Текст книги "Ненасытимость"
Автор книги: Станислав Виткевич
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)
– Никакой он не цезарь, а просто жалкий кондотьер. Случись что, он будет прислуживать самым отъявленным радикалам.
– Отец, я бы не советовал вам бросаться такими словами: придет время – их придется брать назад, если шкура дорога. Если бы Коцмолухович хотел помогать китайцам, он давно бы это сделал. Я подозреваю, что у него нет никакого позитивного плана. А я не собираюсь погибать ни за какую идею – жизнь сама по себе прекрасна.
– У вас, у молодого поколения, действительно богатая фантазия, потому что вы мусор. Если бы я мог так менять свои взгляды! Для этого мне пришлось бы научиться плевать в собственный пупок.
– Папина идейность и весь этот Синдикат национального спасения – ха, ха – национального в наше-то время! – только видимость. А все дело в том, что определенный пласт людей хотел бы наслаждаться жизнью, хотя давно потерял на это право. Я не обманываюсь. Вы прозреете с отрезанными ушами, собственными гениталиями в зубах, бензином в пузе и так далее... – Они перешли на шепот. Генезип прислушивался к этому разговору с нарастающим ужасом. В нем сидели два разных страха: перед княгиней и дебрями политики, они возносили его личностное самоощущение на головокружительные, незнакомые ему до сих пор высоты. Он ощущал свое ничтожество перед этим циничным юношей, всего-то на год или два старше его. Его охватила внезапная ненависть к отцу, который сделал из своего единственного сына такого губошлепа. Как «ОНА» могла считаться с ним, когда у нее самой – такой потомок! Он и не подозревал, что все как раз наоборот, что вся его ценность состоит в непроходимой глупости и наивности в сочетании с неплохими физическими данными.
Княгиня внимательно смотрела на него. Половой интуицией она угадала сцену в лесу – конечно, не где (лес) и с кем (Тенгер), а вообще. Что-то «такое» случилось с этим красивым подростком. А ей хотелось иметь его в сыром виде, свеженького, словно неприлично распускающийся бутон, как глупого, ничего не понимающего, испуганного щенка, как маленького эльфа, которого вначале можно приласкать, а потом, если тот, осмелев, покажет рога и когти, немного «помучить» (так она выражалась). Но будут ли у нее силы для этого «мучения»? Она не была садисткой, к тому же ей чересчур, пожалуй, нравился этот малый – возможно, это действительно будет страшный «последний раз». «К старости наши требования возрастают, а возможности уменьшаются», – так говорил ей когда-то муж, пытаясь деликатно объяснить ненасытной мегере, что не желает больше физической близости с ней. Тот разговор положил начало череде ее официальных любовников.
– ...хуже всего разнузданный психологизм, который полез в неподходящие для него области: психологическая социология – это ерунда, – говорил старый князь. – Если бы все последовательно изменили свои взгляды, человечество перестало бы существовать: не осталось бы ничего святого и ничего конкретного.
– Даже Синдикат национального спасения выражал бы фиктивное психическое состояние группы общественных ренегатов, – ядовито засмеялся Скампи. – Но если у кого-то, как у Коцмолуховича, есть мужество быть последовательным приверженцем психологизма, – а быть последовательным приверженцем психологизма значит быть солипсистом, папочка, – тогда даже на посту генерального квартирмейстера можно творить чудесные в своей чудовищности дела.
– Невозможно слушать то, что ты плетешь.
– Ах, папа, вы ископаемый динозавр! Вы не понимаете, что наконец-то пришла пора, в политике настал короткий период фантазии, и именно у нас. Разумеется, это лишь последние судороги перед абсолютным упокоением в желтизне – с помощью китайцев. Эти мерзавцы позволяют себе фантазировать только вне реальности, а в жизни являются машинами без страха и упрека. Мы же, противные лживые канальи, наоборот: мы внутренне опошлились так, что по контрасту с нашим простецким нутром самое святое – политика – стало выглядеть искаженно, как предметы на картинах польских кубистов, гиперреалистов и разных коекакистов. Я посижу здесь дня три, и если за это время мне не удастся сделать из вас, папа, политика нового типа, то предрекаю вам мучительную смерть – как знать, не при моем ли участии, соответственно моим принципам. Однако уже половина третьего – пора идти спать.
