Текст книги "Ненасытимость"
Автор книги: Станислав Виткевич
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)
К н я з ь Б а з и л и й: Сила эта – инстинкт самосохранения народа, к которому я имею честь сейчас принадлежать. Недавно сам главнокомандующий Трепанов сказал: W każdom russkom samom błagorodnom czełowiekie jest w głubinie niemnożko griazi i swinstwa.
К н я г и н я: Ах ты, новоявленный недопольский неокатолик: это не только у русских, это у всех так. Но раньше свинство было чем-то великим, а в нашу переходную эпоху стало мелким и жалким. Это уходящее, разлагающееся начало, для которого даже в литературе уже нет места. Но в этом свинстве, как в руде, содержится иногда немного чистого золота, которое нужно уметь добыть, выплавить и очистить. Разумеется, теперь его по крайней мере на 80% меньше, чем раньше, и другими должны быть методы добычи: скорее химические, а не физические – и этой психохимией еще владеет несколько женщин на этом свете. Сначала надо разложить на элементы, а потом синтезировать заново.
С к а м п и: Жаль, что мама не знала об этом раньше, – это давно не новость, об этом знали уже древние римляне, такое понимание приходит с возрастом.
Б е н ц: Теперь уже поздно, не только в России, но и везде. Китайцы выплавят эту руду, но с другими целями. Русский народ, как и другие народы мира, не может больше существовать в прежних формах. Но на Западе в связи с этим были созданы кое-какие ценности, а там – ничего подобного.
К н я г и н я: За исключением вас, смазочный материал механизма всего человечества! Ах, только мне кажется, что существовать в вашем стиле человечество тоже не будет: поздно – ведь сила составляющих его элементов ограничена. Это ваше человечество не может существовать, как не может быть построен 500-этажный дом из небольших кирпичей. А общественного железобетона что-то не видать – тела еще выдержат какое-то время, но мозги – нет. Тела можно сбить в сверхобщность, но сверхмозга не создашь даже ты, пан Бенц, даже, а точнее, именно при растущей специализации. Едва лишь человечество начало осознавать себя как единое целое, его уже задавила сложность основ этой жизни, из которой это сознание только и могло вырасти.
Б е н ц: Полностью согласен. А вы думаете, ваш псевдофашизм остановит это прогрессивное усложнение? Нет – все должно, вы понимаете: должно! бежать все быстрее и быстрее, потому что должно возрастать производство. Не все расы выдержали это ускорение. Лишь мы, евреи, угнетенные, но полные сил, как сжатая пружина, предназначены стать в будущем мозгом и нервной системой того сверхорганизма, который сейчас создается. В нас сконцентрируется сознание и руководство – другие станут безвольными куклами, обреченными на беспросветный труд...
К н я г и н я: Во славу вам, скрытый националист. Вся надежда на то, что и вы исчерпаете себя, и скорее это мы используем вас для наших целей. – (Это прозвучало неискренне, бессильно.)
Б е н ц: Солнце тоже когда-нибудь погаснет... – (Он не окончил этой мысли.)
К н я г и н я: Вы, логики, странные люди. Когда вы говорите не о своих значках, а о чем-нибудь другом, вы так же неточны или не совсем точны, как и всякий другой человек. И даже позволяете себе больше глупостей, покидая абсолютную сферу логики, где ваша аккуратность доходит до абсурда. А когда вас припирают к стенке, прикидываетесь скромниками, которые ничего не знают и этим гордятся. Таким образом, вы ничем не рискуете, но остаетесь бесплодными – вот в чем дело.
Бенц триумфально захохотал. Ему удалось-таки вывести из себя эту, что ни говори, сильную даму. Он был доволен тем, что овладел вниманием салона, расцветавшего, правда, в восемнадцатом веке, а сейчас доживавшего последние дни. На безрыбье и рак рыба. Генезип был стерт в порошок, его просто не существовало. Последним усилием он пытался удержать свое «я» (точнее, его последнюю «soupçon» [68] 68
«Капельку»(фр.).
