Текст книги "Ненасытимость"
Автор книги: Станислав Виткевич
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 39 страниц)
Генезип не знал, что такое измена и ревность. Для него это были почти пустые слова. Тем не менее, когда, случалось, его ужасала власть этой бабы над его плотью, ее превосходство над ним в опытности и умении владеть собой, он удовлетворенно говорил себе: «А все-таки она старая». [Это было подло, и т а к о г о не предвидела даже Ирина Всеволодовна. Вообще женщины (даже самые умные и опытные) знают не все мужские приемы самозащиты, и никто из порядочных мужчин – принадлежащих к мужскому блоку – их не выдаст.] Генезип вел себя по-разному, в зависимости от того, сильным или слабым чувствовал себя в данный момент. По утрам, когда они пили кофе в роскошном супружеском ложе Тикондерога, он мог сказать себе, испытывая после полного насыщения некоторое унижение из-за ее возраста: «Она еще достаточно молода, во всяком случае, хорошо сохранилась». Конечно, это были неблагородные мысли, и Зипек не хотел бы их вообще. Но ничего не поделать – действовал «безусловный рефлекс», с которым не поспоришь. (Только, ради Бога, не надо превращать это в закон общественной жизни, иначе никто ни с кем не справится.) Он пытался, неловко и комично, строить глазки [странно, что «опыт» не придал ему смелости по отношению к женщинам вообще – он был «целенаправлен»] Зузе, хорошенькой горничной княгини. Это был символ дальнейшей жизни, нынешние события были только ступенью к ней. Так думал он – у него-то было время, а она?.. Тот, кто не пережил этого, не может оценить бесплодного ужаса убегающего «полового» времени, взамен которого нет ничего другого! Все это она видела лучше него, отчетливо, как после приема пейотля, и временами ее страдания доходили до стонов и «мычания». Ничего не поделаешь, приходилось выбирать (как солдатам, которые делали революцию в России: или погибнуть на фронте, или бороться за свободу – tryn trawa – wsio rawno) и, применив отчаянное средство, либо заполучить его на год-два – или потерять навсегда. Надо было рисковать. А так не хотелось больше мараться мерзким третьеразрядным демонизмом – не выпачканный грязью половых терзаний он был бы ей еще дороже... «Ага, не хочешь засадить как следует, да? – это выйдет тебе боком. Ты будешь постоянно думать об этом и опоганишь не только тело, но и душу – все твои мысли, весь твой гордый мужской умишко будут там, и ты узнаешь, приятно ли это», – так думала несчастная Ирина Всеволодовна, напружинивая красивые бедра в нездоровом возбуждении, граничащем с лихорадкой. С антидотами было все хуже, особенно об эту пору в деревне: Тенгер мог ему внушить отвращение к ней, Тольдек – этого можно было использовать когда угодно, зная его извращенную склонность к пожилым дамам. Ох, как это противно – неужели уже...
Так выглядел внешне прозаический скелет задуманной гадкой аферы. Страшно осматривать закулисную технику театра так называемой любви. За идеальными супружескими парами, парами из саркофага или алтаря, за стойкими характерами скрывается, как правило, грязная кухня, в которой бесстыжий дьявол изготавливает свое колдовское зелье от безнадежной нищеты существования или же создает еще более искажающий жизнь наркотик: мнимую добродетель. Бррр... Такие вот подпорки были основанием для внешне незначительных нюансов чувств, которые влияли, однако, на будущее, затягивая в неосознанную преступную пучину изначально отравленные расползающиеся мозги. Сколь же омерзительна диалектика чувств и сколь гнусные технические средства воздействия она использует! А что без нее? Абсурдное короткое замыкание и смерть. Это годится для пещерного века, но не для сегодняшнего дня. И такими делами занимались люди из «высших слоев» в то время, когда на горизонте судеб человечества возникали полные символического значения жуткие предвестники будущего. Лишь некоторые замечали их, но тоже пили, ели, обнимались, предавались забавам. Этим занимались даже крупные деятели, быть может, даже в первую очередь именно они – ведь им требовалось «хоть чуточку» отдохнуть после огромного напряжения повседневной работы. А серая масса не любит, когда, например, у революционного деятеля есть любовница (если он мучается с женой, то все в порядке). Не понимает дурачье, что ему надо позабавиться, чтобы потом с воодушевлением ползать по телу истории, прорывая в нем своими мозгами, как свиным рылом, путь в будущее. «Oh – qu’est ce qu’on ne fait pas pour une dupe polonaise» [49] 49
«О, чего только не сделаешь ради польского простофили» (фр.).