Он встал и с какой-то кошачьей нежностью, весьма не понравившейся Генезипу, поцеловал мать. Генезип вправду почувствовал, насколько стара эта баба – ведь это из нее много лет тому назад вылез этот шикарный юноша, немного старше его самого. Но уже в следующий момент именно это возбудило его интерес и уменьшило страх: открылась возможность взглянуть свысока на уготованную судьбой любовницу. Скампи продолжал говорить, слегка растягивая слова (есть ли хуже воспитанные люди, чем польские аристо– и псевдоаристократы?). – Я совсем позабыл об этом молодом человеке. Что он делает в столь поздний час в нашем семейном кругу? Но, должно быть, стесняться не стоит... Это новый мамин любовник? – Генезип встал, онемев от ярости: «Меня считают здесь ребенком?!» Виски у него раскалывались, из носа, казалось, вот-вот вырвется фиолетовое пламя – и к этому примешивалась огромная досада, что именно теперь, в такой момент... Он видел все со стороны, как бы вне необходимых форм существования бытия: времени и пространства, точнее, даже двух граней единой формы. Неисповедимая воля судьбы распоряжалась невыносимо прекрасной, чужой, завидной, недостижимой жизнью, контуры которой маячили в отдалении. В этот момент, как в детских снах птенчик из яичка – но здесь из человеческого, мужского, – проклюнулся гонор. Он шагнул, готовый драться. Княгиня схватила его за руку и усадила обратно в кресло. Его пронизал странный ток: он почувствовал себя так, словно сросся с ней в одно тело. И в этом было что-то сладострастно неприличное... он совсем потерял силы. Он уже не мог смотреть на жизнь со стороны. Маркиз ди Скампи глядел на него со снисходительной всезнающей улыбкой: ему знакомы были такие порывы, но у него не было для них времени; они не приносили дивидендов в его кошачьих, столь же тонких, сколь и б е с ц е л ь н ы х дипломатических интригах и к тому же слишком отбивали охоту к жизни. Лучше было делать умеренные свинства. Старый князь мыслями был уже за сотни миль отсюда, в столице. Он, видел Коцмолуховича – солипсиста (солитера, свернувшегося ужом в грязных складках дивана и шипящего как змея) в своем темно-зеленом кабинете, который он хорошо знал... Страшная это была картинка – все равно что во сне блуждать с горящей спичкой в пороховом погребе. Как тут быть, как тут быть! «Понадобится, так и я стану солипсистом», – подумал он, и эта мысль принесла ему облегчение.
– Вы не знакомы еще с нашей семейкой, – говорил Зипеку «marchese» [30] 30
«Маркиз» (ит.).
[Закрыть]. – Под маской, даже личиной, цинизма скрывается самая совершенная семья в мире. Мы любим и ценим друг друга, и в нас нет мещанской грязи, припудренной внешними приличиями. Мы на самом деле чисты, несмотря на внешние проявления, которые кажутся отвратительными наивным людям. Мы открыто заявляем о своей неверности, мы не лжем друг другу, не увиливаем и не притворяемся – мы принадлежим самим себе, потому что можем себе это позволить. Впрочем, вы не единственный, кто думает иначе.
– И все же, – легко и свободно продолжила княгиня, – люди должны уважать нас по другим причинам (вынужденное уважение ненавидящих ее людей, казалось, доставляло ей дикую садистскую радость): из-за денег, из-за положения мужа в синдикате, из-за обаяния, Мачека. Мачек – опасный человек, в самом деле, опасный, как прирученная рысь. Адам, мой второй сын, с ним не сравнится, хотя он и посол в Китае – обычный олух из МИДа, – неизвестно, что с ним делается, вроде бы сейчас он на пути домой. Мачек похож на китайские коробочки: одну откроешь, а в ней следующая, последняя же – пустая. Он опасен именно этой пустотой – психический спортсмен. Но вы его не бойтесь. Он меня очень любит и поэтому не причинит вам никакого вреда. Если вы хотите, мы можем вас устроить в МИД.
