессчетный раз применить (теперь к другому объекту) демонические методы, опять сыграть в уже надоевшую ей лживую игру. А ведь так хотелось немного отдохнуть, просто полюбить, в последний раз блаженствуя и услаждаясь невинным сердцем и упругим телом, свернувшись «sur ce paquet de muscles» [39] 39
«В этом клубке мускулов» (фр.).
[Закрыть]чудного «хлопца». Пусть этот «хлопец» неистовствовал бы без всякого искусственного допинга, и при этом все было бы тихо, спокойно, но в то же время увлекательно. Так в полусне грезила (пустые мечты) понапрасну разохотившаяся княгиня, набросив на тело бледно-зеленый с золотыми цветами (что за излишество!) шлафрок (он же: ночевник, завертыш, закутник, ленивник, распустник). Она была уверена, что это существо не убежит от нее прямо из ванной. Хотя от такого всего можно ожидать: схватит в холле первую попавшуюся шубу и удерет в калошах ее мужа. У нее не было уверенности в успешном развитии романа. К тому же ее беспокоило сомнение: нормален ли ее избранник вообще. Она не могла позволить себе пустить на самотек все, чего так желала в последнее время. В ней проснулся бдительный зверек (этакий милый зверек – сторожок), который чутко прислушивался к тому, что делает там этот «голыш» (бррр...), такой «чудесный, гладенький, молоденький и притом мускулистый и крепкий, и такой сторонний, колкий и недовольный (такими-то прелестями – какой скандал!), а в довершение всего еще и обиженный!». Она вздрогнула. Впервые в жизни она подумала о том, что происходит с НИМ, с мужчиной как таковым (хотя это «дитятко» она не могла бы так назвать), который был ее самцом (в данном случае несостоявшимся). Небезопасная новость. Подобные мысли ей еще никогда не приходили в голову – может быть, только до замужества, когда она была маленькой девочкой, о каких-то там доисторических ухажерах, из которых впоследствии несколько были ее настоящими любовниками. Настоящими ли? Столько времени – всю жизнь – она жила без любви и нынче отчетливо осознала эту истину. А теперь придется эту любовь (она уже знала, что это настоящая, первая и последняя любовь) отравить, осквернить старыми, более или менее демоническими «трюками», всем своим страшным, по сути дела, но незабвенным прошлым, от которого она не могла немедленно отказаться. Огромное сожаление прожгло ее сердце и низ живота.
А тем временем глупенький подросток, вовсе не предчувствовавший приговора, вынесенного ему тайными темными силами ее тела, напрягал свои мышцы, стремясь пробудить в себе могучий дух. Все понапрасну. Действительность, то есть: дворец, стены, ванна, наступающий день и деревья, раскачиваемые ветром февральской оттепели, была непоколебима. Ужасное предвесеннее уныние висело в воздухе, вторгаясь и сюда, в закоулки этого перегруженного прошлым дома. Казалось, что все могло быть по-другому, «а не так кошмарно и бестолково», что есть где-то лучшие миры, где у всего есть свое место и предназначение, где каждая вещь укладывается в свой футляр, и что все еще может быть «так хорошо, так хорошо»! Но что для этого требуется? Бешеная работа над собой, полный отказ от массы привычек (это первое условие), безграничное самопожертвование, истинная доброта, идущая из глубин сердца, без всякой там прагматической или теософской чепухи, а стало быть, доброта, которой не достичь сегодня без того, чтобы не отречься от самого себя, не поглупеть, не изуродовать, не «запороть» – мерзкое слово, напоминающее «запор», – не убить свою индивидуальность, не вырвать ее с корнями из этого мира. В земле останутся питательные для других животных и людей клубни, а листья и цветы понадобятся лишь для сохранения и размножения этих клубней – вот и все. А, чтоб им пусто было!.. Конечно, т а к Генезип не думал, ибо не созрел еще для таких мыслей (несмотря на их простоту). Его сознание было неартикулированной магмой, из которой при определенных условиях могли выкристаллизоваться такие слова. Неожиданно у него молнией сверкнула гениальная мысль: здесь, рядом с ним, в пределах досягаемости, находится это п о д а т л и в о е (и живое к тому же) создание (в глубине сознания замаячил образ дома с умирающим отцом и матерью, странно чуждой ему в эту минуту, – но это уже отошло в прошлое). Он почувствовал вдруг, что эта баба податлива и духом, а его дух – твердый молот из прочного материала – способен расколошматить ее материю в пух и прах, а затем использовать ее как первоначальный фундамент для строительства здания жизни. Он не осознал убожества этой концепции. В нем пробудился эгоизм молодости, и он как был, босой и голый (иным он и не мог быть), «двинул» в новый поход на спальню.