[Закрыть] – как говорил старый Лебак. Или как однажды в частной беседе спросил – якобы наивно – покойный Ян Лехонь: «Разве может быть иная жизнь, кроме половой?»
Не был решен вопрос: переезжать ли в город, а между тем «постепенно» вновь приближался решающий для будущего день – но в «каком новом повороте судьбы!». Генезип жил беспечно, словно радужная мушка, кружащая вокруг липкой паутины, не сознавая грядущей опасности, гордясь тем, что победил т а к о е (!) чудовище. Он был как упоенный легкой победой молодой вождь, который забыл выставить ночной дозор. И все больше, разумеется, незаметно для него самого, в нем затихал прежний, хрупкий, добрый мальчик – вместе с исчезающим снегом на солнечных бескидско-людзимирских горных склонах. Однажды под вечер (гнусное время, когда ничего не случается и не может случиться, кроме приближающегося вечера, и хочется лишь напиться, и все тут) Генезип, когда-то жалевший отцовских рабочих и не желавший жить за их счет, испытал чувство досады (в глубине души таившееся и раньше) на отца, который накануне своей смерти так его приложил. Но старый Капен очень любил сына и знал, что делает: он ясно отдавал себе отчет в непрочности положения и предпочитал избавить Зипека от потерь во время революции. Таким образом он устранял с его пути массу страшных опасностей и защищал его от гражданского озлобления, парализующего всякую деятельность. Нигде уже не было банков (нигде в мире – не странно ли?), в которых можно было бы разместить резервные капиталы. Может быть, только в России. – – Но Капен в глубине души верил в непобедимую мощь китайской стены – он мог ошибаться лишь во времени, даже зная о последних событиях – но в целом интуиция его не подвела. Хотя он, как и никто другой, не знал намерений Коцмолуховича, он чувствовал, что там, в черной башке непредсказуемого безумца кроется ныне пуп земли, ключ к решению вопросов нынешней ситуации, важных не только для нас, но и для всего мира. Уже перед самой смертью [в то время, как этот щенок с таким трудом терял свою девственность] слабеющей рукой он написал квартирмейстеру письмо с просьбой позаботиться о сыне.
«...у тебя ведь найдется место адъютанта. Я хочу, чтобы Зипек, когда заварится каша, был в центре котла. Смерть не так страшна – хуже отстранение от больших дел, тем более если они, возможно, последние. Он парень смелый, и я заставил его немного пострадать в жизни, вызвав у него даже нечто вроде ненависти ко мне. И это единственное «нечто» – по примеру американских психологов я не верю в личность, а всякие там новые веры хороши для дураков, которых надо держать в узде, – нечто, повторяю, что, кроме пива, я по-настоящему любил. Ибо, к сожалению, твой давний идеал, моя жена, несмотря на разницу в возрасте, духовно совершенно мне не соответствовала. Ни о чем поэтому не жалей и не имей ко мне претензий. Зипек вполне мог бы быть твоим сыном».
[Старый Капен хорошо знал, что Коцмолухович и есть тот единственный центр котла – если не он, то скорее всего, никто, а тогда – позор безличного подчинения китайцам.]
«Если среди нас не найдется достойного представителя, пусть хоть в этом свинарнике, мы превратимся в стадо, не заслуживающее даже коммунистических порядков. На тебя вся надежда – говорю тебе прямо, потому что помираю – не сегодня, так завтра. Ты сумел остаться загадкой, даже для меня».
[На этом месте Коцмолухович расхохотался. Старый Капен ничего для него не значил – балласт, который надо поскорее выбросить з а б о р т. Но все же он любил его и, читая его писанину, завязал узелок на память о Зипеке.]
«Ты, Эразмик, способен выдержать страшную надсаду одиночества – честь и хвала тебе за это и трижды горе твоему народу, потому как неизвестно, что ты сделаешь с ним в следующую минуту: ты и твоя банда самых стойких ныне людей на земле – You damned next-moment-man [50] 50
Ты, чёртов мужичок-что-в-голову-взбредёт (англ.).
