Текст книги "Ненасытимость"
Автор книги: Станислав Виткевич
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц)
В свете этих мыслей очень странной показалась ему никогда не понятая до конца жизнь отца. У отца было именно это: ощущение собственной необходимости – но откуда оно бралось? Не на пиве же оно основывалось. Он унес свою тайну в могилу. Зипек уже никогда не сможет спросить его об этом, как друга. Скорее всего, он просто был внутренне самодостаточен, и все тут – не нуждался ни в каких внешних санкциях для своего мозга и тела. Он просто б ы л – о таких людях не пишут – их можно в лучшем случае о п и с а т ь с о с т о р о н ы, как это и делают некоторые. Впервые Зипек ощутил его в себе не как не состоявшегося в последние дни друга, а как ближайшего духом и телом родственника, при этом настолько чужого и странного, каким обыкновенный человек может быть только для кого-то выдающегося. Он отчетливо увидел его, как живого, но тут же откуда-то появилась мать, с бессловесной мольбой закрывая своим лицом, измученным житейской ненасытимостью, усатую отцовскую рожу мудрого, бывалого человека, пана из мужиков, представителя давних времен, уходящего типажа. И лишь теперь Зипеку пришло на ум, что в последнее время мать совершенно изменилась. Он уже давно это заметил, но не задумывался об этом. Теперь он быстро прокрутил в памяти эти перемены, и что-то в его мозгу неясно блеснуло: Михальский... Но несформулированную мысль тут же вытеснила актуальная проблема: как использовать двойственность для унификации – задача, поставленная перед ним Скампи в одном из разговоров. Ничего придумать на эту тему не удалось. Единственной истиной оставалась раздерганная солнцем сосновая Людзимирская пуща с блестящими матово-металлическими пластами снега, на которые деревья отбрасывали теплые голубые тени. На фоне этой совершенной, самодостаточной красоты ужасный, не поддающийся распутыванию клубок человеческих противоречий был отвратителен, как груда бумаги на горной вершине или кучка экскрементов на ковре пусть даже скромного салона. Там, за этим лесом, в духовно мрачной, а материально прозрачной бездне действительности, за молочно-рыжими горами, просвечивающими сквозь медные стволы сосен, и дальше, дальше, за неведомым югом, за окраиной несчастной земли скрывалось сконденсированное, словно в таблетке, безвременное будущее. Казалось, что лишь в этом стремлении в пространственно-временную даль содержится скрытый смысл всего происходящего – в самом стремлении, а не в наблюдаемых явлениях. Ах, иметь бы возможность думать так всегда! Не только думать – этого мало – чувствовать. Но для этого нужно быть сильным, осознанно сильным или быть здоровым животным, таким, как отец, – наслаждаться жизнью, а не путаться в чаще сомнений, колебаний, тревог. «Дайте мне цель – и я буду великим», – ха – именно тут и есть замкнутый круг. Истинное величие спонтанно и само ставит перед собой цель. «Хуже всего не свинство, а слабость», – шепнул Генезип в приливе восхищения миром.
Отвратительное слово «тоска» казалось единственно пригодным для выражения того, что он чувствовал, – это было срединное колечко прежней системы понятий: личность, окруженная мглой метафизической тоски. («Женщина может тосковать красиво, мужчина в тоске глуп и заслуживает презрения».) Как осуществить все это, когда путь преграждало такое чудовище, как княгиня Ирина (уже в самом ее имени было что-то от урины, ирригации и вскрытия нутра чем-то острым, вызывающим крик боли, – любое имя в зависимости от личности можно интерпретировать по-разному), и такое низменное, проникающее в психические глубины, зверское наслаждение? Музыка Тенгера была там, за горами, за всем прочим, вне времени. В ней не было действительности, хотя ее корни проглядывали даже в сухой ножке и запахе плесени ее творца. Генезип впервые почувствовал (совсем фальшиво, как большинство дураков) «иллюзию искусства» и одновременно (правильно) абсолютную, вневременную ее ценность, несмотря на бренность самих произведений, подвластных «principe de la contingence» [60] 60
«Принципу случайности» (фр.).