[Закрыть]), растекающееся омерзительной слизью. «Я» ускользало от него и покорно ползло под ноги (все еще красивые) потенциально изменившей ему любовницы. Это он знал точно, несмотря на всю свою глупость. Он только не мог понять, почему до сих пор она относилась к нему серьезно. Эта «на самом деле» взрослая персона, так умно говорящая о чем угодно с настоящими мыслителями. «Это старая, отжившая свой век баба, облезлая макака», – неискренне убеждал он себя без всякого результата. Княгиня встала и роскошным (именно так) жестом откинула назад массу медных волос, словно хотела сказать: «Ну хватит этой болтовни – пора заняться чем-нибудь серьезным». Непобедимой, слегка враскачку, молодой походкой, которая доводила до отчаяния все ее жертвы, легкой, как у обезьяны, и могучей, как у тигра, манящей к порочным и убийственным вещам, она пересекла салон и, как статуя всемогущей богини полового ада, остановилась перед трепещущим Тенгером. С видимым пренебрежением она слегка коснулась его плеча. Путрицид дернулся, словно ужаленный в самое чувствительное место. Вставая, он глянул исподлобья своими голубыми, словно заплаканными, глазами на жену, которая была ему и обузой (гирей на высохшей ноге), и основой более или менее сносной жизни. В ней чувствовалось напряжение от углубляющейся жажды мести. «Без выволочки не обойдется», – подумал он про себя. [На дворе умирал мартовский день. Выползшие из-за западных вершин лиловые тучи смело мчались над голыми липами и яворами парка. Смятение весны, в этом краю неизмеримо более грустной, чем хмурая осень на равнине, проникало сквозь, казалось, гнущиеся под его напором оконные стекла и овладевало сгрудившимися в салоне людьми, которые напоминали насекомых, ползущих навстречу неведомому року, скрытому в густеющей китайской буре.] Вспыхнула электрическая люстра, в свете которой лица мужчин выглядели помятыми, изнуренными, трупными. Одна лишь княгиня источала раздражающую половую мощь, расцветала осенней пышностью, гася дьявольским блеском своих прелестей молодую крестьянскую красоту жены Тенгера. Она чувствовала, что сегодня – вершина жизни ее последних лет: риск сегодняшнего эксперимента насыщал ее амбиции по самое горло. Она ощущала себя самкой с головы до ног – ей припомнились добрые былые и уже невозвратимые времена. – Ну, маэстро, за инструмент, – шепнула она на ухо шатающемуся Тенгеру. Страдание застывшей в ненависти, перепуганной молодой крестьянки распаляло в ней безумную жажду наслаждения. Дети испуганно таращили глаза, держась за руки.
Тенгер невольно принял сторону презираемого им ныне Генезипа. Он не сумел его оседлать, его «вырвала» у него «эта», которая подчинила себе и Тенгера – разумеется, по причине скверных жизненных обстоятельств. Ах, если бы у него были деньги – тогда бы он показал... Сомнительное превосходство княгини, с такой легкостью говорящей о сложнейших общественных проблемах, казалось ему отвратительной комедией. Свое понимание всего этого давно существовало в нем в неопределенной форме – нужно было только найти соответствующие слова и высказаться. Импровизация позднее – не будет он играть тогда, когда ему прикажут. Он налил зеленого ликера из индийской конопли в бокал от вина и поднес его ко рту своей страшной, со слипшимися от пота космами башки, которая, казалось, сейчас взорвется под напором духа.
– Это потом. Сейчас я прошу играть! – властно прошипела княгиня. Но сегодня, несмотря на «ее день», этот тон не подействовал на Тенгера. Он грубо оттолкнул ее, разлив липкую жидкость на свой фрак и ковер.
– Больно ты, Путриц, прыткий – неча лакать-то, как лошадь! – пронзительно-тонким, не своим голосом крикнула вдруг Марина Мурзасихлянская.