[Закрыть]. Прощай. Твой старый Зип».
Так писал Капен «Эразмику Коцмолуху», бывшему подпаску графов Ноздрежабских, имеющих в гербе жабьи яйца и конские ноздри, – это были своего рода символические знаки жизни генерала-квартирмейстера: благодаря лошадям (и их ноздрям, разумеется) вылупившийся из безымянной человеческой икры, он выбился в люди, к тому ж не последнего сорта. В то же время «старого Зипа» страшило то, что его народ – монолитный блок бездарей – мог опереться лишь на одного-единственного человека. А вдруг у него случится аппендицит или он заболеет скарлатиной? И что тогда? Однажды нечто подобное случилось у нас с Пилсудским, тогда нас спасло равновесие бездарностей. На это был расчет и сейчас. Люди не умели анализировать события и делать выводы, пробавляясь аналогиями, – наподобие русских патриотов, которые отождествляли революцию 1917 года с Великой французской революцией и надеялись на поддержку вооруженных масс. Страшная нехватка толковых людей и неумение использовать тех, которые «почти что были» и занимали соответствующие должности, – вот в чем была польская специфика того времени. Весь мнимый труд по организации труда был смехотворен – все держалось лишь на том, что «мы были ничем», как после всего этого (после чего?) говорил некий господин. Вместо: «В Польше правит беспорядок» стали говорить «В Польше правят безголовые» – другие утверждали, что вообще никто ничем не правит, что никто ни за кем не стоит, никого нигде не стоит, и даже ни у кого ничего не стоит – очевидные русизмы. Некоторые не исключали, что и Коцмолухович, окажись он в других условиях, тоже был бы никем и ничем. Здесь же, на фоне серой уймищи буфетных, буферных, бутафорских, ресторанных, кабинетных, будуарных, бордельных, вагонных, автомобильных и аэропланных деятелей, он сиял звездой первой величины, огромным алмазом в мусорной куче бездарей. Возможно, он и в самом деле был великим не только в координатах своего общества, но и в масштабах всего этого проклятого мира, который хотел на нас – на нас, поляков! – произвести внушительное впечатление! Экая наглость. Несмотря на то что старый Капен временами несмело совался к квартирмейстеру со своей идеей (установить н а с т о я щ и й фашизм), тот молчал, как дохлая рыба, и выжидал – он умел ждать, черт возьми! В этом заключалась половина его силы. А умение скрывать свое мнение в самых, казалось бы, откровенных беседах было доведено им до совершенства. Организацию Синдиката национального спасения он хотел использовать в нужный момент для себя и своих пока неясных ему самому целей. Единственный сегодня великий стратег, генерал-квартирмейстер, вылезший «из грязи в князи», прославившийся походом в Египет (мир не знал подобной авантюры и такого вождя, как он – mysterious man in a mysterious place [51] 51
Мистический муж в мистическом месте (англ.).