– Мне не нужны никакие протекции! Меня не касаются ваши глупые МИДы! Я иду на литературу – единственно интересная вещь в нынешнее время – если, конечно, меня не возьмут в армию. – Он снова встал, и снова княгиня усадила его силой, на этот раз с легким раздражением. «Какая же она сильная. А я ничто. Зачем эта волосатая скотина отобрала у меня силу и уверенность в себе. У меня темные подглазья, словно я сам себя обработал». Он чуть не разрыдался как хлюпик – от бессильной злости и почти самоубийственного отчаяния.
– Очень симпатичный мальчик, – сказал без тени нарочитости Скампи. – Не судите преждевременно. Мы можем еще когда-нибудь крепко подружиться. – Он подал Генезипу руку и глубоко заглянул в его глаза. Чертами лица он был похож на княгиню, а черно-бурым цветом волос на старого князя. Генезип содрогнулся. Ему показалось, что там, в глубине этих лживых глаз, которые неизвестно почему считаются «зеркалом души», он увидел свое скрытое предназначение: не сами события, а их эссенцию, их необратимую сущность. Ему было страшно. Он многое бы отдал сейчас, лишь бы хоть ненадолго оттянуть близящийся момент утраты девственности, если уж о том, чтобы избежать его, нельзя было даже мечтать. В такие минуты молодые люди иногда становятся ксендзами или вступают в монастыри, мучаясь потом всю жизнь. Только теперь он вспомнил, словно призывая «на помощь» (как Бога) больного отца, который, может, умирает в эту минуту, а может, уже умер. Ему даже стало неприятно, что отец вспомнился лишь теперь... Что поделаешь? Пусть хотя бы в своих неконтролируемых мыслях он остается самим собой, и не надо жалеть той частицы свободы, которая есть в этой ужасной тюрьме, каковой являются мир и человек сам для себя. На дворе бесновался оравский ветер, протяжно завывая в трубе. Казалось, что все вокруг напряженно тужится и вздувается, что мебель вспучивается, а рамы вот-вот вылетят под воздействием неизвестной силы, выдавливающей их. Ожидание, смешанное со страхом, раздувалось внутри Генезипа, как комок ваты, пропитанный маслом, в брюхе крысы (есть такой варварский способ убийства этих несчастных тварей, к которым никто не испытывает симпатии). Состояние было невыносимым, но в то же время даже пошевелиться казалось абсолютно невозможным – к тому же это «mouvement ridicule» [31] 31
«Нелепое движение» (фр.).
[Закрыть](о котором он слышал) в таких обстоятельствах! В этот момент для него не было ничего ужаснее полового акта. И он должен будет это сделать – одно в другое и так далее. Невозможно себе представить! С ней! Ah – non, pas si bête que ça! [32] 32
Ну нет – нашли дурака! (фр.)
[Закрыть]Само существование женских половых органов становилось сомнительным, даже невероятным. Постепенно он превращался в безвольную бесформенную массу, с отчаянием думая, что если Она немедленно не скажет что-нибудь или не дотронется до него, то он, Генезип Капен, взорвется здесь, на этом голубом канапе, и распылится в бесконечности. Конечно, он преувеличивал, но все же... Одновременно он неимоверно желал (скорее теоретически) того, что должно было случиться, а ресницы его тревожно трепетали: как же это выглядит на самом деле и что он с этим (с этим – о, темные силы, о, Изида, о, Астарта!) может и должен сделать – и это было самым скверным. Разве можно было сравнить с этим все экзамены, включая выпускные? Это было трудно, как чертеж в начертательной геометрии: проекция вращающегося эллипсоида на призму, пересекающуюся с усеченной пирамидой. От невыразимой муки он застонал, точнее, замычал, как корова, и только потому не лопнул.