Княгиня не погасила свет и не открыла ставни. Потерпев поражение, она была смертельно уставшей и в таком виде предпочитала не показываться на глаза прислуге. И вообще она не желала видеть этот день, который должен был стать днем нового счастья. В спальне царила все та же ночь. Зипек вошел уверенным шагом, не обращая внимания на продолжающееся состояние бессилия. (Скрюченная на диване странная, бледно-зеленая фигура посмотрела на него изумленным взглядом и тут же свернулась в клубок, пряча лицо в подушки.) После относительно холодной умывальни атмосфера в комнате между шестью и семью часами февральского утра (целых четыре часа продолжалось это бездарное копошение!), почти осязаемая чувственная атмосфера запахов и красок, подействовала на несносного юнца как аура покоренного города на разъяренных битвой ландскнехтов. Прежде всего замазать каким-нибудь «сверхъестественным» поступком отвратительную сцену в лесу с Тенгером и подростковую неумелость у самых врат рая. Наконец-то он решительно перестал осознавать относительную старость этой бабы – она была просто самкой, прасамкой à la Пшибышевский: от нее «разило похотью» (исключительно гнусный оборот) на всю солнечную систему. Дикая жажда наслаждения, первобытная, бессознательная, настоящая, диморфная хлынула наконец из мозгового центра к железам и разлилась по всем мышцам, включая фатальный сфинктер. Княгиня не повернулась, но почувствовала, как что-то возвышается над ней. Ее затылок и спина покрылись приятно щекочущими мурашками, словно кипятком обдало чресла, бедра и никогда ненасытимое средоточие наслаждения, источник необычного, непонятного, неповторимого, вечно нового, убийственного блаженства. Она знала, что это сейчас случится. Как? Помочь ему или пусть действует сам? Вожделение подкатило к горлу, словно кровавый мясистый шар с языками пламени, лижущими изнутри губы, нос, глаза и мозг. Она чувствовала теперь то, что иногда накатывало на нее ненавистно-приятной волной – когда она читала описания трагических случаев, пыток и неудавшихся самоубийств, таких, когда ни туда ни сюда... – что порождало достигающее головокружительной высоты блаженство... эгоистическое, противное, скотское, изломанное, гладкое, скользкое, липкое, нечистое, но именно поэтому необыкновенно упоительное, вплоть до экстаза бесконечного страдальческого подчинения чужой сокрушающей силе. И все это из-за проклятых самцов... Семь шкур бы с них спустить!.. Она испытывала все эти чувства разом и лишь Зипека любила, как родное дитя, как тех, которые вылупились на свет, раздирая ее бедра невыносимой и все же сладкой болью. Потому что княгиня была хорошей матерью: она любила своих сыновей и рожала их когда-то с огромной радостью. (Старший, меланхолик, недавно покончил с собой, средний в двадцать один год был послом Синдиката спасения в Китае [целый год о нем ничего не было известно], третий, Скампи, – о нем уже было сказано.) Все трое виделись ей как один дух, ею зачатый, – дух этот теперь вселился в Генезипа. Красивый Зипек был последним ее баловнем, маминым сынком, любимым ребенком, тайно обожаемым маленьким свинтусом, при этом невинным, но к тому же жестокосердным, чужим, противным волосатым самцом. Как убить в себе эту любовь, если она не будет взаимной? Совмещение предвкушаемого наслаждения с уже возникшим страданием придавало происшествию дьявольски пикантный привкус, как острый английский соус куску ростбифа. Ее «штранные мышли», как называл их старый еврей, приносивший во дворец разные вещи, – единственное «низшее существо», с которым она снисходила немного поговорить на серьезные темы, – были прерваны тем, о ком она так мечтала.