[Закрыть]), мечтал о неком мощном противостоянии серой громады своей механизированной армии желтым завоевателям (он посмеивался в кулак над китайскими новшествами, официально признавая их опасными, чтобы не уронить свой престиж). Но в глубине его веселящейся, как сорвавшаяся с цепи собака, души всегда дремало Н е о ж и д а н н о е – нечто столь жуткое, что он боялся о нем думать даже в минуты мучительных ясновидческих прозрений, когда казалось, что неожиданность истекает из самого пупка бесконечной Вселенной. Его страшные, блекнущие от ужаса мысли сверлили будущее, как огромные снаряды береговой артиллерии дырявят броненосец. Но ему так и не удалось предугадать своей судьбы. Фашизм или большевизм, безумец или позер он сам – такие дилеммы мучили квартирмейстера. Исходные данные Квартиргена превышали даже его невероятные способности к анализу. Кроме него, никто не подозревал об этом – для других он был воплощением самосознания. Если бы люди могли вдруг все разом, коллективно увидеть его нутро, страна содрогнулась бы от ужаса и стряхнула его с себя, как скользкого полипа, на самое дно ада, где, верно, мучаются разные спасители человечества. Если бы он сам мог увидеть свою итоговую оценку, интегрированную в каком-то дьявольском исчислении, возможно, он слетел бы со своего уже приуставшего «скакуна» непредсказуемости в сточную канаву рядового чинуши. По счастью, кругом было темно, и в этой темноте благополучно росло внутреннее чудовище, которое таится, таится, таится, да как прыгнет! – и делу конец – ибо после этого прыжка все остальное будет не важно. Он мечтал о какой-то сверхбитве, о чем-то грандиозном, чего не видел мир. В гражданские дела он не вникал, зато армейскими заботами его голова была набита, как консервная банка сардинками, заботился он и о своем личном обаянии – wo cztoby to ni stało. Легенда о нем разрасталась, но он умело управлял ею и удерживал ее в рамках неопределенности. Преждевременно раздутая, со множеством подробностей легенда – это тяжелая гиря на ногах государственного деятеля с будущим. По аналогии с удачливым художником у него появляется проблема: как не потерять взятую высоту, которая принесла успех. Вместо того чтобы искать новые пути, начинается самоповторение, появляются все более бледные копии, утрачивается свобода и быстро кончается вдохновение – если, конечно, перед нами не подлинный титан. Тогда, разумеется, дело обстоит иначе. Все знали, что, в случае чего, «Коцмолухович покажет, на что способен», но что он умел – помимо организации армии и осуществления некоторых не очень масштабных стратегических замыслов – не знал никто. После получения письма от старого Капена он распорядился выслать Генезипу повестку в школу подготовки офицеров в региональной столице К. и больше ни минуты об этом не думал.
Повестка пришла как раз в тот день, который княгиня избрала для своего эксперимента, но уже после ухода Генезипа из дома – [согласно завещанию отца, у них оставались три комнаты во флигеле]. Баронесса и ее первый любовник (да, да, он появился уже через пять дней после похорон) – Юзеф Михальский, один из двух правительственных комиссаров, контролирующих работу завода, – сидели в чистенькой, уютной и теплой комнатке баронессы, прижавшись друг к другу, словно «пара голубков», когда «заиндевелый до колен седовласый почтальон» почтительно передал им важный документ в конверте со штампом: «Глава кабинета Генерального Квартирмейстера». Высокопоставленных сановников охватывает дрожь при виде такой печати – что уж тут говорить о простом Михальском: его так затрясло, что он вынужден был на минутку выйти из комнаты. Баронесса расплакалась без надрыва: ее коснулась рука провидения, дорогой Зипек будет офицером при ее бывшем поклоннике (она отказала ему, когда он был еще молодым драгунским корнетом, а ей было четырнадцать лет), при этом самом Kotzmoloukhowitch le Grand [52] 52
Коцмолуховиче Великом (фр).
[Закрыть], как, таинственно усмехаясь, говорил Лебак. [В документе было предопределено, что по окончании офицерской школы Зипек пройдет специальную подготовку на адъютанта, а затем получит назначение в личную свиту квартирмейстера в качестве aide-de-camp à la suite [53] 53
Адъютанта свиты (фр.).
[Закрыть].] Через три дня Зипеку надлежало прибыть в город К. Это было связано с выплатой семье определенной суммы, чему баронесса Капен, забыв о грозящих сыну опасностях (если не военных, то хотя бы таких, например, как удар ногой вождя в живот – от этого умер, по слухам, распространяемым Синдикатом, один из его адъютантов, молодой граф Конецпольский), чрезвычайно обрадовалась. С тем большей страстью она тут же отдалась Юзефу Михальскому, который как многолетний вдовец и вообще человек, не свыкшийся с настоящими дамами, совсем обезумел в Людзимире. Его мужская сила, распаляемая долго подавляемым, а теперь ублаженным снобизмом, удесятерилась. Она же переживала вторую молодость в любви, забывая понемногу о материальном крушении и проблемах с детьми. «Забиться» в какой-нибудь тихий уголок, спрятаться хотя бы под одеялом, лишь бы с ним, лишь бы было хоть немного «хорошо» – часто это была ее единственная мечта. Только теперь она поняла, какой страшный период страданий она пережила. Счастье, что тогда она этого не осознавала, – какое счастье! Словно после холодной неуютной комнаты, в которой прожила пятнадцать лет (со дня рождения Лилиан), она вдруг погрузилась в теплый пух, подогреваемый к тому же крепкими горячими объятиями. Несмотря на свои сорок три года, Михальский, слегка самовлюбленный розоватый блондинчик с малость вытаращенными глазами, был как бык – au moral et au physique [54] 54
Морально и физически (фр.).
[Закрыть] – так он сам говорил о себе. Они так скрывали свои отношения, что никто (даже Лилиана) ни в чем их не подозревал. А это были «отношения» в том смысле слова, как их иллюстрируют смертельно скучные желтые французские книги. Сложившаяся ситуация, несмотря на разбушевавшиеся чувства, склоняла их к согласительному взаимопониманию. Михальский был физически аккуратен (у него даже имелся «тэб») и, кроме мелких недостатков в манерах (излишне простовато-плебейских), еде (закончив жрать, он не очень ловко укладывал «прибор») и одежде (черный костюм с желтыми ботинками), которые баронесса с врожденным тактом постаралась быстро исправить, его не в чем было упрекнуть, пожалуй – кроме того, что он был Михальским. Но и этот неприятный диссонанс скоро перестал звучать в изголодавшейся по жизни душе баронессы. Предки ее переворачивались в семейных усыпальницах где-то в Восточной Галиции, но это ее не волновало – она ЖИЛА – «они ж и в у т друг с другом» – вот в чем была отрада. Такие настали времена.
Демонизм
Был март. Февральские гости разъехались кто куда, напуганные приближающимся ураганом событий. Остался только кузен Тольдек, мрачный демон плотских трансформаций бедного Генезипа. Теперь судьба уготовала ему роль провокатора – «по делам его вы узнаете его», или что-то в этом духе. Он был в отпуске по состоянию здоровья, заработав на службе в МИДе тяжелую неврастению или даже психастению, которая пожирала его мозг, как гусеница капустный лист. Он жил в санатории и часто посещал дворец Тикондерога, тщетно уговаривая княгиню повторить давние минуты блаженства. Сознание того, что Зипек влюбился в нее серьезно, возбуждало его особенно – Тольдек был стервецом, каких, к сожалению, немало. Вообще так называемые «слои подсознания» подвигают на совершение разных грешков, сумма которых формирует образ действий данного человека, поступающего, как правило, по-свински. К счастью, несмотря на всякий фрейдизм, мало кто отдает себе в этом отчет – иначе многие испытывали бы тошнотворное отвращение к себе и другим. Так думал иногда Стурфан Абноль, но принципиально никогда не писал о таких вещах.
Генезип, приглашенный на обед к княгине, шел напрямик, лесными тропами, в тяжелых подкованных сапогах, неся под мышкой лакированные ботинки и брюки от смокинга – он собирался отдать их выгладить во дворце. Утром он получил от Ирины Всеволодовны письмо, которое на несколько часов выбило его из колеи. Теперь он уже немного остыл. Бедняга, он не знал, что его ожидает. Письмо «гласило»:
«Зипуленька миленькая! Мне сегодня ужасно грустно. И так хочется, чтобы ты был весь во мне. Весь – понимаешь?..Чтобы ты был таким маленьким, малюсеньким, а потом разросся во мне и чтоб я взорвалась от этого. Смешно? Правда? Но не смейся надо мной. Тебе никогда не понять (и никому из вас), какие страшные чувства может испытывать женщина, особенно такая, как я, тогда, когда – (здесь было что-то зачеркнуто). – И даже если я плохая, ты должен любить меня, потому что я лучше тебя знаю, что такое жизнь. (На этом месте Генезип немного растрогался и решил никогда не обижать ее – пусть будет, что будет.) И это еще не все. Я хочу, чтобы ты тогда весь сделался таким большим и сильным, как твой... когда я тебе нравлюсь, таким, каким ты будешь рано или поздно, может, уже не для меня, и чтобы ты задушил меня собой и изничтожил. (Читая эти слова, Зипек испытал странное чувство внутреннего озарения: перед ним вновь открылась бесконечная перспектива, подавляющая безграничной ненасытимостью, набрякшая множеством не совершенных, черт-знает-каких, безымянных действий-предметов и непостижимых психофизических сущностей, единственным з р и т е л ь н ы м эквивалентом которых могли бы быть неизвестные и непонятные вещи-твари из пейотлевых видений. Как после того п р е с т у п н о г о послеобеденного сна, в сознании промелькнул метафизически далекий мир на фоне еще более отдаленного безграничного пространства, и тотчас же все погрузилось в таинственную пропасть, в которой без устали работали страшные моторы или турбины, направляющие реальное будущее по не подвластному разуму курсу.) Будь с е г о д н я добр ко мне, – именно так, иезуитски, писала дальше княгиня, несчастная тварь, обдумавшая все детали коварного плана действий, – и прости, если я буду не в духе. Замучили меня сегодня воспоминания о прошлой жизни – «грехи замучили», как говорил Базилий. Целую тебя, ты знаешь... Я очень хочу, чтобы ты был действительно м о й. Всегда преданная тебе, твоя И.
P. S. Будут твои любимые пирожки с творогом».
Больше всего умилила Зипека эта приписка. Наступило привычное раздвоение чувств на возвышенные и плотские, причем первые возобладали над последними. Бедняга не знал, что его ожидает. Временное насыщение подвигало его чувствовать себя «пресыщенным старцем», и моментами он даже подумывал о рыжих волосах и неприлично голубых, кроличьего разреза глазках горничной Зузи, ни на секунду не переставая при этом идеально любить княгиню. Чудесная предвечерняя пора замедлила свое движение над подгалянской землей, словно желая еще хоть немного продлиться, вобрать в себя тоску всех земных созданий по иной, вечной, непреходящей, никогда не существовавшей жизни. В этом неспешном течении времени заключалось бесценное очарование. Сквозь рыжие стволы растущих на полянах сосен вдали виднелись снежные вершины гор, розовато блестевших над кобальтовыми пятнами далеких хвойных лесов. На склонах проступали узоры снега, сохранившегося у кромки лесов и заполнявшего впадины и овраги. Повсюду бушевала весна. Ее могучее, усиливающееся с каждой минутой дыхание ощущалось в не поддающемся описанию запахе разогретой земли, в испарениях прошлогоднего болотного гнилья, в дышащих холодной плесенью порывах воздуха от непрогретых слоев почвы, в дуновениях теплого ветра, насыщенных эфирным ароматом хвои. Казалось, что какая-то почти материальная сила больно цапает за мышцы, сухожилия, кишки и нервы, расслабляя застывшие за зиму телесные сочленения. Тем более это касалось уже зимой «расслабившегося» Генезипа. Внезапно, проходя через солнечную полянку, он впал в специфическую весеннюю тоску, называемую прежде «Weltschmerz» [55] 55
«Мировая скорбь» (нем.).
[Закрыть], которую не знающие слова «тоска» французы упрощенно называют «mal de je ne sais quoi» [56] 56
«Грусть неведомо о чём» (фр.).
[Закрыть]. Это была низшая, более животная и прозаическая форма метафизических переживаний тех минут, когда мы оказываемся наедине с собой и чуждым миром, расставшись с повседневными привычками, со знакомыми вещами и явлениями, определяющими постоянство обыденных связей. Минута после пробуждения не повторилась с той же интенсивностью – сказывалось лишь воспоминание о ней, которое слегка искривляло очертания нормального хода событий, размазывая острые контуры известных комплексов. От нее шел почти животный «вельтшмерц», подсознательная, смешная, мнимо глубокая половая тоска – состояние, определяемое в России хлестким выражением, которое нельзя повторить: wsiech nie pierie... «Ах, воспарить бы – хоть и во плоти – над неким фоном – «fond de femminité impersonelle et permanente» [57] 57
«Безличным и постоянным фоном женщин» (фр.).
[Закрыть] – а тут приходится выбирать: именно э т а, а н е т а женщина или девушка, тоже ведь претендующая быть личностью, а потому возникает кошмарная необходимость вникать в ее душу и для этого ковыряться и копаться в ее теле – просто жуткое дело».
Так размышлял преждевременно созревающий Зипек, еще не зная, что такое любовь, познав ее в наихудшем, почти предсмертном издании, а точнее, лишь ее суррогат, деформированный эпохой и диспропорцией в годах. [«Относительно пожилая демоническая женщина хороша для молодого человека, если перед тем он любил девушек и обладает хотя бы элементарным эротическим опытом, – в противном случае дело кончится для него плохо» – так утверждал Стурфан Абноль.] Зипека охватило тягучее, мучительное, обессиливающее страстное желание – даже не самой княгини, а всего того антуража оглупляющего наслаждения, который она умела создавать незаметно, с невинным видом и в то же время с глубоким проникновением в самые скрытые и самые отвратительные уголки мужской так называемой «души», о которых «не принято говорить» (этого не принято говорить и о женщинах, хотя с ними дело обстоит проще). А жаль – ведь лет через двести-триста этого уже не будет. Эти «эпифеномены» – самое страшное, а их описание более ужасный труд, нежели они сами, и тем более нежели разные, даже самые подробные повествования о соприкосновении гениталий. Их обнажение шокирует больше, чем обнаженные тела в самых разнузданных позах. Этим не посмел заняться даже Стурфан Абноль, самый смелый из последних писателей, которому было глубоко наплевать на публику и на политические фракции, нанимающие соответствующих гениальных стилистов для пропаганды соответствующих идей. Княгиня же умела обставить дело так, что у любого сильного самца все переворачивалось внутри, – что уж тут говорить о каком-то Зипеке Капене. Понимание того, что все ее действия до мелочей продуманы, бесконечно усиливало их притягательность. Блаженство возрастало в той же степени, что и мука. Та же боль не имеет значения, если не знать, что ее специально причиняет старательный палач, прекрасно знающий, как его действия влияют на психику пациента. Самая безжалостная машина является верхом кротости по сравнению с одним только жестом сознательного изуверства, причиняющего неимоверные страдания. В этих муках, словно на гранях кругообразной бесконечности в популярном изложении теории Эйнштейна, половое скотство совмещалось с варварским инстинктом самосохранения, образуя низменный фундамент существования личности. Генезип не добрался еще хотя бы до первого этажа этого строения – беседа в скиту князя Базилия отбила у него охоту к постижению даже азов «элементарного понимания мнимой кантовской сложности».
«Некоторым глупцам, нафаршированным материализмом, метафизика представляется чем-то сухим, занудным и п р о и з в о л ь н ы м! Вот олухи: это ведь не теософия, не какой-то готовый продукт, для усвоения которого не требуется никаких умственных усилий. Другие, как «бихевиористы» или иные американские псевдоскромники, страшась метафизики и личностного существования непосредственно данного «я», стараются к а к м о ж н о м е н ь ш е г о в о р и т ь о б э т о м. Может быть, даже неплохо, что эти вещи были официально запрещены, коль скоро много обещавший Рассел написал такую книгу, как „Анализ духа“», – говорил Стурфан Абноль. Вожделение Генезипа усиливалось, ощущение уверенного в себе, всезнающего, пожившего человека исчезло, а трудно переносимое весенне-половое почти-метафизическое смятение окончательно расхлябало мышцы, сухожилия, нервные окончания и прочие связующие элементы неповторимого «я», бредущего через лес, насыщенный дыханием пробуждающейся жизни – («dieser praktischen Einheit» [58] 58
«Этого практического единства» (нем.).
[Закрыть], по Маху – словно понятие «практичности» можно ввести независимо от понятия «единства» – причем с в я з а н н ы х м е ж с о б о й элементов!!). Так возмущался кое-кто когда-то, но Генезип еще не был способен это понять. В состоянии, подобном сегодняшнему, его начинало беспокоить его нищенское материальное положение. Иногда, хотя и недолго, он страшно злился на отца. Но тут же утешался мыслью, что «и так скоро все провалится в тартарары» (как утверждали «пораженцы»), и тогда будущее рисовалось ему в образе женщины-сфинкса, манящей в неизвестные многообещающие дали. Он мыслил подсознательно, образами, почти так же, как отец, когда писал последнее предсмертное письмо Коцмолуховичу. В конце концов, пока он был сыночком при своем папаше, он мог без угрызений совести пользоваться его богатством (другой вопрос – воспользовался бы или нет) – самостоятельно же безусловно не смог бы. Применительно к любой проблеме все яснее вырисовывалась двойственность натуры несостоявшегося пивовара. Пока что в этом не было ничего страшного, было просто любопытно. Это лишь придавало прелести минутам дальнейшего «пробуждения», к сожалению, на все более низких уровнях туманного облика будущего человека – слово «человек», которое получило множество возвышенных интерпретаций, казалось, подвергается неуклонной конвергенции с понятием идеально функционирующей машины. Все внутренние перипетии юнца были симптоматичны как раз для такого толкования. Но для него и м е н н о они были единственной жизнью, бесценным сокровищем, которое он р а з б а з а р и в а л, как это свойственно юнцам. Каждый шаг был ошибочным. Но разве совершенство (даже в искусстве) достигается чисто механическим путем? – разумеется, сегодня, «отныне и навсегда», то есть до тех пор, пока в межзвездной пустоте будет светить солнце. Позитивные ценности индивидуальных «выходок» во всех сферах исчерпаны – суть жизни проявляется в безумии; значимая творческая деятельность в искусстве инспирируется извращениями, восходящими к первобытному хаосу. Одна лишь философия в силу своего внутреннего закона развития не возвращается к давним верованиям. Всего этого не замечают только глупцы старого образца и люди будущего – они никогда не поймут прежней жизни, с которой у них нет общей меры.
Медленно набирающий скорость снаряд зипкиной юности еще не был стиснут пределами актуального бытия. За каждым пригорком, за каждой купой деревьев, из-за которых высовывались гонимые весенним ветром уже почти летние облака, открывалась, казалось, новая неизвестная страна, в которой наконец-то осуществится неназванная мечта: осуществится и застынет в неподвижном совершенстве. Этот щенок не понимал, что жизнь вообще н е о с у щ е с т в и м а, что придет (успеет ли прийти до смерти?) время, когда за этими пригорками будут угадываться только следующие пригорки и равнины, а за ними только сферическая тоска пожизненного заключения на маленьком земном шаре, затерянном в безмерных пустынях п р о с т р а н с т в е н н о г о и метафизического абсурда, когда эти пригорки (черт, привязались эти пригорки! – но что может быть пленительней пригорка?) перестанут возникать на экране бесконечности и станут лишь символом ограниченности и конца. Разнообразные переживания и события еще не слились в целостный, неизменный, определенный, повторяющийся, онтологически скучный комплекс. «Как же все скверно. Черт возьми! Как же сформировать себя в этих условиях?» – думал Генезип, не понимая, что как раз это формирование должно быть независимо от в с я к и х условий, должно быть «инвариантом» – но что толку убеждать того, кто думает, будто весь мир должен приспособиться к нему, чтобы ему одному было хорошо. Если б он мог в этот момент осознать ценность «животного» плюрализма, если бы мог хоть на минуту стать с о з н а т е л ь н ы м прагматиком (неосознанными прагматиками являются все, начиная с инфузорий), он был бы самым счастливым человеком на земле. Но где там – «mais ou là-bas!» [59] 59
«Но где там!» (фр.).
[Закрыть]С таким характером все это приобретается либо за счет глупости (но неосознанное не имеет никакой ценности), либо все осознается ценой того, что такие блоки, как Неведомое, Счастье, Любовь, даже (!) Оргазм Высшего Наслаждения, распадаются в труху, в прах скуки, а над ними, как призраки, порожденные их разложением, уносятся в метафизические высоты понятия-паразиты, спекулирующие на Вечной Тайне, которая именно вследствие этого перестала быть актуальной и сделалась бессильной внедриться в мельчайшие поры жизни, составляющие повседневность. Лишь мысль изначально чиста. Но ей надо принести в жертву полнокровность и сочность жизни и разные приятные мелочи, которые, впрочем, приводят к потере чувствительности и напяливают на лицо человека маску, в результате чего он не имеет ничего общего со своей первоначальной сущностью. «Только охватывая разумом продолжительные исторические отрезки, мы, простые люди, можем постичь, и то редко, смысл самого факта существования вне зависимости от удавшейся или неудавшейся жизни, от выполненной или не выполненной задачи завоевания могущества и власти – все равно над чем. Для такого понимания необходимости своего предназначения и преодоления в жизни (не в искусстве) кажущейся случайности хода событий надо иметь величайшую силу духа». Зипеку до этого было далеко.