Текст книги "Ненасытимость"
Автор книги: Станислав Виткевич
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 39 страниц)
Он разбудил Лилиану. Та была в у-жа-се. Слушала рассказ брата, дрожа и сжимая его руку, – почти щипалась от возбуждения. И хотя Стурфан Абноль ни на миг не перестал быть ее любимым мужчиной, только теперь она ощутила, что такое – брат. Этот ее брат, прежде такой чужой (сколько раз она думала, что любит его, – а теперь убедилась: все то было ничем), вдруг ворвался со скоростью метеора, будто с того света, и с разгону – рассказом о бурных событиях – пробил навылет ее доселе бесчувственное тело. Бедняга Стурфан, несмотря на отчаянные усилия, сумел вскружить ей только голову. А в эту минуту она ощутила нечто вроде того, как если б именно теперь утратила ту самую пресловутую девственность, о которой столько слышала от лесбиянски похлюпывающих подружек и от самой баронессы. С ним – таким поистине братоватым, чистым духом в мундире – все было иначе: ей не требовалось ощущать его в себе, чтобы так любить. Конечно, она не знала, что это значит на деле, – но как-то так сразу вообразила, и все тут. То был момент истинного счастья: предвещавший подлинное, полное наслаждение с тем ее любимым, румыно-боярским артистическим быком. Да за одно это мгновение она будет служить брату до конца жизни. И пойдет на все – пускай ей будет хуже, лишь бы он мог развиться, как велит ему скрытая в нем сила. Вся она была в этот миг сплошным зеркалом – и словно увидела внутри себя отражение его бесконечных возможностей – и проглотила его целиком, как орудие заглатывает снаряд. Но силы вытолкнуть его из себя у нее уже не было. Только он сам, один-единственный, мог выстрелить себя в мрачное, клокочущее пространство жизни. Она видела «тайный щит его судьбы» (что это было, никому не узнать): светлый, лучащийся диск на «черном взгорье смерти» с какой-то картинки, щит, в который он должен вонзиться, как пуля. Но эта минута была самой смертью. В попадании таился конечный смысл. Она вспомнила фразу отца: «...ставить цели за пределами жизни...» Стурфан тоже этим бредил. Но что такое эти его «художественные «pierieżywanija» в сравнении с такой историей. А ну-ка пусть попробует совершить нечто подобное. Это ж лопнуть можно. И она – единственная – будет знать всю правду: все мотивы (или, вернее, их отсутствие) этого удивительного преступления, которого не понял бы никто – никто, кроме нее. Ибо она поняла его так глубоко, словно была им самим в ту жуткую, и все-таки прекрасную, быть может, самую, прекрасную в его жизни ночь. Она должна об этом вспомнить (и наверняка вспомнит) в свою первую брачную ночь, и тогда эта тайна соединится со всем тем, и это будет пик ее жизни. Только ни за что на свете не спускаться с этой вершины! Уж лучше погибнуть в мучениях, чем сползти в плоскую, нудную долину заурядности, на поверхности которой все именно так, как оно есть. И как это Стурфан, несмотря на все свои шпринцы и даже «кроншпринцы» [199] 199
«Коронные прыжки» – от нем.:«Springen» + «Kronprinz» (прыгать + кронпринц).
[Закрыть](как называли его пьесы), ни разу ей ничего такого не показал. Потребовалась жертва любимого братишки, чтобы сбылось это – предельное постижение таинственных чар перевернутой реальности, чтоб стал очевиден смысл всего вне всего. Она тихо помолилась старому Богу своей матери – собственные божества, которых ей еще предстояло в себе создать, еще спали чутким сном на грани пробуждения. И со всей ясностью поняла, что Зипек не мог поступить иначе, и была счастлива, словно получила заветный подарок. Все представилось ей чудесным в своей совершенной простоте! А! И ничуть ей было не жалко того бородача, который (наверняка) был ни в чем не виноват. (Полковник – фамилию Зипек забыл.) Не мог он кончить лучше, чем именно так. Все было странно, как в какой-нибудь пьесе из театра Квинтофрона, да хоть в любой из пьес Абноля: абсурдно – однако необходимо. Но происходило-то все на самом деле! Действительно, случилось чудо. Но первый экстаз миновал, и все понемногу съехало на чисто житейские разговорчики, во время которых обоих охватывало все более глубокое отвращение к себе и друг к другу. Что-то портилось, гнило, распадалось с невероятной скоростью, хотя остатки прежних состояний формально удерживали их на некой псевдовысоте. Это слегка напоминало угасание кокаинового экстаза, когда все, н е и з м е н я я с ь, становится по меньшей мере вдесятеро страшнее, заурядней, обратно пропорционально предшествующей возвышенности и странности.