[Закрыть]. Бессильными пальцами музыка сладострастно гладит и ласкает первобытное, неделимое месиво всеобщего бытия, а если вторгнуться в него зубами и когтями, продираясь до крови и мяса, это уничтожит сущность, оставив в ненасытных лапах гнилые, засохшие, ветхие остатки понятий, а не живую жизнь. Нечто подобное происходило с любовью Зипека к княгине. Что из того, что он терзал своими молодыми лапками этот сластолюбивый, многоопытный полутруп, что из того, что он иногда даже любил ее по-своему, как некую псевдомать из другого мира! Неужели все, чего он коснется, будет вечно недостижимо, как наслаждение (это было известно ему со времен детского рукоблудия)? Княгиня стала для него символом неподавляемости жизни, и в итоге он шел на нынешнее свидание с глухим отчаянием в сердце. Размышляя об этом, Генезип переоделся в лакейской у Егора (который со времени оглашения завещания старого Капена, несмотря на солидные чаевые, относился к нему с пренебрежительным сочувствием) и вошел в салон князей Тикондерога с миной пресыщенного «джентльмена». Он свысока приветствовал княгиню и не обратил внимания на иронические колкости Скампи, который, зная планы княгини, с интересом рассматривал его, как насекомое на булавке. Разумеется, здесь был и Тенгер, на этот раз с женой и детьми, а также князь Базилий во фраке и Афаназоль Бенц в смокинге. До приторности вежливая со всеми княгиня отнеслась к Зипеку хуже, чем к пустому месту, – он не существовал для нее, он даже не мог поймать ее взгляда, отстраненного и равнодушного. Как назло она была необычайно прелестна. Сам Вельзевул, казалось, помогая Зузе, поделился с нею на этот вечер всеми своими тайнами очарования взамен за обещание совершить нечто поистине демоническое. Такого давно уже не было. Она прямо-таки доводила до отчаяния всех, не только Генезипа. Она напоминала роскошные дни замирающей осени, когда кажется, что весь мир, испуская последние волны энергии угасающей жизни, умирает от неистовой эротической любви к самому себе. Это был один из тех ее дней, о которых она говорила, что «ноги сливаются с лицом и всем прочим в одно непонятное целое эротического обаяния, которое как таран бьет по мозгам умничающих и сильных самцов, превращая их в паршивую студенистую массу болезненного эротизма». Безнадежность даже самой удачливой жизни и непобедимость женской красоты стала для всех ощутимой самым неприличным и унизительным образом.
Вскоре появился кузен Тольдек и непонятно почему сразу стал центральной фигурой салона. Афаназоль, впервые приведенный сюда Базилием, старался овладеть ситуацией, которая явно перерастала его возможности, с помощью своих значков (что же еще оставалось ему делать?). «Значки одно, а аристократия – другое, песья кость», – говорил в нем какой-то иронический голос, и факт еврейского происхождения Бенцев (он был праправнуком какого-то арендатора или вроде того) казался сомнительным даже по сравнению с актуальной таинственностью Коцмолуховича (непонятный человек у власти всегда бывает невольным утешителем всех недовольных) и движущейся по России живой желтой стеной. Вообще Бенц с надеждой ожидал пришествия коммунизма, а с ним получения кафедры, которой он лишился, напрасно встряв в агитацию в пользу низших слоев, превосходно чувствующих себя в нынешней Польше. Его втянули в это дело бессовестные деятели, которые стремились использовать его «значкоманию» для «логизирования» марксизма. Эта попытка потерпела полное фиаско. (Кстати, что такое «фиаско»?) Сейчас он был страшно сконфужен, потому что княгиня прервала его ядовитую и весьма любопытную, впрочем, критику теории Витгенштейна и начала громко говорить о политике, стараясь таким образом приготовить почву для расправы со своим молодым любовником. Ее голос звучал триумфально, словно с недосягаемой высоты, пробуждая грозное эхо полового раздражения в раззадоренных самцах. Генезип