Ему удалось украдкой взглянуть на княгиню. Она сидела, повернувшись к нему своим ястребиным профилем, и напоминала загадочную священную птицу неизвестной религии. Погруженная в раздумья, она, казалось, была так далека от действительности, что Генезип снова задрожал и в изумлении вытаращил глаза. Он осознавал, что незаметно и плавно перешел в совсем иной мир, и этот мир отделяла от него прежнего (который существовал ту же, рядом) неизмеримая «психическая» бездна. По какой формуле совершалась эта трансформация – Зипек никогда не узнал. Вообще весь этот день (сутки), а особенно вечер, остался для него навсегда загадкой. Жаль, что такие события позже не укладываются в одно целое. Детали ясны, но совокупность глубочайших изменений, подспудное течение духовных преображений остаются непонятными, как странный полузабытый сон. С этого момента все «затараканилось»: он видел когда-то двух тараканов, сцепившихся странным образом... Вместе с желанием из телесного низа, из самой середки выплеснулся вульгарный страх и заполнил все его существо, по самые края воспоминаний. Ощущение раздвоенности было настолько сильным, что моментами он и в самом деле ожидал, что дух покинет тело, о чем толковали плебейские поклонники Мурти Бинга. Дух навсегда расстанется с грязным полом и будет обитать в мире абсолютной гармонии, чистых понятий и натуральной, нешуточной беспечности – а эта падаль останется здесь на жор демонам и монстрам родом из ада. Но не было такого очистительного пристанища. Здесь, сейчас что-то нужно сделать с постоянно жаждущим безумств ненасытным мешочком с железами, с этим адским футляром из сырого мяса, в котором переливаются радугой редкие драгоценные камни. Нет, страх не был вульгарным – это была последняя попытка спасти мужское (не то, мерзкое) достоинство от предельного унижения: попасть в лапы самки с грязными вожделениями. Только любовь могла бы оправдать это, да и то не очень. Жалкий огонек ее теплился, но это не было любовью. Как же жить, как жить? Неужели ему суждено всегда идти по канату над пропастью, чтобы неизбежно рухнуть в нее после страшных, заведомо бесплодных усилий. В эту минуту Зипек был твердолобым католиком, но католиком навыворот. Руки его вспотели, уши горели, а онемевший рот не в состоянии был выдавить ни одного из слов, которые ворочались в пересохшем горле. Со своей стороны, княгиня, погрузившись в мечты, начисто забыла о его присутствии. С болезненным усилием Генезип встал из кресла. Он казался маленьким бедным ребенком – в нем не было ничего мужского, а если бы и было, то это ничего не меняло – выглядел он просто ужасно.
Княгиня вздрогнула, очнувшись, и затуманенным взором окинула его несчастную, карикатурную фигуру, в общем, симпатично смущенную в решающий момент полового перелома. Перед ней мысленно пронеслась вся ее жизнь. Она почувствовала, что наступает конец; этот паренек, а затем либо полный отказ от всех привычек и жизнь с постоянно раздраженной кожей, с тоскливым ощущением ненасытимости в чреслах и глухой болью где-то в глубине живота, либо еще несколько лет сделки с собой – но тогда нужно будет платить, если не прямо, то окольными путями, и презирать себя, и прежде всего этих «мерзавцев». Не помогут уже никакой шарм и якобы интеллектуальные запросы. Они годились для завлечения «бычков», чтоб те не слишком отчетливо видели бугрящиеся, выпирающие от страсти органы. А без этого, сами по себе? – «так то ж, пани, скука несносная», как говорил тот проклятый украинец Парблихенко, который все хотел тейлоризировать, и точка. О, как же противен ей был в тот момент мужчина! Не этот бедный ребенок, который сидел возле нее помертвевший от страха (она знала об этом), а само понятие, воплощающее множество, – подлые, мерзкие волосатые самцы, вечно далекие, неуловимые, лживые. – «О, стократ более лживые, чем мы, – подумала она. – Известно, что мы все делаем ради этого, а они притворяются, что обладать нами – не единственное их наслаждение». Она посмотрела на Генезипа, точнее, на это «нечто», из которого вскоре она сделает (с помощью своей дьявольской эротической техники) мужчину, такого же, как те, при мысли о которых она содрогалась от отвращения и унижения. Генезип снова сел, обессиленный перерастающими его понимание противоречивыми чувствами из не поддающейся проверке сферы, где химеры сосуществуют с реальностью. «Что ж, да будет воля наша», – подумала княгиня. Она стремительно поднялась и как старшая сестричка взяла Генезипа за руку. Тот встал и, не сопротивляясь, потащился за ней. Ему казалось, что он просидел целый час в приемной у зубного врача и теперь идет вырывать зуб, а не наслаждаться в постели одного из первых демонов страны. Но все это были игрушки по сравнению с тем, что его ожидало. «Вот к чему привела отцовская политика неспешности, выжидания, – подумал он в бешенстве. – Отец, опять отец. Я бы вел себя сейчас совсем по-другому, если бы не эта проклятая добродетель». Он преисполнился ненавистью к отцу, и это придало ему сил. Он не понимал, что вся прелесть ситуации как раз в той медлительности, на которую он сетовал. Если бы было возможно совместить в себе одновременно две крайности, а не только думать о них! Как это было бы замечательно! Мы иногда вроде бы стараемся так сделать, но результат получается половинчатый, ни то ни се. Разве что сойти с ума... Но это слишком опасно. К тому же в этом случае нет полного сознания...