Л и л и а н а: Почему ты никогда не говорил мне, что именно так ее любишь? Я думала, это твоя первая идеальная любовь – реакция на роман с Ириной Всеволодовной. Перси напрочь лишена эротического начала – никто, по крайней мере из театра, не был ее любовником, да и о других я не слышала. Я бы тебя отговорила, разубедила, повлияла бы на нее, чтоб она тебя хоть не дурачила понапрасну. Кажется, последнее время я могла бы иметь на нее некоторое влияние. [Она радостно и омерзительно врала, желая (хоть чуть-чуть) добавить себе весу – и в своих, и в его глазах.]
З и п е к: Ты говоришь, как пожилая дама, но ошибаешься. На нее никто повлиять не может: она воплощение самой пустоты – вампир. Если уж моя любовь не сделала ее ничем, значит – ее вообще нет. Я прихожу сейчас к выводу – невовремя, конечно, – что в ней есть нечто чудовищное, какая-то нераскрытая, гнусная тайна, и именно это меня к ней тянуло. Я ощутил в себе такие запасы зла, подонства, слабости, о которых и не подозревал. И внушал себе: вот настоящая любовь, та, которой я прежде не знал. Узнаю ли я ее когда-нибудь? – («Ах ты, дорогой! – с нежностью подумала Лилиана. – Угробил невинного человека, а теперь причитает, что ему не узнать настоящей любви. Чудесно все-таки».) – Я был словно под гипнозом. В ней таился какой-то паралитический яд, она меня сковала, лишила воли. Теперь думаю: не она ли моими руками убила того полковника? Говорю тебе, я действовал как автомат. Это был какой-то дикий кошмар, а не реальность. И все-таки теперь я не такой – я совершенно другой человек. Не могу тебе этого объяснить. Может, этот другой в меня вселился? Я перешел внутри себя какую-то границу и никогда уже не вернусь туда, где был. – (Сестренка снова «взвилась» от восторга и зависти. О, если б можно было постоянно так трансформироваться, быть то одним, то другим, не теряя непрерывности своего «я»! А он сидел тут, рядышком с ней, этот ее обыденный братишка, но пребывал словно в ином мире! «Il a une autre vision du monde, се bougre-là, a deux pas de moi – e mua kua?» [200] 200
«Этот парень, в двух шагах от меня, по-иному видит мир – а я что?» (фр. с пол.транскрипцией части фразы).
[Закрыть] – закончила она «по-польски».) – Но с помощью этого ужасного поступка я освободился – и от нее, и от себя. Если не посадят, жизнь у меня может быть замечательная... – Он умолк, вглядываясь в абсолютное ничто: свое и мира. Черти опустили занавес – зрелище кончилось. Только неизвестно, надолго ли затянется антракт – а вдруг до конца жизни? Он вздрогнул. Его охватила горячка действия. Делать, делать что угодно, хоть бы даже и «делать под себя», любое дело. Ха – не так-то легко. Но и тут случай должен был помочь несчастному «счастливчику» (какая гадость); только бы он дотянул до утра. – Хуже всего то, что я не знаю, кем он был. – Говорил уже тот, громила со дна, амальгамированный с остатками, точнее – видимостью прежнего Зипека в единую, неделимую, твердеющую массу. Но он был так замаскирован, что если б не глаза, через которые громила порой выглядывал на свет из Зипкиного тела, никто (даже сам Бехметьев) не понял бы, что это уже не прежний Зипек, а кто-то совершенно иной, страшный и непонятный – непонятный ни для кого, даже для самого себя. В том-то и состоит безумие. – Но хуже всего то, что я не знаю, кем он был, – повторил Зипек. Это было не самое худшее, но так ему в ту минуту казалось.