почувствовал себя подавленным и духовно жалким, а фамильярность Тольдека по отношению к его любовнице – тот осмеливался с типично мидовским нахальством даже перебивать ее – будила в нем неизвестную доселе половую злость. Ему казалось, что сейчас с ним случится припадок бешенства и он устроит ужасный скандал на эротической почве. Но он стоял словно загипнотизированный, неподвижно, хотя внутри все содрогалось от мерзкого унижения и бешенство разрасталось в нем как газ, накачиваемый в баллон. Каждое ее слово жалило его совершенно непристойным и неприличным образом – половые органы казались б е с с и л ь н о й раной в дряблом, ослабевшем теле. Но он не мог произнести ни слова – ему нечего было сказать. Он не узнавал себя – к тому же эта странная легкость... Тело стало невесомым, и казалось, что в следующую секунду неизвестная сила сделает с ним все, что захочет, вопреки его воле и сознанию – эти последние, оторванные от двигательных центров, существовали где-то в стороне (быть может, в сфере Чистого Духа?), словно издеваясь над тем, что творилось в телесной гуще. Он испугался: «Ведь я могу сделать черт знает что, и это буду не я, но отвечать придется мне. Да, жизнь ужасна, ужасна», – эта мысль и страх перед собственным безрассудством на некоторое время успокоили его. Но размышления в лесу, казалось, принадлежали совсем другому человеку. Ему не верилось, что княгиня хоть когда-нибудь была его половой собственностью. Ее окружала стена холодного непобедимого очарования. Генезип ощутил собственное ничтожество и прочность капкана, в который он угодил. Он был псом на привязи, одинокой обезьяной в клетке, узником, над которым издевались.
– ...я поняла бы, если бы Коцмолухович, – свободно говорила княгиня, критикуя со свойственной ей напористой легкостью самого таинственного человека в стране, а возможно, и в мире, – создав из армии послушную машину, старался повлиять на объединение с нашими белогвардейцами. Или, если это уже совершенно невозможно, чтобы он стремился к рациональным торговым отношениям с Западом. Наша промышленность задыхается из-за отсутствия экспорта или чего-то подобного – я не разбираюсь в этом, но, во всяком случае, чувствую. С определенного момента сложная экономическая ситуация стала неподвластной индивидуальному уму, так что даже самый способный бизнесмен в одиночку ничего не сделает. Но эти наши хозяйственные советы, к которым вроде бы прислушивается этот сфинкс в маске, приводят меня в отчаяние. Нет у нас специалистов ни в чем, – (тут она взглянула на Зипека с таким презрением, что он даже слегка побледнел), – даже в любви, – нагло добавила она после короткой паузы. Раздались смешки. – Прошу не смеяться, я говорю серьезно. Стремление к изоляции во всех сферах превратилось в какое-то помешательство. Если, конечно, все то, что совершается явно, не является лишь мнимостью, за которой скрываются такие экономические отношения, которых не в состоянии понять даже такой гений компромисса, как Смолопалюховский. Так утверждает мой сын, Мачей. Буквально никто не понимает, откуда берется благосостояние нашей страны. Говорят о тайных капиталах, которыми понемногу подпитывает нас тоже тайный синдикат, работающий на западные коммунистические государства. Но в такую сказку даже в наше время трудно поверить. А вот иметь возможность взять власть, – тут она возвысила голос до пророческого тона, – и не желать ее открыто использовать – это преступление! Но что поделаешь с такими тюфяками, как наши государственные мужи, – нужно стать скрытым тираном или впасть в бешенство. Может быть, в этом его трагедия, – добавила она, понизив голос. – Я никогда его не знала – он боялся и избегал меня. Он боялся, что я могу дать ему силу, которой он не выдержит. Поймите это, – «возвестила» она тоном сивиллы. Все почувствовали, что это может быть правдой, при этом в их половых центрах что-то екнуло.