Он оказался в спальне княгини, пахнущей тимьяном и еще чем-то неопределенным. Комната походила на огромный половой орган. Что-то бесстыдное было в самой расстановке мебели, не говоря уже о цветовом оформлении (цвета вареного рака, розовые, синие, буро-фиолетовые) и других аксессуарах: эстампах, безделушках и альбомах, полных разнузданной порнографии, – от вульгарных «фоток» до тонких китайских и японских гравюр – явная ненормальность даже для такого «bas-bleu», как Ирина Всеволодовна, – ведь собирание непристойностей – это исключительная привилегия мужчин. Вызывающий аромат теплого полумрака пронизывал до костей, размягчал, расслаблял и то же время сдавливал, напружинивал и разъярял. В Генезипе вновь тихонько заскулило мужское начало. Железы зашевелились независимо от состояния духа. Им вообще не было до него никакого дела – теперь наша очередь, а потом пусть все идет к черту.
Княгиня быстро раздевалась перед зеркалом. Гнетущее молчание продолжалось. Шорох платья казался страшным шумом, способным разбудить весь дом. Зипек впервые видел такую красоту. Распрекраснейшие горные пейзажи были ничем в сравнении с ней. В полумраке растворились мелкие (мельчайшие) недостатки чудесной зверской морды (посылавшей ему из зеркала утробную улыбку), над которой, как ураган над недоступной вершиной, витал могучий дух. С неодолимой силой и неземным, сатанинским обаянием она разрывала подростковую душу Зипека болью не свершенной жизни. По сравнению с этими чарами ничего не значили замеченные ранее мелкие морщинки и недостатки формы великолепного носа. Воздушные замки, изваяния, магометанский рай и желание превратиться в насекомое (об этом когда-то мечтал Зипек) были ничем перед лицом этой телесной роскоши, с которой не шли ни в какое сравнение вершинные миражи мира понятий, от вида которой перехватывало дыхание – и это была все подавляющая животрепещущая реальность, воплощающая то огромное, что в жизни часто скукоживается в маленький жалкий комочек. Только на этом свете возможно такое неадекватное совмещение случайных частей, отходов практической деятельности человеческого стада – «торчит колом» этакая с виду бессмысленная пирамида, в основании которой не какое-то «идеальное бытие», а нечто реальное (неверное употребление обесценило это слово), цельное, без изъянов, без трещин, гладкое, как удароупорное стекло – его нельзя разломать и изучить, можно лишь проткнуть кинжалом или презираемым вот уже шесть тысяч лет художественным абсурдом. (Презираемым, поскольку прежде для этого были другие средства: жестокие, пронизанные эротикой религии, великое искусство, великие жертвы, ужасные пророческие наркотики и ощущение царящей надо всем страшной тайны – нам же остался, как последнее средство, один абсурд, после чего наступит конец – так говорил Стурфан Абноль.) Это было столь же очевидным, как для всех качественные характеристики (цвет, звук, запах и т. п.) или как понятие для («хе-хе») Гуссерля. «Человечество, которое столько веков [разумеется, с точки зрения рационализма (который, как известно, не всегда и не для всех ‹y compris [33] 33
Включая (фр.).
[Закрыть]лучшие умы› приемлем)] погружалось в роскошный религиозный абсурд и разнузданно наслаждалось им, теперь возмущается предсмертными судорогами искусства, которое не может создать своих форм без легкого искажения «святой действительности», то есть не может изобразить ее так, как она видится и ощущается банальным «standard-common-man»’ом [34] 34
«Заурядным человеком» (англ.).
[Закрыть]нашего времени» – так говорил полчаса тому назад, черт знает à propos [35] 35
По поводу (фр.).
[Закрыть]чего, просто en passant [36] 36
Между прочим (фр.).