Он злобно схватил ее за руку и бесстыдно вперился в ее похорошевшее от возбуждающих мыслей лицо. Желания сцепились между собой раньше, чем тела. Она посмотрела вниз и увидела все таким, как мечтала, и уже не выпустила его из вожделеющих безрассудных рук, отказавшись от предварительных изощренных игр и направив всю силу взрыва в самые потаенные и чувствительные уголки своего пресыщенного опытом тела. Одно впилось в другое, и Генезип почувствовал, что ж и т ь с т о и т. Она чувствовала то же самое, но на грани смерти, и хуже того: смерти при жизни. А этот бычок разошелся, утоляя смертельную жажду: свою и ее, которые слились в одном безбрежном море умопомешательства, (ее – «старой перечницы на краю могилы», как говорил он себе позже, борясь со своими чувствами к ней.) Теперь же она была для него воплощением сущности жизни: наглой, голой, «вылезшей из кожи». В океане животного наслаждения, достигшего метафизических высот, находило свое выражение невыразимое. Они перебрались на кровать, и она принялась обучать его. Ее уроки приводили к тому, что он вздымался, а затем срывался вниз, не зная, уцелеет ли в аду своих потаенных желаний, которые она угадывала и извлекала из него, как кишки из забитой свиньи, в этом дьявольском расширении круга постыдных, в которых нельзя признаваться, мыслей-пауков или мерзких сороконожек. Наконец, он рухнул в пропасть в последний раз, теперь уже окончательно. А она, «демоническая» Ирина Всеволодовна, ужасные сплетни о которой превосходили любое злословье (и даже то, которое вообще возможно?), целовала грязную, в известном, конечно, смысле, руку юнца, который никак не мог прийти в себя и предавался безмолвным воспоминаниям о пережитом блаженстве. Он весь изнемог, но изнеможение было упоительным, как неизвестный наркотик. Княгиня с гордостью и нежностью гладила его мягкие шелковистые волосы и вдыхала их медовый запах, щуря глаза, как засыпающая кошка.
Было восемь часов. Когда они еще лежали в постели, не в силах расстаться, горничная, красивая рыжая девушка, принесла завтрак, состоявший из бараньих котлет, яичницы с ветчиной, копченой рыбы, овсянки, кофе с молоком и отличного коньяка. (Княгиня выставляла напоказ женскую прислугу, не боясь сравнений не в свою пользу. Поэтому у Тикондерог существовали строгие правила отбора «служанок».) Зипек спрятался под одеялом. Женщины смеялись, о чем-то перешептываясь над ним. Несмотря на это маленькое унижение, у него было такое чувство, что он поймал быка за рога. Его до костей пронизывало торжество, глупое детское торжество: наконец-то он стал мужчиной и знает, что делать дальше. О, как же он заблуждался!
Потом пришел старый князь в зеленом «бархатном» (?) одеянии, а через минуту ворвался Скампи в кремовой с золотом (какое чудо!) пижаме. Генезип чуть не умер от стыда, когда князь начал задавать обычные в таких случаях вопросы. Все они так высоко ценили себя, что в самом деле ничему не придавали никакого значения. Из-под одеяла Зипек слышал приглушенный голос княгини:
– Поначалу был странным, а потом чрезвычайно, исключительно милым. Это почти ребенок. Покажи личико, детка, – сладко сказала она и, отвернув одеяло, взяла Зипека за подбородок и подняла его голову. – Знаешь, Диапаназий, – обратилась она к мужу с так называемой задушевностью, – я много лет, почти с того времени, когда впервые изменила тебе, не чувствовала себя такой метафизически счастливой, как сегодня. Я знаю, ты не любишь этого слова, ты и все твои приверженцы считаете, что я им злоупотребляю, – но что делать? Как иначе выразить такое дивное состояние? Ты, и не только ты, а все вы, люди дела, решили вычеркнуть себя из жизни еще при жизни и не понимаете того, что все может иметь другое, недоступное вам измерение. Один Хвистек когда-то попытался распознать это, написав о «множественности действительностей», но не развил своей мысли до конца, и большинство сочло ее заумью. Даже Афаназоль Бенц, который, как говорят – не знаю, правда ли это, – первую свою аксиому вывел просто из ничего, не признает этой теории. А я верю: в ней есть рациональное зерно, и вина ее сторонников в том, что они не сумели...