Информация
Коцмолухович лопнул бы от смеха, услышав такое. А может, он и в самом деле побаивался слишком высокого предназначения? Никто ничего не может знать наверняка, пока не попробует. Иные столкновения людей приводят к страшным, неизвестным ранее «взрывам». Она, княгиня Тикондерога, сделалась настолько демократичной, что хотела быть Эгерией бывшего подпаска, а этот болван не желал «карьеры Мюрата» – ведь он мог провозгласить себя даже королем, если бы имел ее под боком или «под собой», как коня, – так он сам говорил о своих женщинах. (Их было две – но об этом позднее.) Ничего не получалось. Не имея возможности сиять в его лучах, придавая им ослепительный блеск, княгиня предпочитала полное политическое воздержание, лишь бы не снижаться до уровня типов «низшего сорта».
Она продолжала: – Это напоминает мне наших эсеров в революции 1917 года. У нас никто ничему не учится и не хочет учиться. И у вас тоже. Полное отсутствие веры в себя у наших эмигрантов и поколения, воспитанного ими, было причиной того, что когда наконец их люди из более низких сфер, чем они сами, завладели Россией, почти никто из них не пошевелился, не поспешил помочь, не отправился туда, чтобы занять важные посты. Отсутствие мужества у нашей интеллигенции убивает все начатки возрождения – мужества деятельного, – его хватает лишь на самоотречение и демонстрацию наших ран другим. – (Князь Базилий беспокойно пошевелился, желая что-то сказать.) – Не трудись, Базиль, я знаю, что ты скажешь. Твой неопсевдокатолицизм и общечеловеческие идеалы в форме приторной, нетворческой доброты – это лишь замаскированная трусость. Так называемый szkurnyj wopros. Ты предпочитаешь служить у меня лесником, нежели рискнуть своей увядшей «оболочкой». «Des hommes d’état, des hommes d’état – voulez vous que j’en fasse?» [61] 61
«Государственные мужи, государственные мужи – желаете ли вы, чтоб я это сделал» (фр.).
[Закрыть], – говорил на последнем заседании военного совета генерал Трепанов, перефразируя слова Наполеона под Бородино о резервах...
– Des balivernes, ma chérie [62] 62
Вздор, моя дорогая (фр.).
[Закрыть], – прервал князь Базилий. – Время прошло – время такого рода общественной деятельности. Только изменения от самых основ в душах человеческих создадут новую атмосферу, в которой возникнут новые ценности...
– Пустые фразы. Никто из вас не в состоянии сказать, что это будут за ценности. Голословные обещания. Первые христиане думали так же, и что из этого вышло: крестовые походы, инквизиция, Борджиа и нынешний твой католический модернизм. Жалкое предсмертное состояние ваших декадентских личностей вы принимаете за проявление нарождающегося прекрасного, ха-ха, будущего. Вот теперь я ухватила наконец суть дьявольского шантажа или чего-то подобного современных оптимистов. Конец с началом легко спутать – чтобы увидеть разницу между ними, нужны головы покрепче ваших. Только мы, женщины, видим ясно все это, потому что нас это не касается. Мы будем существовать вечно те же самые, неизменные в своей сущности, когда вы уже давно превратитесь в трутней. Только вот скучно станет на этом свете – некого будет обманывать. Машину не обманешь. Разве что мы овладеем механизмом власти и будем, то есть какие-нибудь двадцать процентов из нас, выращивать для своего развлечения немножечко псевдохудожников и донжуанов. Ты, святой Базилий-автокопрофаг, говоришь, что время прошло? Если бы все так думали, не было бы человеческой культуры. Время создают люди, к тому же только люди-личности. А когда это время пройдет, мы возьмемся за человечество, и тогда...
– Нет, княгиня, – прервал ее излишне громко отважившийся Афаназоль Бенц. – То, что вы только что сказали, можно распространить и на вашу концепцию. Бабы всегда верховодили в периоды упадка великих идей. Но начала создавали всегда мы. По большому счету вы умеете жить только разлагающимся гнильем, вот тогда вы подавляете в себе свои рабские инстинкты...
– Tiens, tiens [63] 63
Ну, ну (фр.).