[Закрыть], этот противный Мачей Скампи. Но это тело, это тело – взору смельчака (скорее, несмелыша) открылась страшная тайна другой личности, когда он увидел желанное тело, защищенное красотой и недоступностью (размозжить его, разорвать в клочья, вообще уничтожить). Это было ее тело, тело дьяволицы. Генезип был жрецом перед статуей Изиды. Все жуткие эротические восточные легенды и омерзительные сексуальные мистерии, воплощенные в этом волшебном в своем совершенстве существе, затуманили воспаленное воображение недавнего онаниста сладострастными испарениями, выделяемыми этим неописуемым существом, которое раздевалось перед ним с грустным бесстыдством. Княгиня была грустна и с грустной грациозностью обнажала свои «des rondeurs assommantes» [37] 37
«Убийственные округлости» (фр.).
[Закрыть], как говорил ей когда-то один из ее французских обожателей. А поглупевший взгляд юноши (она наблюдала за ним в зеркало, не забывая оглядывать и себя) обжигал ей кожу, как раскаленные стенки диатермического аппарата. «Ради такого счастья стоит немного и потерпеть», – подумала несчастная княгиня.
Мир в глазах Генезипа невыносимо увеличивался в размерах. Она же, как в горячечном кошмаре, уменьшалась, становилась маленькой косточкой гигантского плода, отдалялась и исчезала в пропасти ожидающей его судьбы. Им снова овладел страх. «Разве я трус?» – спросил себя Зипек, распятый на своем приватном крестике. Впоследствии крест станет огромным и будет неотделим от Зипека – врастет в его тело и даже в нижние конечности духа, Нет, бедный Зипек Капен, немного поздновато теряющий невинность выпускник гимназии, не был трусом. Его нынешний страх был, в сущности, метафизического происхождения и не компрометировал нарождающегося в мальчике мужчину. Генезип впервые по-настоящему ощутил свое тело. Спорт и гимнастика не имеют к этому отношения. Мышцы его «системы» (как выражаются англичане) слегка напряглись, и он подошел на два шага к стоящему перед ним зловещему божеству – божеству, с которого на узорчатый ковер как раз упали трусы, весьма, между прочим, изящные. Но что он понимал в этом! Тело, а там рыжий огонь... Зрелище было невыносимым. Он опустил глаза и внимательно вглядывался в многокрасочный ковер, словно изучение персидских узоров было в этот момент важнейшим делом. Лишь искоса он видел нижнюю половину адской картины. Княгиня отвернулась и легким движением избавилась от лежащих на полу трусов, а затем, не глядя на Зипека, с пленительной грацией маленькой девочки сняла блестящие чулки. Так блестит полированная сталь какой-нибудь мощной машины. Масштаб менялся ежесекундно – все постоянно колебалось между бробдингнагизмом и лилипутизмом, как в пейотлевых видениях. (Ирина Всеволодовна носила под коленями круглые подвязки.) Генезип увидел ее ноги, такие прекрасные, что ни одна греческая статуя... да что тут говорить: ноги, будто живущие своей, независимой от божества жизнью, голые, неприличные... Ведь нога сама по себе не является чем-то таким уж прекрасным, скорее чем-то дьявольским, более чем неприличным. А тут – черт побери! – просто чудо. Именно такое, а не иное, именно здесь в этот момент безвозвратно уходящего времени, обреченного скользить в пропасть жизненного прошлого, чудо – пытка взрывающегося от насыщения самим собой момента, – все-таки оно еще есть, еще длится. Генезип посмотрел ей в лицо и окаменел. Это было лицо «ангела распутства» – да, другого определения не подберешь. АНГЕЛ РАСПУТСТВА. AAA, aaa... Разнузданная до границ безумия прелестница со своей непостижимой потусторонней святостью была чем-то не-вы-но-си-мым. Особенно имея в виду эти ноги и спиралевидный рыжий клочок, скрывающий отвратительную тайну всех начал. Как мог оттуда появиться на свет этот отталкивающий красивый верзила, с которым он недавно познакомился? Невероятное изумление соединилось в Зипеке с ужасно докучливыми общежизненными и половыми терзаниями, его распирало изнутри, как дождевой гриб, как напившегося крови клопа. Он никогда не осмелится подойти к ней, между ними никогда ничего не будет, и он никогда, до конца своих дней, не сможет избавиться от невыносимого состояния внутреннего страдальчества. Вместо гениталий он со смятением ощущал нечто квелое и бессильное, какую-то нечувствительную рану. Он был кастратом, ребенком и дураком.