Л и л и а н а: Узнаем из газет, – немедленно «возразила» Лилиана с сообразительностью и живостью, свойственной девушкам ее поколения. О, рыбки снующие, умные мышки, ловкие ящерки в одном лице – отчего мы никогда не узнаем вас! – ведь мы уже в 1929 году были сорокалетними старцами, приговоренными к тому, чтоб наблюдать страшную «молодую поросль», взошедшую на ниве бездумных спортивных «сенсаций»! Ну да ладно. – Я все для тебя сделаю. С десяти ты был у меня и не выходил. Мама с паном Юзефом уже в девять были у себя. Положись на меня абсолютно. Это для меня счастье. Но не выдаст ли она? Все зависит от того, кем для нее был тот бородатый. Никто из моих знакомых никогда ее с ним не видел. Может, это кто-нибудь проездом?
З и п е к: Нет – он давно жил в той комнате. Я знаю. Странная вещь: у меня такое впечатление, будто он меня отлично знал. Небось подглядывал, каналья, каждый вечер, когда я там сидел, и насмехался над моим бессилием. Ах – наверняка он слышал все те глупости, которые я нес! Боже – какой стыд! Но готов присягнуть: ее любовником он не был.
Л и л и а н а: Как можно утверждать наверняка? Ты не хочешь в это верить – а я советую: не старайся искусственно облегчить свои страдания. Лучше разом проглотить самое худшее. – [Она совершенно забыла, о чем говорила буквально только что. Может, и не забыла, но болтала, дура, только бы болтать (почти заснув), сама не зная что.]
З и п е к: Этой проблемы для меня абсолютно не существует. Я это знаю точно. Но то, что за этим кроется – и внутренне, во мне, и в самой ситуации, – может быть еще хуже. Это был не просто жилец, а я уже не тот, кем был. – («Опять он за свое», – подумала уже почти заснувшая Лилиана.)
Л и л и а н а: Ну а теперь иди и будь мужествен. Мне надо выспаться перед завтрашней репетицией.
Генезип был уязвлен до глубины души, но не подал и вида. Все опять казалось ему таким необычным, этак миленько напоенным пламенной эссенцией странности бытия – не понятийной, а непосредственно данной. Данной каким образом? Пожалуй – уже одним тем, что индивид противопоставлен тому, что им не является. Мрачный, абсурдный мир, полыхающий метафизическим ужасом, как горный пейзаж в лучах заходящего солнца, и заблудшее одинокое созданьице проникнуты одной той же тайной, которая заполняет все. Собственно, всякое «я» должно бы слиться с этой тайной – не должно быть вообще ничего, и все же отграниченное неведомым способом «я» существует отдельно – к ужасу своему и прочих ему подобных ничтожеств. Это был пик Зипкиной метафизики. Да – все и м е н н о т а к, а она?.. Глупая кура! Ей только бы «алиби», а чтоб ее... Он смотрел на шкафчик с туалетными принадлежностями, как на самую удивительную вещь на свете. Ему показалось чудовищным до смешного, что данные вещицы (относящиеся к тому, метафизически чуждому миру) принадлежат именно данному отдельному созданьицу, ну, этой сестре. Тот, у кого есть сестра, редко в состоянии оценить всю странность этого факта. С ним такое произошло. То, что именно данное существо было выделено из миллионов других, причем независимо от его воли, невыносимо тяготило Зипа и казалось ему принуждением худшим, чем сила тяжести и уравнения Максвелла и Эйнштейна. (Если однажды поймешь, что физика ничем не может помочь в понимании сути Бытия, то уже мало трогает то, в к а к о м п р и б л и ж е н и и описан мир. Между Гераклитом и Планком различия только к о л и ч е с т в е н н ы е. Другое дело философия – но об этом в другой раз.) Мы соприкасаемся с тайной постоянно, в любое мгновение жизни, даже в самых тривиальных ситуациях. К счастью, по большей части мы этого не осознаем. А если б осознавали, можно ли было бы вообще совершить хоть что-то в этом нашем ничтожном мирке?
– Иди, – повторила Лилиана усталым детским голоском. Он больше был на нее не в претензии за то, что она не говорила с ним на языке его собственной странности. Почувствовал, что был несправедлив, и понял ее не как элемент чужого и грозного мира, а как частицу самого себя во внутреннем море нонсенса и пустоты. И вновь с ужасом отшатнулся от себя.