– Из Москвы поступают все более жуткие новости... У этих желтых дьяволов есть какой-то генерал, который изобрел новый способ наступления. Наконец-то все выяснилось. Мне звонил по телефону адъютант Коцмолуховича, ты его знаешь, он вроде бы с нами. Так вот, мы этому не сможем научиться так, как в свое время коалиция научилась у Наполеона его стратегии. Похоже, что на такое способны только китайцы.
– Это меня не касается – у меня есть он. (Она держала голову Зипека под мышкой. Именно в этот момент появился Скампи.)
– Скоро у вас, мама, не будет и этого. Завтра как будто объявят всеобщую мобилизацию. Войска генерала Цуксхаузена в беспорядке отступают к нашей границе. С Москвой покончено. Китайцы ликвидируют их совершенно новым способом. Они хотят впитать в себя белую расу. Наши силы их не волнуют – мы для них мезга. И они делают это во имя благородной цели: поднять нас до своего уровня. Принимая во внимание их понимание организации труда и их отставание от нас в этом деле, получается очень скверно. Если мы не погибнем, то нас заставят вкалывать, пока не сдохнем. Интересно знать, кому будет нужна идеология, во имя которой погибают постепенно, не вдруг. Большевики держали в повиновении Россию столько времени, исходя из других принципов. Это устраивает работяг, перед которыми нет никаких перспектив. Сможем ли мы в таком случае оправдать свое существование – вот в чем вопрос.
– Говорила я вам! Где же ваш синдикализм, явно буржуазного происхождения, якобы ослабляющий классовую борьбу? Где ваша так называемая организация труда? Все это ерунда. Нужно было создать обособленную, абсолютно закрытую монархию и погибнуть с честью, без компромиссов, как мой царь Кирилл...
Скампи прервал ее:
– Еще неизвестно, погибнет ли он. Я бы видел его в нашем штабе при Коцмолуховиче...
– ...или уж сразу плыть по течению. В последнем случае мы, горстка настоящих, достойных жизни людей, наверняка выиграли бы, а après nous [40] 40
После нас (фр.).
[Закрыть]pust’ wsio propadajet. Да, мы бесцеремонно обмануты якобы большевистским, а по сути почти фашистским Западом. У нас все сплошная ложь...
– Прекрати! О таких вещах вслух не говорят. Конечно, мама с ее талантами устроилась бы, хотя бы любовницей начальника китайского генштаба или кого-нибудь вроде – но не мы, мужчины. «Апренуледелюжизм» [41] 41
От фр.«après nous le déluge» – после нас хоть потоп.
[Закрыть] – вот ошибка нынешней аристократии и даже определенной части недалекой буржуазии. Четыре тысячи лет все было стабильно потому, что прежние великие правители умели смотреть далеко вперед и, хотя бы теоретически, перед ними была вечность. Как только это умение исчезло, все пошло насмарку и чернь подняла голову. Именно г о л о в у – а не зад, которым она вихляла и раньше, в упряжке. А когда чернь ее подняла – все пропало, с этим я согласен. Мама права: надо было идти навстречу, но для этого надо иметь... хм – ...понятие о чести. Это сделает за нас Коцмолухович, а мы останемся ни с чем.
«Вот так делается политика – т а к и е люди ее фабрикуют! А где же реальный мир?» – думал созревший вдруг под одеялом Зипек. (Прославленное и обесславленное лоно Ирины Всеволодовны было неплохим инкубатором для таких гномов.) И странная вещь: о д н о в р е м е н н о (осмысление шло, конечно, постепенно) на этом «с м е ш а н н о м ф о н е» он чувствовал себя подавленным, желеобразным, маленьким, он чувствовал сексуальный неуют оттого, что он такой кроха, несмотря на то что, как бы в отместку за мальчишеские покаяния без вины, только что произошло половое насыщение – настолько ранила его собственная ничтожность в сравнении с необозримыми далями недостижимых знаний, должностей, влияния, власти, способных удовлетворить его аппетит к жизни. Еще более странно, что он не вспомнил об отце, который тоже ведь кое-что значил и время от времени гваздался в политической клоаке. Отец представлял «домашние ценности», а сейчас существенными казались только чужие достоинства. При этом Зипек знал, что этот Мачек Скампи, который всего на год его старше, – заурядный себялюбец и дерьмо, противная глиста (сколько же их?!) в разлагающемся чреве Польши (которая переживала самое себя после смерти), un simple «gouveniage polonais» [42] 42
Обыкновенный «польский говнюк» (фр.с польск. корнем).
[Закрыть], как говорил шеф французской военной миссии генерал Лебак, который после большевистского переворота в Европе остался у нас на службе «подлинной демократии», что он демонстративно подчеркивал. «Ах ты дурашка, сам от себя скрываешь, что служишь нашим толстомясым буржуям, которые прикрываются мнимой солидарностью с трудящимися и научной организацией труда» (oh, vous autres, polonais, n’est ce pas – mais tout de même la démocratie, la vraie démocratie, est une et indivisible et elle vaincra [43] 43
«О, вы другие, поляки, не правда ли – но все равно демократия, настоящая демократия – едина и неделима, и она победит» (фр.).
[Закрыть]), – так невольно и искренне думал Эразм Коцмолухович, с которым Лебак «сотрудничал» (?) [куды ему было до гениального Коцмолуха!] в деле «спасения человечества и его культуры» от «катастрофы» китайского нашествия. Коцмолуховичу давно обрыдли эти понятия. Он хотел знать правду, кровавую, дымящуюся, дрожащую – не ту, которую подсовывал ему Синдикат спасения и, до последнего времени, его блондиночка-жена, тщедушная, но чертовски привлекательная для черноволосого, жилистого квартирмейстер-быка, родом она была (как будто) из графского дома Дзедзерских в Галиции. Ох уж эта ее правда! Это была прорва ирреализма, «всеизм», синтез всех наук (соответственно деформированных – понятийный аппарат отдельных разделов науки, созданный для удобства, при таком подходе становился нелепой онтологией: так е с т ь, и все тут) и систем: от тотемизма до логики Рассела и Уайтхеда (о Бенце в то время не знала ни одна собака). Но наконец-то на земле свершилось чудо: появился Джевани, великий посланник Мурти Бинга... У квартирмейстера были и другие противоядия – но о них позже. «Marchese» Скампи понаслышке знал обо всем этом, но его гладкий умишко не воспринимал ничего из ряда вон выходящего – typical polish and polished excremental-fellow [44] 44
«Типично польский, лощёно-экскрементальный субъект» (англ.).
[Закрыть] – как называл его английский коллега Лебака, лорд Иглхок. Эта международная клика давно уже «отвращала» Коцмолуховича. Но с терпением истинного сильного человека он выжидал подходящий момент, сам не зная, что должно произойти. В то время умение ждать было высочайшим искусством. Вот только эти мысли, эти «штранные» мысли... Квартирмейстер не мог освободиться от них и иногда чувствовал себя так, словно в нем кто-то мыслит за него (не понятиями, а скорее образами) и приходит к непреложным выводам. Иногда он совсем отчетливо ощущал присутствие кого-то другого в комнате, в которой никого, кроме него самого, не было. Он начинал что-то говорить тому, другому и убеждался, что никого нет и не было и что он сам не знает, о чем говорил. Образы улетучивались, не оставляя после себя никаких субстанций, запахов или других следов, по которым можно было бы догадаться о содержании таинственных комплексов внепонятийной сферы сознания. Бехметьев советовал отдохнуть, поехать хотя бы ненадолго в Жегестово, в санаторий потомков знаменитого доктора Людвика Котульского, но для этого не было ни секунды времени. Ха! – если бы об этом узнали враги и маловеры! Но вернемся в постель княгини Тикондерога.
Генезип продолжал размышлять под одеялом. (Жар, как от печки, и необычные, дразнящие запахи больше совсем не возбуждали его – он чувствовал себя мужчиной, взрослым «быком», «хозяином положения» и джентльменом, не понимая, что это отвратительно и пошло). При всем том ему было очень стыдно, что Скампи, этот интеллектуальный ноль и циничный карьерист, «холодная глиста в отвисшем польском брюхе, загнившем еще во времена правления саксонской династии», все-таки импонирует ему. Как же делается эта загадочная, непонятная политика? Может быть, это всего лишь колоссальный и пустой au fond [45] 45
По сути (фр.).
[Закрыть]«треп», неблаговидные ухищрения, гнусное использование связей, умение подстраивать всякие пакости, граничащие с преступлением. В глазах Зипека, хотя кое-что ему «импонировало», обесценилось многое из того, что совсем недавно было для него великим, почти священным. От этого весь мир покрылся вульгарным налетом хамской, пролетарской скуки и маеты. Разумеется, Зипек был не прав, но на чьей стороне правда – смогут судить, через тысячу или более лет, поколения, которые установят в результате естественного отбора идеальный строй, если, конечно, тогда найдется кто-то, кто еще будет думать о таком далеком прошлом. Нет, политика и впрямь в то время не относилась у нас к благородным занятиям. Может быть, там, на Дальнем Востоке, где рождались новые идеи (некоторые «примитивизаторы» утверждали, что все уже было раньше, даже в том же Китае, – но, черт возьми, неужели нет ничего нового на этом шарике – тогда остается лечь и подохнуть), может быть, там, в этом плавильном тигле, творчество имело право на существование хотя бы в форме неизбежного зла, побочного продукта гигантской трансформации желтой массы варваров, – это внутренняя политика, а внешняя стремилась быть позитивной и проводилась неизвестными Западу способами: сторонники Мурти Бинга (и их странный наркотик давамеск Б 2) делали свое дело медленно, но верно. Но об этом позднее. А весь этот так называемый европейский «большевизм» (Ленин перевернулся бы в гробу, если б его увидел) был лишь тлением дымящихся развалин на пепелище. О новых людях в прежнем понимании ничего не было слышно. Возрождение могло придти только из относительно недавно возникших социальных образований: Австралии и Новой Зеландии. Но оно опоздало, и за нас проделают работу (иначе, о, совсем иначе, чем мы) эти проклятые монголы, которые никогда никуда не спешат, у которых времени всегда вдоволь. Что же делать, если у европейского пролетариата нет времени. Попробуйте (не будучи китайцем) жить в смраде, в голоде и холоде, со вшами, клопами и тараканами, при полном отсутствии надежд на будущее, по крайней мере своего поколения, и утешаться мыслью о том, что когда-нибудь, может, через три поколения, некие упитанные и чистенькие (и безнадежно зашоренные рамками своей специальности) ученые и капиталисты поймут, что что-то надо делать, понастроят домиков с садиками, радио и библиотечками – но какая от этого польза нам, здесь и сейчас, нам, которые до конца жизни обречены быть только навозом. Разве не лучше борьба, чем такое собачье прозябание, – идейная борьба, пусть безрассудная – только бы не гнить в отчаянии без тени надежды. Это надо понимать, черт возьми! Разве не лучше с р а з у жить, хотя бы и так, как раньше, но с какой-то, пусть безумной, идеей, жить т в о р ч е с к и, а не тянуть безрадостную лямку современного промышленного производства. Пусть эта идея приведет к тому же самому: к н е к о т о р о м у о г р а н и ч е н н о м у б л а г о с о с т о я н и ю и н и к ч е м у д р у г о м у для большинства людей, к скуке и бесцветности («на такое и муха не сядет» – как говаривал зоолог Януш Доманевский), но это случится сразу, без беспросветного ожидания. Вы, господа «элита», любите потолковать об этом, но мы хотим немедленно иметь то, что давно есть у вас. «Внутренняя политика потребления»? – попробуйте «потреблять» столько, сколько мы. А впрочем, ничего не помогло, и Америка, и весь Старый Свет, якобы «фашизированный», избрали большевизм, мало чем отличающийся от фашизма. Так что идеи...