– Боишься? – спросила княгиня с чарующей улыбкой дугообразно изогнутых губ, блаженно встряхивая гривой медных волос. Сейчас она не думала о том, что сегодня в нем было что-то подозрительное, – она забыла о своих предположениях. Страстное желание вступило в ее неувядаемые чресла и вместе с другими предчувствиями судорожно опрокинуло внутренности в какую-то всепоглощающую бездонную вогнутость. Вязкая сладость расползлась в ее кровоточащем, наболевшем, уносящемся ввысь сердце: сейчас она могла втянуть в себя весь мир, а не только этого малюточку, мальчишечку, мальчоночку, мальчуганчика, парнишку, паренечка с созревшим уже мужским началом, этого прелестного ангелка, в брючках которого было кое-что для нее – мягкое, бедное, несмелое, которое вскоре грозно возвысится, как указующий перст на грозовом летнем небе, и будет олицетворять его самого (и даже его душу), а затем растерзает ее (заодно и себя – о непонятное чудо такого наслаждения), убьет, уничтожит и будет наслаждаться кровавой, как ее сердце, ненасытимостью до тех пор, пока не забьется вместе с ней в позорных, унижающих и триумфальных для него – виновника этой адской забавы – спазмах неги. Что мужчины знают об истинном наслаждении! Они делают что хотят, лишь отчасти понимая, что наслаждение усиливается до безумия благодаря тому, что «она» является именно этой, а не другой, если не принимать во внимание некоторых мелких чувств. Но они, несчастные, не знают, что значит чувствовать в себе, внутри себя усмиренного, обесславленного и все же огромного и могущественного виновника наслаждения. Это он делает со мной что хочет, он там, во мне – бессилие подчинения чужой силе – вот что запредельно. И к тому же ощущение упадка его обладателя, этого животного. «Нет, я больше не вынесу, я сойду с ума», – шепнула княгиня, разрываясь на части от похоти, охватившей все ее тело, на которое этот болван не отважился посмотреть как покоритель. Так размышляла бедная Ирина Всеволодовна. А как все произошло на самом деле? Об этом лучше бы вообще не говорить. И можно было бы не говорить, если б не некоторые обстоятельства, свидетельствующие о том, что сказать все же нужно.
Теперь только почувствовал Генезип смысл своего пробуждения от детских снов. (В который уже раз?) Ярусы человеческой души бесконечны – нужно лишь уметь неустрашимо продвигаться по ним – либо покоришь свою вершину, либо погибнешь, но в любом случае это не будет собачьей жизнью бездарей, знающих лишь, и то не очень, что они существуют. Ха – попытаемся. Разговор князя Базилия с Бенцем вдруг высветился – так солнце, подкатив к западу, высвечивает сгрудившиеся на востоке облака, бросая на них, уже из-за горизонта, свои умирающие малиново-кровавые лучи. Где он был в этот момент – Генезип не знал. Он переступил границу своего прежнего «я» и навсегда отрекся от интеллекта. Это было первое преступление против самого себя. Схватка двух миров, которые олицетворяли спорщики, дала нулевой результат. «Жизнь сама по себе» (самое обманчивое понятие заурядной человеческой толпы) открыло перед ним путь к падению. Отказываясь от мнимой скуки, необходимого понятия для тех, кто начинает жить, он тем самым отказывался от жизни, ради которой приносил в жертву это понятие. (Этот закон применим не ко всем, но сегодня найдется немало людей, которые б е з з а к о н н о поступают подобным образом.) Грозное божество без трусов и чулок, с «czut’-czut’» обвисшими, но пока еще (грозно поднятый палец – одинокое напоминание) красивыми грудями (Генезипу виделись неизвестные плоды с другой планеты) стояло молча, покорно, с любовью в глазах. В этом был весь ужас. Но об этом не знал невинный младенец. Зипек не знал также, насколько привлекательны для нее были его беспомощность и смущение, какую глубокую, раздирающую нутро застывшими в колючие кристаллы слезами, почти материнскую любовь пробуждал он, помимо желания, именно потому, что был в эти страшные времена редким экземпляром эротически наивного подростка. А здесь, как назло, отвращение... Как может отвращение к себе, с одной стороны, совмещаться с возвышенными чувствами к предмету этого отвращения, с другой? Тайна. Неисповедимы судьбы, зависящие от разных сочетаний гормонов. Вкус такого коктейля всегда может преподнести неожиданность. Но должно же все это кончиться раз и навсегда, черт возьми, и начаться что-то другое – иначе эта минута улетучится, эта единственная минута, которой нужно насладиться, н а с л а д и т ь с я – ах...