– Прости меня, Лилька, – нежно молвил преступник сестричке. – Я был к тебе несправедлив. Жизнь слишком захлестнула меня. Знаешь, именно теперь, после того как я сотворил нечто более чем (и в то же время – в силу беспричинности – менее чем) реальное, я, быть может, сильнее всего ощутил, что и я конкретная шестеренка в машине нашего изуверского общества. А – подлая раса эти поляки, и тем не менее... – только теперь он рассказал ей всю историию с Лебаком. На миг она проснулась. А этот все болтал, чувствуя, что только болтовня еще удерживает его в жизни. Он был весь в этом – если б его сейчас прервали, он бы перестал существовать – иные заподозрили бы, что он умер. Он все плел и плел словеса, не обращая внимания на муки Лилианы: – Собственно, ничего нового сказать невозможно, даже в такую адскую минуту! Уже давно все сказано. Переживания наши обогатились, но не язык, у которого на практике есть предел разнообразия. Уже исчерпаны все варианты и комбинации. Эта бестия Тувим и его школа окончательно кастрировали наш язык. И так везде. Никто уже ничего сказать не может – может только повторять, с известными изменениями, то, что давно сформулировано. Поедание собственной рвоты. Быть может, художники могли бы кое-что поведать о разных состояниях и выразить различия, но два обыкновенных, «приличных» господина, переживающих эти состояния, высказались бы о них идентично. – Он не знал, с какой страшной, болезненной скукой сестра слушала его. И тоже страдал: тужился, выжимая из себя слова по обязанности, – надо ж было как-то завершить эту сцену, в которой было слишком мало осознанной глубины. Это были люди эпохи окончательного перелома – хронический, половинчатый перелом длится со времен французской революции. Уже следующее поколение вовсе не будет говорить в нашем понимании, то есть – говорить-то будет, но только о вещах конкретных – не станет копаться в «душе», опостылевшей ему из-за этих проклятых литературщиков. Всем будет известно: ничего нового из «души» не выкопать. Пока же изменчивые до известного предела внешние условия, слегка деформируя психику, дают обманчивое чувство бесконечных возможностей. Но даже русская литература уже кончается, возможности сузились: все топчутся на крошечном клочке, как люди, что нашли убежище на тающем обломке льдины. А потом и проза отправится следом за Чистыми Искусствами в пропасть забвения и презрения. Разве не по заслугам мы презираем сегодня искусство? Хороший наркотик еще как-то можно вынести, но наркотик фальшивый, поддельный, не действующий как должно, при сохранении отрицательных последствий, это штука омерзительная, а его изготовители – мошенники. Увы – утвердилась проза ради прозы, без ч и с т о художественного оправдания (как оправданны отступления от смысла в поэзии), проза без содержания – фикция способных к языковой игре кретинов и так наз. полных графоманов.
Над несчастной парочкой вдруг нависла страшная, потусторонняя (в том смысле, что от нее н и о т к у д а не может быть спасения) скука. Через столовую (скромную, темную, с клеенкой на столе, с запашком цикория и тиканьем часов) доносился храп Михальского, оглушительный в ночной тиши маленького городка. Из водосточной трубы на дворе капала вода, стекая с обсыхающей после недавнего дождя крыши. Как хорошо было бы остаться, погрузиться в рутину по уши, а то и нырнуть навеки – доведя скуку до степени чудовищного безумия. Увы, то были тщетные мечты. Поиском странности в рутине сегодня уже никто бы не удовольствовался. В литературе даже норвежцы выдохлись и больше не писали на эту тему, не говоря уж о ландштурмистах отечественной беллетристики. Времена были под завязку полны социальной заурядности высшего порядка – она грозила затопить мир отнюдь не заурядным взрывом. Зипек крепко поцеловал Лилиану в самые губы и содрогнулся от дикого сожаления: отчего она – его сестра, а не та? Отчего все на свете будто нарочно перевернуто, перемешано, переврано? – перепутаны роли, души, прически, масти, умы...
Он снова окунулся в мокрые, залитые бледным рассветом улицы. В нескольких сотнях шагов от дома к нему пристала какая-то тень. Сначала Зип думал, что это тайный агент. И хотя о новом преступлении бедняга уже не помышлял, он весь сжался, словно готовясь к прыжку. Прямо перед собой он увидел один из знакомых ему домов. Там на втором этаже как раз зажгли свет. Дом тоже был н е т а к о й; он был не здесь, не в этом сонном городе, не в этой стране, не на этой планете. Там жили обыкновенные, чужие, нормальные, быть может, порядочные люди – существа н е и з э т о г о – не из его – мира. Он был подонком, которому здесь уже никогда не найти покоя. Спущенным наконец с цепи, но бездомным псом. Ему хотелось, забившись куда-нибудь в угол, оплакать себя и умереть. Но действительность в облике страшного приближающегося к нему человека вынуждала его к каким-то невыносимым для него действиям. С этих пор все будет не так, даже если он совершит невесть что – это будет всего лишь попыткой выбраться из той неразберихи, которая создана им самим. Какой-нибудь неопознанный труп, плывущий вниз по реке, был в этом мире более своим, более уместным, чем он. А ведь он должен был жить. Он знал, что с собой не покончит, хотя в ту минуту ему это было раз плюнуть. Он не боялся ничего, но открывшееся перед ним будущее было похоже на чей-то огромный вспоротый живот. Ему предстояло влезть в эти пропитанные болью чьи-то потроха, чтобы унять свою боль нечеловеческой мукой понимания того неоспоримого факта, что он, Генезип Капен, все-таки существует.
При свете гаснущего фонаря он увидел под черной шляпой смуглое лицо и горящие (в самом деле, без шуток) вдохновенные глаза молодого индийца.
–Я от господина Джевани. Знаешь, кто он такой? – шепнул незнакомец по-польски со странным акцентом. Изо рта его пахнуло чем-то вроде несвежего мяса и мокрого мха. Брезгливо отшатнувшись, Генезип машинально потянулся к заднему карману брюк за револьвером.
– Не бойтесь, сагиб, – продолжал тот спокойно. – Мы знаем все, и у нас от всего есть средство. Вот таблетки. – Он втиснул Генезипу в руку коробочку (Зип сунул это в карман, как автомат) и клочок бумаги, на котором тот еле разобрал в мерцающем свете все того же фонаря (его поразила эта равнодушная неизменность) слова, написанные округлым, английским, женским почерком:
«Грешить в смирении – значит грешить вдвое меньше. Ты не хочешь признаться себе в своем безумии, а ведь в нем суть Твоих поступков. Наша цель – использовать Твое безумие и безумие всего нашего злосчастного мира во имя высших целей. Стремись п о з н а т ь».
Генезип поднял голову. Индиец исчез. В переулке слева были слышны торопливые и м я г к и е удалявшиеся шаги – было немного похоже на то, как если бы там ползло какое-нибудь пресмыкающееся. Дрожь тревоги – уже мистической (не метафизической – это разные вещи: страх перед бытием как таковым и перед искаженностью отдельной его частицы) – пронизала все тело Зипа. Так значит, кто-то (кто, Бога ради?!) знал о каждом его шаге?! Ему давали понять, что, быть может, и о том... О Боже! Он чувствовал себя инфузорией в капле воды на стекле, под ярким светом гигантского ультрамикроскопа, к черту пошла всякая беззаботность и свобода. Из-за этого «подвига» внутреннего якобы-освобождения он запутался в какой-то чудовищной невидимой внешней сети, упал в давно вырытую волчью яму. Он, который дал по физиономии Пентальскому, он, будущий адъютант, он, маменькин сынок и подлец! Он, чьей любовницей была первая в стране влянь! Ему стало совсем холодно. Теперь он не сможет быть собой, не сможет радоваться этой абсолютной, абстрактной жизни, где любая самая дикая случайность становится непреодолимой необходимостью, а самая неумолимая необходимость – чудом безусловного «произвола» (финал – от «финальный»; «произвол» – от «произвольный»). Он чувствовал себя последним псом, но на какой же странной цепи! В отчаянии он мотнул головой, но невидимая цепь не отпускала. «Стремись познать», – что за ирония! Не иначе какая-то баба писала. «Разве есть кто-нибудь, кто стремился бы знать больше, чем стремлюсь я? Но как? Научите меня – как! Не покидайте меня сейчас!» – немо кричал он, а холодный ужас разрастался в нем невообразимо. Он весь съежился, встопорщился и ощетинился против невидимых врагов или благодетелей – он не знал. Но нащупал в кармане коробочку с таблетками и вдруг успокоился, как буйнопомешанный после укола морфия. Это была его последняя ставка: «давамеск Б 2». Все, что как будто реально происходило вокруг, показалось ему теперь лишь крохотным осколком Великой Тайны, превосходившей все, что он когда-либо до сих пор чувствовал. Однако у этой тайны были вполне реальные щупальца, которыми она грубо втягивала его в поле своего действия. Благоухающий индиец был одним из этих щупалец – очевидно, самого низшего класса.
Зип уже и прежде слышал о таинственной вере Джевани, которую якобы яростно преследовали чистые буддисты по ту сторону желтой стены. Почему якобы? Да потому что некоторые утверждали, будто Джевани – посланец отнюдь не (возможно, фиктивного) Мурти Бинга с острова Балампанг, а тех же самых желтых обезьян, которые рвались теперь в Европу, будто от его веры до буддизма всего лишь один маленький шаг назад, который сделан специально, чтобы втереть очки Большим Белым Дуракам с Запада, и будто бы все это должно было служить оглупляющей основой для того, чтоб легче было подчинить себе этих Больших Белых Дураков и превратить их в «освежающий навоз» для желтых масс Дальней Азии. Когда-то Зипа раздражала наивная болтовня этой породы о политике и общественных переменах. Не может быть, думал он, чтобы в наше время такого рода концепции еще могли быть силами, пересоздающими человечество и творящими историю. И все же ему пришлось на себе испытать их мощь. Этому послужил дьявольский наркотик, галлюциногенное действие которого в сотни раз превосходило самую очевидную действительность. История человечества как целое казалась Зипу чем-то величественным, структурно прекрасным и внутренне логичным. Но если повнимательней вглядеться в весь этот балаган, главными силами оказывались: а) вульгарное брюхо (господское ли, холопское ли – все едино) и – б) самый обыкновенный тысячеликий вздор, едва прикрывающий заметно вылинявшую нынче Тайну Бытия. Пример – вся эта вера Джевани, которой теперь якобы покровительствовали сам министр просвещения полковник Людомир Зудогольский и сам канцлер казны Яцек Боредер; последний помимо прочего якобы был в этой секте третьим воплощением Предельной Сущности, то есть одним из третьих лиц сразу после Мурти Бинга. А ведь было известно, что это грязный развратник и первостатейный циник – его подозревали в крупных аферах с военными поставками во времена крестового похода. Ха, а может, они уже захомутали и...
Но вдруг: та-та-та-та и т. д. Довольно близко на фоне полной тишины грянула пулеметная очередь – это было для Зипа еще большей неожиданностью, чем встреча с благоухающим индийцем. Он вздрогнул, но не от страха, а скорее как цирковой конь при звуке кавалерийского марша. Наконец-то! Как-никак это был первый случай в его жизни, когда он нечто подобное услышал взаправду, а не на учениях. Бунт – Синдикат – Коцмолухович – Пустальский – мама – труп с молотком в голове – Перси – Лилиана – таблетки: такова была цепочка ассоциаций. «Ага, я снова существую, действительно существую, – кричал в нем прежний Зип устами гнусного громилы со дна. – Я есть, и я не сдамся. Ну – я им покажу». Он бегом кинулся к офицерскому училищу – оно было неподалеку. Через пару минут увидел в просвете между домами мрачное здание, вздымавшееся на известковой скале. Ни один огонек не «сверкал» там со стороны города. Не переводя дыхания, взбежал он по лестнице, высеченной в камне. Да, это была встрясочка что надо. Ничто не могло бы прийтись более кстати. Теперь, на фоне этой пулеметной очереди все то казалось жалким сном. Отец вместе с Вождем вцепились в него когтями, не глядя, кого держат – прежнего мальчугана или гостя со дна. Таков был подлинный смысл этого грохота или треска, а точнее, чего-то среднего. Сколоченный в единое целое безымянный юнкер подбежал к нижним воротам. Ворота были открыты – их сторожили шестеро верзил из 15-го уланского. Новость. Пропустили.
Да – реальность заговорила неоспоримым, однозначным языком крупномасштабной гибели людей – ворвавшись, возможно, в последний раз в заколдованный круг шизофренического одиночества. Кстати, трудно найти абстрактный метафизический элемент в рычащей батарее одиннадцатидюймовых гаубиц (тут хватило и пулеметов) – разве что в далеком воспоминании об этом или в случае совсем уж безысходной скуки. Реальное переживание гаубичного залпа вызывает скорее (у многих, не у всех) первичные Религиозные рефлексы на почве веры в личное божество: общеизвестен факт, что даже неверующие молятся в минуты опасности.