[Закрыть], – буркнула Ирина Всеволодовна, глядя (как в давние времена все аристократки) через face-à-main [64] 64
Лорнет (фр.).
[Закрыть]на возбужденного логика.
– Именно так, – напирал Бенц, взбесившийся от зависти, унижения и половой неудовлетворенности. (И зачем только злился бедняга, «теряя высоту» в важных сферах?) – Сегодня в общем уравнении человечества вместо слова «индивидуум» надо поставить понятие «масса», да еще умножить его на неопределенный множитель. – (Говоря это, он чувствовал одновременно свое превосходство и убожество – и это противоречие было невыносимо.) – Только от массы как таковой мы можем на основе принципа больших чисел ожидать новых ценностей. Только она одна была в состоянии победить и фактически победила «дикий», неорганизованный капитал, отравляющий человечество, словно переросшая его раковая опухоль. Только масса создаст новый тип регуляторов хозяйственной жизни, а не какие-то псевдофашистские скопища бесполых, бесклассовых спецов. А впрочем, не все ли равно – конец один и тот же: смерть при жизни и абсолютном отсутствии духа...
К н я г и н я: Чепуха. Вы сердитесь, потому что не находитесь на вершине этой вашей массы. Там вы чувствовали бы себя превосходно. Отсюда все ваше неудовольствие. Господин Ленин был не худшим правителем, чем его предшественник – потенциально, разумеется, – он был способным, хотя и обманутым и обманывающим человеком.
Б е н ц: Он выражал интересы массы: он оперировал понятиями, создающими действительность, а не фикциями, которые наконец-то изжили себя, – только не здесь, в этой затхлой норе, в этом средоточии серости...
К н я г и н я: Его фикция теперь изживает себя на Западе. Только отставшие в эволюции китайцы поддались ей, на нашу погибель. Впрочем, у меня нет охоты пускаться в pryncypial’nyj razgowor – меня интересует нынешняя ситуация. Весь этот якобы всемирный нынешний большевизм – это мыльный пузырь, который лопнул бы, если б нашлись подходящие люди. А по инерции он может продолжаться целую вечность...
Б е н ц: Видно, не родятся такие люди, chère princesse [65] 65
Дорогая княгиня (фр.).
[Закрыть]. Нет соответствующей атмосферы ни для их рождения, ни для развития...
К н я г и н я: Пожалуйста, без фамильярностей, mister Бенц. Если у нас один Коцмолухович смог превратить армию в безвольное орудие в руках Синдиката национального спасения, если мы, наконец, доказали, что можем неплохо заменить всякие бунтарские идеи соответственно организованным трудом и благосостоянием масс – что не удалось даже итальянцам, – и сделать это с помощью таких охломонов, как мой муж, Циферблатович и Яцек Боредер, – (Почти все побледнели. Княгиня была известна своей дерзостью в определении самых высокопоставленных фигур в стране – но это всегда производило впечатление.), – то это доказывает, какой сброд правит сегодня в других странах. Я понимаю австралийцев, там была банда с самого начала – потомки преступников. Но это не доказательство. Нужны мужественные люди – ума у них хватит.
Б е н ц: Но где ж их взять?