– Иди сюда, – прошептало таинственное божество охрипшим от желания голосом. (Куда, о Боже, куда?) Он ничего не ответил: онемевший язык принадлежал, казалось, другому человеку. Она подошла ближе, и он почувствовал запах ее плеч: тонкий, еле уловимый и более ядовитый, чем все алкалоиды мира: манджун, давамеск, пейотль, гармала были ничем в сравнении с этой отравой. Это окончательно подкосило его. Его чуть не вырвало. Все происходило шиворот-навыворот, словно кто-то каверзно запустил машину наоборот. – Не бойся, – говорила грудным, чуть дрожащим голосом Ирина Всеволодовна, не решаясь прикоснуться к нему. – Это не страшно, это не больно. Нам будет очень приятно, когда мы вместе сделаем то, что доставляет большую радость, но почему-то считается неприличным и стыдным. Нет ничего прекраснее двух жаждущих друг друга тел (Опять не то, черт побери!..)... которые дают взаимное наслаждение... – (Траченный молью демон не знал, как приручить, задобрить и обольстить этого несчастного испуганного бычка. Дух улетучился, надрываясь от смеха над бедным, потрепанным, дрожащим от «пучинных» желаний стареющим телом, которое теперь в полумраке в глазах невинного подростка расцветало, может быть, в последний раз невиданной красотой. Накал мучительной страсти неимоверно усиливал очарование момента. В подымающемся тесте страдания проступали изюминки старческого стыда, прикидывающегося истинным, девическим. Победила привычка к ритуальным жестам, и лишь потом, с опозданием, пришло соответствующее чувство: таинственная амальгама материнской нежности и животного, убийственного желания – такое чувство делает женщину счастливой, если, конечно, найдется подходящий объект его приложения. Так думал Стурфан Абноль – но точно этого никто не знает.) Она взяла его за руку. – Не стыдись, разденься. Тебе будет хорошо. Не противься, слушайся меня. Ты так прекрасен – ты не знаешь как – ты не можешь этого знать. Я сделаю тебя сильным. Благодаря мне ты познаешь сам себя – ты станешь натянутой тетивой лука для полета в даль, которая называется жизнью, – я вернулась оттуда за тобой, я отведу туда и тебя. Я люблю в последний, может быть, раз... люблю... – шепнула она почти со слезами на глазах. (Он видел ее пылающее лицо рядом со своим, и мир медленно и неуклонно выворачивался наизнанку. Там, в гениталиях, сохранялось зловещее спокойствие.) А она? Ее сердце, облеченное шелковой шалью высокомерия, оледеневшее под металлической маской цинизма, устрашенное мудрым (для бабы) духом и скрывающим свои изъяны (впрочем, незначительные) телом, – это сердце, клубок недозрелых и перезрелых, несоразмерных и сложных (ведь она была когда-то матерью) чувств, с диким бесстыдством открывалось навстречу этому молодому извергу, этому несносному юнцу, неосознанно причиняющему ей страдания. Отрочество – это, в сущности, довольно неприятная и неинтересная вещь, если ей не сопутствует высококачественный интеллект. Его свет еще не вспыхнул в Генезипе, но ведь что-то там, кажется, мерцало. Сегодня с этим будет покончено. Ему никогда уже не вернуться назад. Злая, жестокая жизнь уже навалилась на него, словно мифологическое чудовище – Катоблеп или что-нибудь похуже (а ведь это мог быть и послушный баран) – могучие удушающие объятия дракона вожделения уже оплели его и повлекли в темень будущего, где многим не найти покоя, разве что в наркотиках, смерти или безумии. Началось это. – Снова ее слова: