412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Виткевич » Ненасытимость » Текст книги (страница 26)
Ненасытимость
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:48

Текст книги "Ненасытимость"


Автор книги: Станислав Виткевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 39 страниц)

– Вы забываете, что через три месяца я буду офицером, а также и о том, что вы калека. Многое прощается гениальным калекам, но лучше – стоп. Не правда ли? – Зипек совершенно протрезвел от гнева, ему казалось, будто он парит над столом, заваленным дорогой жратвой, и над всем миром. В его руках был центр пересечения противоположных сил – ему мерещилось, будто он по своей воле может крутануть планеты в обратную сторону, а любую живую тварь переделать по образу и подобию своему. Действительность вспучилась к нему, в то же время заискивая и покорно пресмыкаясь, – он чуял ее дыхание, горячее и смрадное (слегка), слышал чавканье ее непонятных органов. «Да, с этим насыщением реальностью – как с женщинами: нельзя топтаться на месте. Трах – и все кончено. Уже недостижимы адские экстазы – ни психические, ни физические. Заводишь пружину – а она раскручивается, и начинай все сызнова – и так без конца, пока совсем не расхочется. Метафизический закон».

Княгиня с восторгом взирала на возлюбленного. Никогда еще он не был до такой степени взрослым. (Она пила все больше, чередуя выпивку с гигантскими дозами «коко», и Зипкина красота надрывала ей нутро ужасной болью всенедосягаемости. Под влиянием данной комбинации он все безумней нравился ей и с каждым мгновением все более единственнел и непостижимел.) Она разлезлась, распростерлась, распласталась перед ним, как огромная язва, обвив его опухшими, набрякшими до боли телещупальцами. Тенгер с Зипеком выпили на «брудершафт». Атмосфера в зале уже стала поистине оргиастической. Палящим дыханием бесконечности овеяло даже простых человеко-скотов. Казалось, все здесь знают друг друга, все – единая компания, спаянная подсознательным ощущением странности бытия. Отдельные оргиасты уже сновали от столика к столику – бешеные железы осмозировали сквозь мембраны светских предрассудков и межклассовые клапаны. (Говорят, под утро в дансингах и впрямь бывают такие моменты.) Стурфан, упоенный триумфом своей пьесы (которую написал по заказу этого борова, Квинтофрона), пустился с Лилианой в так называемый «пляс».

– Станцуем, что ли, Зипулька? – молвила княгиня голосом таким же сосуще-накачивающим, как помпа трансокеанического парохода. Не выдержала старуха, когда малайские музыканты (вернейшие последователи Мурти Бинга) врезали жуткий «wooden-stomach» [168] 168
  «Танец деревянного живота» (англ.).