К н я г и н я: Надо воспитывать. Вот здесь у нас есть представители людей будущего. Например, бедный Зипек, который у самого «входа» в жизнь лишился всяких возможностей. Я занялась им, но этого недостаточно. – [Генезип на мгновение густо покраснел и глубоко обиделся за отца, но промолчал. Его охватывало унизительное бессилие, которое овладело уже центрами достоинства и мужского самолюбия. А у мерзкого Тольдека сверкали глазки от восхищения тем, как систематически княгиня припирает к стене этого «логичного еврейчика». Тут Зипек почувствовал такую ярость оттого, что франтоватый кузен обучил его самоудовлетворению, лишив его «такого» количества мужской силы, что с удовольствием придушил бы этого подловатого красавчика. Он исходил злостью, но, к сожалению, лишь внутри себя. Внешне он выглядел как истукан, истекающий беспомощностью, с бездонно грустными, красивыми, замутненными немощью глазами. В чужом мире житейских неудач он был как живой укор своим собственным недавним мечтаниям. Куда же запропала удивленность? Да черт с ней, с удивленностью! Царил пошлый триумф третьесортных сил зла. Единственный добрый совет: плюнуть и уйти. Можно было даже и не плевать. Но для этого (то есть чтобы уйти) у него не было сил. Незаметно он попал в ловушку без лат и меча – детские игрушки ржавели где-то в чулане с рухлядью. Под влиянием такого состояния и вопросов, поднятых княгиней, о которых он не имел понятия (он не догадывался, что она сама обо всем этом знала немногим больше, чем он) – (да и кто знал-то? Кто?), остатки лесных раздумий испарились, как дух, и адское [в самом деле] нетерпеливое, юношеское, не знавшее до сих пор преград желание схватило его требуху в свои раскаленные клещи. Ему требовалось непременно сейчас, сию минуту, иначе неизвестно, что случится. Но ничего не произошло. Разговор продолжался дальше, как кошмарный сон, придуманный дьяволом, на которого нашло вдохновение.]
– Но кто их воспитает? – с упрямством истинного логика продолжал вопрошать Бенц.
К н я г и н я: Мы, женщины! Еще есть время. Я растранжирила свою жизнь на любовные интрижки. Но теперь этому конец.
Б е н ц: Да, действительно...
К н я г и н я: Не прерывать! Еще есть время. Я забросила своих сыновей ради этих дурней, которых роковая судьба посылала мне в качестве любовников. Их я тоже вовремя не воспитала. Но я еще покажу себя. Этому конец, сказала я! Я создам огромную организацию, где править будем мы, бабы, – и мы воспитаем новое поколение – даже если мне придется стать любовницей Коцмолуховича, который противен мне, как тараканы. Вы еще не знаете меня, сукины дети! – (Бедная, она не знала, что и на нее уже катится откуда-то из малайских джунглей зловещая волна неотразимого учения Мурти Бинга, она верила еще в непобедимые доселе чары своих телесных достоинств.) – Генезип застыл в ужасе. Неужели она предвещала расставание? А может, это чудовище собирается воспитывать его, не отдаваясь ему (ему!)? Это было бы кошмарно! Несчастный, он ощущал такой упадок воли, что это и впрямь показалось ему возможным. Она возьмется за него, и что он может сделать? Наступило, так сказать, «духовное оскопление». В открытую щекочущей мглой рану хлынули профильтрованные через отупевший мозг соки, и дух вместе с ними опустился в телесную тюрьму, во внутренние камеры пыток. Разогретый вначале до белого каления, а затем страшной температурой сексуального отчаяния превращенный в зловонный газ «пресыщенный джентльмен» испарился, и остался только бедный измученный сопляк в студнеобразном состоянии. Съежившись в клубном кресле, он превратился в один большой, страдающий и наивный лингам, и ждал, ждал, ждал... Вдруг что-то изменится, ведь то, что происходило, не могло быть правдой. Голова, казалось, стала меньше булавочной головки, об остальных частях тела не стоит и говорить – все сконцентрировалось лишь на одном. [Одним из отделений ада наверняка является зал безнадежного ожидания, в котором ждут целую вечность с постоянной надеждой и одновременно с уверенностью, что ожидания будут обмануты.] Мужество, все недавние размышления, далекие горизонты жизни оказались ничем перед лицом этой проклятой стервы, которая лжет каждым словом и знает каждое движение тела любого из противостоящей партии самцов. Он застыл в муке, весь мир ушел у него из-под ног. Такой, значит, была ее «материнская» любовь! Таким вот образом она хотела сделать из него «кого-то», мучая и унижая, как Король-Дух свой несчастный народ! Но он был не способен извлечь из этого положительное начало, превратить страдание в новую силу – у него не было для этого соответствующего механизма. Свалившееся на него несчастье было неожиданным, застало его «wraspłoch». Он поддавался расслабляющим волю мыслям, находя в самобичевании и самоунижении, в ощущении собственного ничтожества и бессилия какое-то гадкое удовольствие, – как тогда с Тольдеком, в детстве, в парке людзимирского санатория. – А еще у нас, – кричала дальше Ирина Всеволодовна, – у нас, у баб, есть здоровый жизненный инстинкт. Потому что нам мучительно и стыдно жить без мужчин, перед которыми мы могли бы преклоняться. Нет ничего хуже для женщины – презирать своего любимого или хотя бы мужчину, которого она хочет, не чувствовать его превосходства над собой. – [Ее слова упали, как камень в болото. Что-то булькнуло в индивидуальных психических болотцах присутствующих. Но в этих словах была правда: мужчины в отличие от женщин деградировали. Можно, конечно, привести разные извиняющие их обстоятельства, но это ничему не поможет и ничего не значит для баб. Перед лицом необратимого факта причины не важны. Наступила тишина. Князь Базилий сидел понурившись, устремив взгляд внутрь себя. Его искусственно созданная вера колебалась над пропастью глубоких сомнений. Эта «бедная заблудшая душа», как он с т а р а л с я называть княгиню, всегда умела воткнуть шпильку в его самое чувствительное место. Жизнь была еще живой, как и сама по себе вера, пусть даже искусственная, но между ними не хватало живой связи – все держалось на заржавевшем крючке, который надо было ежедневно чистить и поправлять. Неизвестно почему Бенц вдруг почувствовал, что его сердце вместе со значками опустилось вниз («the heart in the breeches» [66] 66
«Сердце в штанах» (англ.).
[Закрыть]), – княгиня начинала ему бешено, рассудочно, безнадежно, отчаянно нравиться. Ах – стать, хоть бы ненадолго, кем-нибудь в р о д е н е е! Какие эпохальные открытия можно было бы сделать, например, в логике – так, между прочим, попутно, как Кантор на полях какой-то книги. Быть «блестящим» (bliestiaszczym) дилетантом, а не специалистом в плохо сшитом костюме и стоптанных ботинках. Тольдек явно был в наивысшей степени возбужден сексуально. Тенгер, бессильно ожесточенный против всех, в отчаянии смотрел на жену, которую безумно ненавидел в этот момент. Он ненавидел и эту «глятву», как он называл княгиню, но по-другому. Она была для него чем-то уже недостижимым и в то же время гораздо ниже его эротического «стандарта». Ему вновь пришло в голову гениальное стихотворение Слонимского:
Сладкие речи природы не утешают —
Мрачные силы ее похоть в нас пробуждают.
Ситуация была безысходной – требовалась отчаянная импровизация, которая позволила бы ему возвыситься над отвратительным болотом в себе и вокруг себя. Он выжидал момент, когда можно будет начать. Но разговор продолжался, нудный, мучительный и бесплодный.]
Б е н ц: Извините, «госпожа княгиня», наша страна, по моему мнению, никогда не могла позволить себе самостоятельной внешней политики. Из-за положения страны и характера ее граждан политика определялась внешними обстоятельствами. Последовательный отказ от собственного волеизъявления привел эту страну к упадку, к падению духовной культуры, которую не заменит никакое благосостояние. Сытый желудок сам по себе не создаст возможностей, тех неслыханных возможностей, о которых любят говорить пошлые оптимисты – в сущности, лентяи, которые хотели бы, чтобы все шло, как идет, само собой. Они не понимают, что радиоактивную руду из человеческой души нужно вырывать зубами и ногтями. Идеи еще имеют ценность.
К н я г и н я: Стоп. Я только что говорила почти то же самое. Вы повторяете мои слова на своем жаргоне. В вас слишком много от рафинированного еврея. Меня раздражает, что, говоря то же самое, буквально одно и то же, мы стоим на диаметрально противоположных позициях. Осознанный, а может, и неосознанный – черт знает – не изведаны тайны семитской души – еврейский национализм пробивается сквозь всю вашу общечеловеческую идейность. Я националистка вообще. – Вы понимаете? – Я вижу возможность развития индивидуума только как функцию его принадлежности к определенной нации, являющейся членом большой семьи. Вы же на фоне уравнительной антинациональной идеологии являетесь au fond особым националистом. – [Бенц окончательно почувствовал себя значительно умнее этой бабы, несмотря на весь ее аристократизм и пренебрежительные манеры. Он решил поиздеваться над ней, не демонстрируя этого слишком открыто.]
Б е н ц: Ничего не поделаешь, госпожа, в моих жилах течет кровь еврейских раввинов, и я горжусь этим. До сих пор, за исключением библейских времен, нас представляли только отдельные личности – а что мы можем как нация, мы еще покажем, покажем в процессе великого обобществления, а не в области мнимых идей наподобие вашего национализма, который является только замаскированным желанием изживших себя и потерявших творческую силу классов уцелеть и самым вульгарным образом попользоваться остатками своего существования. Мы будем всемирной смазкой в шестернях и трансмиссиях огромной машины, переделывающей человечество в иную сущность, в организм высшего типа, в сверхорганизм. Мы уже проявили себя таким образом в последней всемирной революции. В этом наша миссия, поэтому мы – избранный народ. Но гои оценят нашу деятельность лет через тысячу. А пока что: Кантор, Эйнштейн, Минковский, Бергсон, Гуссерль, Троцкий и Зиновьев – этого достаточно. И Маркс, который направил нас по верному пути избранничества.
К н я г и н я: И вы, вы прежде всего. Ха, ха! Ах, успокоитесь, господин Бенц. Вы свалили в одну кучу Бергсона – величайшего вруна, единственного такого в истории философии, и Гуссерля, поистине гениального безумца, ошибки которого в сто раз важнее тривиальных суждений бесплодных псевдоскромников, которые боятся интроспекции в психологии и боятся признаться в том, что они вообще существуют, прикрываясь логическими значками. – [«Однако эта тварь не так уж глупа, как мне показалось, – с отчаянием подумал Бенц. – Живя с такой женщиной, можно создать единственную inamovible [67] 67
Бессменную (фр.).
[Закрыть]систему, об которую каждый бы расшиб себе лоб!» На фоне переливающегося всеми красками, насыщенного интеллектом романа с княгиней напрасно прожитая жизнь промелькнула, как грязная тряпка, терзаемая хмурым осенним вихрем банального сомнения.] – Меня сейчас интересует совсем другое, и я жалею не о том, о чем вы. – Она устремила свой пророческий взгляд в теряющееся во мраке истории ядро предназначения всех народов мира. – Когда я вижу вашу польскую католическую готику – ах, если б готика могла быть православной – это было бы чудесно, – мне становится не по себе от стыда. Здесь, в этой стране, должны стоять византийские храмы, с золотистыми куполами, темные, вековечные, богоугодные – в них была бы ваша польская сила – связь с Востоком, а не во всех этих западных финтифлюшках, к которым вы за десять веков не смогли привыкнуть и которые всегда выглядели как третьесортная пижама в качестве коронационного убора вождя каких-то дикарей. Вот тогда бы вы увидели, чего стоит ваш народ! В нем не осталось бы ни капли вашего отталкивающего легкомыслия – этой фальши, этой показной вежливости по отношению к самим себе, маскирующей самопрезрение и стыд. Самая страшная ошибка вашей истории в том, что вы приняли христианство от Запада, а не от нас. А сколько же мы на этом потеряли: вместо союзников и предводителей мы имеем в вас, поляках, врагов, к тому же недостойных – как и теперь. Когда я подумаю, каким чудесным типом мог бы быть византийский полячишка, мне хочется плакать, потому что этого уже никогда не будет. В последний раз вы могли еще впустить наших большевиков в 1920 году и раствориться в нас, организовать нас или быть организованными – безболезненно – не так, как с немцами, – и тем искупить историческую вину прошлого. А теперь даже объединяться с нашими белогвардейцами – хотя это уже не то – слишком поздно. Какая-то тайная сила вас всегда отделяла от нас в последний момент.