– Я буду говорить. – Тенгер долил бокал, опрокинул его в себя одним глотком и начал пространную программную речь. – Вся ваша политика – сплошной фарс. Один Коцмолухович чего-то стоит, если покажет, на что способен, – добавил он стереотипную фразу всех жителей страны: от подвалов до устланных коврами дворцов. – Это фарс еще со времен французской революции, которая, к несчастью, до нас не дошла. Там были попытки, но не удались. Тогда еще был шанс возглавить человечество, и мы смогли бы это сделать, если бы начали тогда резать налево-направо, если б нашелся человек, который отважился бы это сделать, притом в массовом масштабе. Следствием этих недоделок стали мессианские бредни – тогда требовалось быть мессией покруче Франции. А виной всему шляхтичи-лизоблюды, сукины сыны, мать их дери. Нет ничего более ужасного, чем польская шляхта! И сколько этой погани! По мне, так во сто раз лучше евреи, и пусть Польша лучше будет еврейской, чем «шляхтицкой».
– Браво, Тенгер, – крикнул Бенц.
– И венский конгресс был посмертным плодом никчемной политики ясновельможных панов. Начиная с французской революции и по сей день мы живем в царстве жалкой демократической лжи. В этой матке была выношена опухоль дикого, неорганизованного капитала. Этот осьминог чуть не сожрал человечество. А сегодня его единственным оплотом является наша страна – вследствие того, что мы не выступили против так называемых палачей с севера. Говорят, что и в этом заслуга Коцмолуховича, хотя тогда он был капитаном и сам бился с большевиками. Но он еще покается в этом – не бойтесь – я это предчувствую. Он еще будет пятки лизать этим желтым обезьянам и выпрашивать у них бамбук. Лишь бы не было слишком поздно. То, что сегодня творится в буфетах, дансингах, в ресторанах, в кулуарах и прочих писсуарах, – это только мелкое жульничество страстных шахматистов и значит для будущего ровно столько, сколько причитания Госпожи Княгини над недорусифицированной Польшей и недоополяченной Россией. Все так называемые «начинания», все эти «ганги», все эти якобы партийные интриги ловкачей и упрощенцев – это судороги тех, кто в последний момент жаждет нажраться жизни, зная, что близится их последний час. Я спрашиваю: во имя чего это делается? На это никто не даст искреннего ответа, потому что не знает. Идея государственности как таковой, даже корпоративно-элитно-профессиональной, не достаточна – это лишь средство для чего-то, чего уже никто не может сформулировать. Импотенция. Безыдейная, эгоистическая, отвратительная попытка из последних сил уцепиться за юбку умирающего прошлого.
– Итак, когда нас перережут, ты наконец добьешься успеха, Тенгерок, – ядовито хихикнула Ирина Всеволодовна.
– Ну и ну – не слишком ли фамильярно? Если б мои симфонии исполнялись в паршивых салонах, заполненных разной сволочью, ничего не понимающей сворой воющих псов, ты бы со мной разговаривала иначе. Ты сама воющая сука, Фимоза Трипперовна, подлюга кишечнополостная, игуменья бардачная, подарок печального пердофона, – начал он ругаться, не зная, что еще сказать.
– Нужно, чтобы так и было. Не имеющий успеха художник – сегодня невозможный анахронизм, – ответила княгиня с незамутненным спокойствием, страшно довольная ругательствами Тенгера.
– Этот тип существует для того, чтобы вы могли быть меценаткой так называемого «непризнанного» искусства, – с ехидством, совсем не неокатолическим, вставил князь Базилий.
– Что такое? Массированная атака на меня? – княгиня недобро огляделась вокруг, и взгляд ее задержался на почти палевой при этом освещении головке ее мальчонки. Она почувствовала себя одинокой, и жалость кольнула ее уставшее сердце. «Ах, если б эти жестокосердые знали, сколько стоила ей каждая минута триумфа! Они бы пожалели ее и приголубили, вместо того чтобы издеваться над беззащитной женщиной». Перед ее взором возник (в воображении, конечно) шкаф с косметикой, которую она собирала, до сих пор не рискуя ею пользоваться. Еще минутка, еще момент – а потом – страшные дни пустого, бесплодного будущего (то, что она говорила о воспитании будущих поколений, было чистым позерством), когда придется отдаваться кому попало, быть раскрашенной, размалеванной каким-нибудь Эваристом, Ананилом или Асфоделей, да еще каждое утро разговаривать с ним о жизни, страшной жизни увядшей нимфоманки, которая ее ожидала. Скорее всего, это будет ее единственный друг, которому можно будет довериться и который сможет ее понять. Но тут же она вспомнила о своем демоническом плане и надела на себя маску надменности и распутной беззаботности. [Уже помрачнели звериные, несмотря на кажущуюся одухотворенность, морды и рыла самцов.] В последнем приливе подавляемого отчаяния она ощутила (словно драгоценный камень блеснул в серой массе расколотой скалы) сентиментальную благодарность к истории (представьте себе!), которая под конец ее жизни послала ей почти космическую катастрофу в виде китайского нашествия. Да – лучше погибнуть во всемирном урагане, чем умирать в постели с опухшими ногами или смрадными язвами на теле. Красота существования, совершенство композиции в пропорции всех его элементов и пышность неизбежного конца – все это вспыхнуло в ней ослепительным внутренним блеском, который, как молния ночью, озарил далекий мрачный пейзаж осени жизни, полный руин и забытых могил. Она воссияла над миром необузданной красотой, овеянной метафизическим обаянием. Самцы были бессильны. Она уже хотела что-то сказать, но ее опередил Тенгер. [Хорошо, что так случилось, слова могли лишь принизить чудотворность минуты – нужен был великий поступок, а не какая-то салонная победа в состязании по диалектике. Он будет, черт возьми, будет – еще есть время.]
– Никакой атаки. Vous avez exagéré votre importance, princesse [69] 69
Вы преувеличиваете свою значимость, княгиня (фр.).
[Закрыть], – произнес вдруг писклявым голосом Путрицид, выговаривая французские слова с ужасным акцентом. – Прошу слушать!!! – Алкоголь с гашишем ударили ему в голову, как торпеда в броненосец. Он был вне себя и буквально не понимал, кто он такой, он воплощался во всех присутствующих и даже в неживые предметы, и все это множилось до бесконечности. Мало того, что появлялось бесконечное количество всех вещей, множились и понятия – ч и с л о п о н я т и й ф о р т е п и а н о т о ж е б ы л о б е с к о н е ч н ы м. «Логичное видение под воздействием гашиша – сказать об этом нашему засохшему логику?» Он пренебрежительно махнул рукой. Он весь наполнился звуками, словно некий непонятный инструмент, в который ударил Бог или Сатана (этого он не знал) в момент страшного вдохновения, рожденного в муках одиночества и тоски, для которой сама Бесконечность была границей и тюрьмой. Что может быть выше этого? Дьявольская концепция нового, м у з ы к а л ь н о е щ е б е з в е с т н о г о произведения покрыла его, как разъяренный бык самку, озарила его изнутри так, что он стал совершеннее всех в этом мире, как идеальный кристалл в серой массе скалы, породившей этот кристалл. На фоне собственного ничтожества он вспыхнул, как огромный метеор в межзвездной пустоте, который коснулся плотных слоев планетной атмосферы. Его атмосферой было трансцендентное (не трансцендентальное) единство бытия – а что еще? – Как материал и даже катализатор: – бабенка, сударь мой, семейный конфликтик, водочка с гашишем, свинячества с мальчиками – набор мелкого житейского обыкновения и м е н н о э т о г о, а не иного монструального хромоножки, через которого протекал миллиардновольтный ток метафизического напряжения, протекал, не насыщая, откуда-то из нутра, из турбины прабытия, лишь случайно обретая индивидуальную форму в жизненных перипетиях именно этой личности. «Центроёб» – это странное слово (реклама французской папиросной бумаги «Job»?), казалось, было центром консолидации клубящейся магмы звуков, стрелкой компаса в хаосе нарастающих равноценных возможностей. Путрицид Тенгер, несчастная жертва высших сил, загорелся чистейшим артистизмом, конструктивистским безумием и сдержал вдохновение, как взбесившуюся лошадь над пропастью, – пусть концентрируется, пусть самозарождается – он, великий властелин потустороннего мира, будет ждать, пока боги не подадут ему готовый яд – для него самого и всего его жалкого земного персонала. Таковы были produits secondares [70] 70
Побочные продукты (фр.).
[Закрыть]этой творческой комедии. Он уже знал, что он сейчас будет играть (жалкий клок того, что плавилось в музыкальном тигле его существа), чем раздавит всю эту банду не доросших ему до пупка психических уродов, гниющих в своем якобы нормальном существовании, с подобранным на интеллектуальной помойке мыслительным багажом на уровне лужи или навозного болота. Нет, Бенц был другим – он кое-что понимал, хоть и зациклился на своих значках, – но другие, эти «верха» салонной псевдоинтеллигенции, которой никогда не объяснишь ее собственной глупости... брррр... «Воющий пес», лежащий у его ног, навострил уши и напряг мышцы, предвкушая музыкальные потрясения. Тенгера охватило презрение – ему не удастся выразить его. Да и зачем? После смерти и так все узнают об этом – не из его музыки, а из газет, из прессы – этого поистине страшного «пресса», ежедневно давящего на миллионы умов, лепящего из них в интересах той или иной партийной фракции бессмысленную студнеобразную массу. Все увеличивающиеся в объеме газеты и дешевые издания литературной халтуры иссушают мозги – в этом Стурфан Абноль был прав.
Сам он, несчастный калека, был здоровее их всех, а может быть, и всего народа, потому что он н е п р и т в о р я л с я, несмотря на все свои художественные заморочки – он и, возможно, Коцмолухович (он подумал об этом всерьез – вот до чего дошло!) – два полюса, два качества общественной жизни, два заряженные до неимоверного потенциала источника неизрасходованной энергии. Когда как не теперь (этот нарыв давно уже созрел и начал сочиться, отравляя самые отдаленные уголки тела) должно было наступить освобождение от движущейся китайской стены, нависающей над «гнилым» (несмотря на все мнимые революции) Западом, подобно тому, как он в эту минуту нависал над бездонной пропастью своего вдохновения, в которой кипел и булькал, таращился и щерился еще чудовищный в своем недоразвитии эмбрион будущего произведения. Ах, если бы всякое становление могло быть таким же однозначным, кристальным, непреклонным и необходимым, как таинственное появление на свет художественного творения – сколь прекрасно было бы даже общественное бытие! Но опять же техническое убожество искусства, даже самого высокого, – это клоунское фокусничество, это метафизическое жонглерство, это «ł o w k o s t’ r u k» и даже духа! Негодный образец для осуществления идеала в другой системе. Не «ложь искусства» возмущала Тенгера (это проблема для дураков и эстетических неучей) – искусство истинно, но проявляется в случайности данного, а не иного произведения. А сам он? – Тоже дело случая... Все хорошо, пока есть вдохновение. У него было право без иронии произносить это слово – он не был пресыщенным интеллектуалом, заядлым музыкальным графоманом или рабом славы и успеха. Неплохо бы иметь этот презренный успех, но если его нет, что ж – будем его презирать. Такой подход аморален по отношению к людям, но по отношению к почти абстрактным сущностям его можно себе позволить. Больше, чем искривленной наподобие его тела жизни, он пугался мысли о творческом бессилии, которое могло предательски наступить во время непрерывной борьбы с распространяющейся пошлостью, психофизической слабостью и скукой. Скуки он боялся. Он еще не достиг ее пика, но уже хорошо знал ее ужасные боковые безвыходные тупики, в которых поджидала безобразная самоубийственная смерть: высохшая, слезящаяся гноем согбенная старуха, смерть человека, убитого скукой, отравленного неудавшейся жизнью и не доросшим до него самого творчеством. Несмотря на то что он был на высоте, внутренняя амбиция толкала его лезть еще выше, туда, куда он мог добраться лишь как чистый дух, умертвив вначале свое тело. Это было то третье царство, о котором он мечтал, там скрывались (в муках покаяния без вины) завершение и преодоление неудавшейся жизни. Нужно было сделать прыжок и либо убить себя, либо взлететь в недостижимую до сих пор сферу жизненной и художественной абстракции. Даже тень успеха могла бы сделать это невозможным. А этого Тенгер боялся еще больше, чем скуки. И до бешенства раздражал духовное нёбо вкус иной жизни, который он почувствовал за время короткой (продолжавшейся двадцать три дня) любви к княгине, жизни его двойников, паразитирующих на разлагающемся заживо трупе непризнанного художника.
Он продолжал говорить:
– ...и к чему сводится эта ваша пресловутая таинственная и непостижимая политика, о которой говорится как о каких-то мистериях жрецов либо научных экспериментах всезнающих ученых. Никакой большой общечеловеческой концепции – сплошная мешанина противоречивых идеек, кишащих, как черви на трупе умирающей идеи народа и давно подохшем понятии государства как такового. Государство перестало быть слугой общества и превратилось в пожирающую его раковую опухоль, к радости тех, кто живет отходами и миражами прежней власти. Кажущаяся профессиональной организация является лишь маской, под которой скрывается деформированная идея, окарикатуренная мумия XVII века. Единственная сегодня по-настоящему великая идея – идея равенства и сознательного, вплоть до последнего пария, отношения к труду – фальсифицируется в мире в недобольшевизированных странах Европы (за исключением нашей страны), Африки и Америки, а воплощается в гуще четырехсот миллионов дивных желтых дьяволов, которые когда-нибудь покажут, что они умеют, даже не так, как Коцмолухович, эта исключительно важная сейчас у нас фигура всемирного предназначения. Единственным его великим деянием будет, возможно, то, что он ничего не сделает, – повернется задом к миру и тем проявит свою гениальность.
– Помилуйте, газда, – прервала его княгиня. – Большевизм изначально был реликтом. Теоретически идея, может, и была неплохой, как христианство, но неосуществимой. Она не была предварительно продумана. Был сделан не просчитанный заранее – а данных и не было – сверхрискованный прыжок в будущее. Там, на Западе, это заметили и фашизировались, напялив на себя для внутренних и антикитайских целей псевдобольшевистскую маску. Оказалось, что такого равенства и общности, о которых мечтал Ленин, не может быть, их можно достичь только ценой падения производства и всеобщего обнищания. Это касается не только сельскохозяйственных стран, но и наиболее индустриально развитых. Можно обойтись и без идеи народа...
– Вы говорите так, – прервал ее раззадоренный музыкант, – словно наперед знаете, что случится по меньшей мере в ближайшую тысячу лет. Ваши утверждения нельзя проверить на малых отрезках времени – мои идеи зернятся в каждой частичке истории, в самом понятии необратимости общественного развития, которого сегодня не отрицает уже никто, за исключением дураков. А у нас одержимые манией величия «спецы» носятся с так называемыми «частичными концепциями» и принимают частичные, мелочные решения, основанные то на чисто личном разговорчике, рассчитанном на низменные стороны духа данной личности, то на мерзких, дурно пахнущих секретах, выдавленных за ужином с ликером и кокаином из каких-то смердящих пресмыкающихся, то на взятке, данной общественному альфонсу без стыда и совести. И все это делается при отсутствии какой бы то ни было идеи, лишь бы хоть немного задержать бег чудесной машины на несущественном, наименее человечном отрезке, каким является наша несчастная страна...
– Самооплевывание до сих пор было нашей чертой, чисто московской. – (Княгиня была немного растеряна – Тенгер впервые выступил с такими идеями в ее салоне – неприкрытый коммунизм! Неслыханно! Тем не менее такого рода острые заявления, противоположные ее убеждениям и инстинктам, всегда возбуждали ее сексуально, и она была довольна, что именно в ее салоне говорили такие ужасные вещи. В этом проявлялся ее скрытый снобизм.) – Вместо того чтобы заняться делом, вы обличаете – для этого ума не требуется.
– В известных границах это необходимо, а иногда можно только блевать. Вы же не сделаете пирожное из коровьего дерьма с сахарином...
– Дорогой мой, – Поистине прорычал Бенц, – я с вами в принципе согласен, но мне чужда ваша методология. В конце концов, все можно обесценить так, как вы поступили с политикой. Что такое логика? Расстановка значков на бумаге. А что такое ваша музыка? – тоже расстановка значков, только на нотном стане. А потом по этим значкам какие-то кретины дуют в медные трубы и пилят бараньи кишки лошадиными хвостами...
– Хватит! – львом рыкнул вдруг Тенгер. – Заткнитесь вы со своей логикой, логика – это никому не нужный бесполезный балласт безделиц сожравшего самого себя разума, игрушка для людей, страдающих ненасытимым интеллектуальным аппетитом, для умственных импотентов, а не для титанов мысли, как вы это себе воображаете. Но от моего творчества – руки прочь! «К пропасти моей порогу не пущу ни вас, ни Бога» – (он процитировал Мицинского). – Что такое музыка? Слушайте, ничтожества, – может, наконец-то что-нибудь поймете, – угрожающе ворчал он, с шумом открывая чудесные, на заказ сделанные, полукруглые четверные клавикорды самого Бебехштейна из Адрианополя. Несмотря ни на что, княгиня была в восхищении. Небольшой интеллектуальный скандальчик и дикая гашишно-алкогольная импровизация Тенгера были подходящим фоном для зреющего в ней акта чистого демонизма – «pure demonism act», этого «cochonnerie féminine pure» [71] 71
Чисто женского свинства (фр.).
[Закрыть], – как говорил князь Базилий. Блаженство совершенства (ощущение, что все идет так, как должно, и лучше быть не может, – источник теории совершенства мира, по Лейбницу), это все более редкое для нее состояние, разлилось по всем уголкам ее тела, которое помолодело и напряглось, готовясь к прыжку, упиваясь своими прежними победами и злодеяниями, которые укладывались в такие минуты в идеальную художественную композицию. Неплохо была прожита жизнь, она ее потратила не зря – важно не испортить конец, отойти от корыта раньше, чем тебя оттолкнут.
Тенгер ударил по клавишам – казалось, что он вырвет их. Всем казалось, что во время игры он отшвыривал разные части инструмента в угол комнаты, и это впечатление сохранялось даже при аккордах пианиссимо. Он играл не по-человечески, бешено, дьявольски, жестоко, с садизмом. Тянул из слушателей кишки, как Жиль де Рэ из своих жертв, и топтал их, упиваясь метафизической болью человеческого нутра, с корнями вырванного им из обыденности и брошенного в бесконечные просторы потустороннего страха и безграничной странности. Это было и с к у с с т в о, а не имитация, которую обожают пресыщенные престидижитаторы и интеллектуальные открыватели новых чувственных спазмов для истеричных самок. Эта музыка была настолько полной, что поначалу воздействовала на чувства – сначала нужно было овладеть «жизненным редутом», за которым она укрывалась, чтобы затем войти в таинственное подземелье, в котором она на самом деле обитала, недоступная для заурядных чувственных крикунов. Это удалось сделать всем, кроме Бенца. Мир звуков, в который Зипек был загнан, как заблудившийся баран вихрем, настолько не соответствовал обыденному и случайному, как все остальное, вечеру у князей Тикондерога, что это привело юнца в неописуемое духовное смятение. Ультрамарином затягивались незашторенные окна, через которые умирающий мартовский вечер глядел на заслушавшихся мучеников бытия. Все отлетало в недостижимую даль и глубь. Чуждые и враждующие между собой души присутствующих соединились в один клуб дыма от жертвенного костра в честь гибнущего божества. [Где-то в столице К. еще преуспевал какой-то странный театр во главе с Квинтофроном Вечоровичем. А здесь, у их ног, умирала Музыка, с самого большого М.] Застывшие в единстве с переливающимися через порог бытия звуками, они утратили чувство личностного существования. В одном из боковых ответвлений души Ирины Всеволодовны поднимало свой жалкий голос подленькое и почти бесполое существо. «Ах, если бы он был другим! Если бы он был красивым, молодым и чистым, этот бедный мальчик, этот музыкальный палач со своей ненасытной жестокостью, этот грязноватый полухам! И если бы я могла, отдаваясь ему, чувствовать, что переполняет меня собой тот, благодаря которому совершается это чудо». [Княгиня не была «воющей собакой» и умела воспринимать и понимать музыку вибрирующим телом (почти буквально) – только не теперь, Бога ради, не теперь...] Как назло, ей вспомнились неискушенные объятия Тенгера, слабые и неумелые, дико неуклюжие, как и он сам... Она смертельно обиделась на судьбу за эту несправедливость. «Ах, если б он мог меня, как этого Бебехштейна... Если б он мог взять меня своей музыкой, а не этим мерзким, черт знает откуда выплюнутым телом». Теперь он и впрямь обладал ею. Промелькнуло мгновение метафизического восторга. Ужасные звяканья и чмоканья фортепиано сокрушали ее и размазывали в какое-то сладострастное, полное полипов и пиявок болото, способное поглотить даже Люцифера по самые рога. Дьявол пола пировал в ее нутре на деформированном трупе чистого искусства, обжираясь ее падением, захлебываясь нечистыми соками «душного» гниения. Духовные фильтры звуков перестали действовать. Зло воплотилось в невинные сами по себе бряки и звяки и, ворвавшись в ее тело, разрывало его на куски, сжигало неугасимым пожаром болезненно кровоточащие внутренности. При этом она в деталях продумывала демонический план, обычное, безотказное и вечно новое женское свинство, гнусное оружие слабости стареющей бабы, не способной завоевать настоящую любовь и захотевшей обмануть судьбу, покупая любовь у самого мерзкого из демонов ценой преступления, пусть небольшого масштаба, но все же преступления. Ибо яд такого рода, однажды введенный в организм, сохраняется до конца жизни и способен убить любовь – не только данную, но и все последующие, и может даже смертельно отравить саму преступницу.
Генезип ни на минуту не ощутил метафизического потрясения. Он слишком погружен был в жизнь. Музыка была для него в тот вечер лишь страшной, невыносимой пыткой тела. Он впервые понял, что может значить в соответствующий момент бытия такое сочетание гармоничных по сути звуков. Тенгер стал в его глазах символом самого зла, живодерским божком, попросту законченным негодяем. Под ударами страшного пестика бьющих по нему металлом невыносимых аккордов Зипек превращался в месиво в ступке собственной подлости, ощущая себя экскрементами пустыни зла, которую создавали зигзагообразные, угловатые, колющие, раздирающие пассажи. Одна тема постоянно возвращалась, она была сквернее, чем поругание святых даров сатанистами, она разрасталась до непонятных размеров, выплескиваясь за границы Вселенной, в Никуда. Там царили успокоение и умиротворение – но цель музыки заключалась в том, чтобы их не достичь – разве что после завершения опуса. Да это и не было никаким опусом, это было чудовище: рогатое, зубастое, колючее, что-то вроде динозавра, скрещенного с аризонским кактусом. Хватит!! Эта музыка казалась ему символом какого-то всемирного полового акта, в котором неизвестная тварь изуверски извращенным способом насилует бытие в целом. Когда же это прекратится? (Тенгер безумствовал, обливаясь потом, воняя плесенью на весь зал.)