[Закрыть]
. Зипек тоже не стерпел. Он танцевал, скрежеща зубьями, и, несмотря ни на что, вожделел именно к ней, к этой фефеле, точнее – жаждал воплощенного в ней первоклассного полового яда, оболванивающего наркотика, в который эта бестия эротизма обращала всякую, даже самую невинную ласку. Знал бы он, что делается в том же здании, в специальном кабинете в глубине... где ОНА с квартирмейстером... (Поистине, Коцмолухович был «мейстером» той квартиры, мастером гнуснейшего разврата – лишь это придавало измерение истинного величия второй, исторической части его жизни. Особое «меню», потом – ялапа... она... яйца обезьяны джоко с макаронами из яйцеводов капибары, посыпанные тертыми копролитами марабу, специально выкормленных туркестанским миндалем. Кто за это платил? ОНА САМА – из своего жалованья у Квинтофрона. В этом был верх унижения. А что такое даже самые непотребные затеи плоти без дьявольской примеси тех специфических состояний духа, возбудить которые умеют лишь определенные лица? Любая курва способна на всякие дикие штучки, но это все не то.) Ах, знал бы Зипек, может, он бы действительно пошел туда и раскроил бутылкой бургундского беззаботную башку своего высшего идола, а потом уничтожил бы и ее, и себя в таком гиперизнасиловании, какого прежде не знала земля. [«А разве не жаль, что такие вещи, по крайней мере на ранних стадиях развития индивидов, не случаются чаще? Разве «тонус» общественного организма не был бы выше? Может быть – в е з д е,  г д е  у г о д н о, только не у нас. А почему? Да потому что мы – раса компромиссаров. Во всем. И может быть, китайцы пройдут по нам так, как некогда прокатились по другим народам орды Хубилая (?) или Чингисхана, а мы распрямимся (но не от силы, а от заурядности) и вновь вернемся к нашей тошнотворной, добренькой, лживой демократии», – так говаривал бессмертный Стурфан Абноль, один из ядовитейших скотов нашего времени. То, что при таком напряжении общей ненависти он был еще жив, – одно из чудес той незабываемой эпохи, однако мало кто должным образом это чудо ценил. Зато потом, после его смерти, уже в так наз. «золотой период» польской словесности, много позже китайской дрессуры, об этом писали целые тома – настоящие табуны гнилостных паразитов и гиен от литературы питались его духовной падалью до полного пресыщения.] О, если б можно было увидеть все это синхронно в каком-нибудь телекино: тут устроенные Вождем ночные учения обезумевших от вождеобожания конных артиллеристов; там заседание совета троих (трехфантомщина, которая дала бы фору любому призраку на спиритическом сеансе); тут невнятные закулисные шашни финансовых тузов Запада с Яцеком Боредером; там большой Икс дифференциального уравнения с производными всех порядков, предающийся самому бешеному, свинскому прусско-французскому разврату с одной из чистейших женщин страны, которая временами уже считала себя некою новой Жанной д’Арк, так вскружило ей крохотный бабий мозжечок постоянное преклонение, причем в теснейшем кругу самых верных так называемых «другов» квартирмейстера. Эта клика внушила ей, что она жертвует собой ради блага «отчизны», и не было иного выхода – кроме как предать свое тело на заклание чудовищному крылатому быку, само приближение которого наполняло ее бездонным ужасом. Но  т а к  бояться – тоже было своего рода счастьем. Тут все было наоборот, совершенно иначе, чем везде – там, в училищах, министериях, профсоветах и тому подобных нудных конторах. Это же он перед ней валялся – о, наслаждение!.. В период колебаний квартирмейстер безумствовал, и порой восемнадцать адъютантов не могли его силой удержать в черном кабинете – в ход без конца шли ведра воды со льдом, которую таскали потрясенные ординарцы. (Вот бы когда его выпустить – уж он бы дров наломал!) «Вы что ж, мадмуазель, хотите, чтоб величайший мозг нынешнего мира сгнил в склянке у какого-нибудь коммунизированного психиатра?» – (говорил полковник Кузьма Хусьтанский). – «Вы, мадмуазель, желаете, чтоб на вашей совести была судьба не только этого гения, но и всей страны, а может, и всего мира?» – (говорил сам Роберт Охлюй-Нехид в моменты просветления – а может, у него были совершенно иные мысли – черт его знает...). – «Если его не станет, Персюша, – (говорила тетка Фронгожевская, известная своим непревзойденным умением хранить чужие тайны), – то к чему приведет неосознанный натиск темных энергий? Ты одна можешь распутать это мучительное сплетение взбыченных сил и дать ему единство во множестве непосредственно – только в твоих гибких объятиях может беспечно расслабиться эта адская пружина – ты одна можешь смазать ее и уменьшить боль души, спекшейся от жара неудовлетворенности. Ты одна можешь его выпотрошить своими прелестными ноготками». Все привело к тому, что эта девочка, по сути своей чистая, как лилея, вот уже несколько месяцев вытворяла вещи неизмеримо ужасные, причем все с большим удовольствием. И именно теперь, здесь, в этом здании, за несколько этажей и коридоров отсюда, рождалась эта действительность разнузданнейшего сна. Их ОБОИХ овеивала та же (только слегка приглушенная) музыка распада, что и бедного Зипульку, и клубок воплощений Великой Свиньи. Они и сами были одним из этих воплощений – возможно, первейшим. Только пропорция «второстепенных продуктов» (битв, военных реформ, общественных инициатив, героических «выступлений», политических «трюков») (ибо что еще это значит для женщин?) была иной. Все, кроме глупости и трусости, можно оправдать масштабом.

Зипулька задыхался от противоречий – а было их сверх всякой меры: мать – un peu [169] 169
  Слегка (фр.).


[Закрыть]
, элегантно подпитая – вела с Михальским изысканные беседы в старосветском стиле, Лилиана, до умопомрачения возбужденная дебютом, явно желала свести с ума Стурфана Абноля (и все это в атмосфере дансинговой половой неразберихи), сам он боялся встретить кого-нибудь из школьных офицеров – а тут еще вид этого тела, в котором, как в болоте, он утопил все шансы на чистую первую любовь – ха, Зипку понемногу черти за душу тянули. – «Уж больно они отощали, чтоб душу забрать, но – забрали», – вспомнил он детский стишок Лилианы. «Вырваться бы отсюда– подальше от бабских проблем – разобраться в себе», – но куда? – он чувствовал себя узником. «А может, эта бестия даст мне силы покорить ту?» – грязно думал пакостный щенок, который первый раз влюбился. Теперь он уже точно знал, что выше этого ничего не будет, что именно сегодня он – в высшей точке жизненной параболы, на вершине своего бытия. Но вершина тонула в зловонной мгле, в прозаической грязи житейских низин, а далеко вверху, в неизмеримой высоте, возносились истинные высоты духа: Коцмолухович, Боредер, Колдрик и настоящие офицеры китайского штаба на развалинах царского (вторично) Кремля. Где уж ему до них! Даже если б он лет триста прожил на этом шарике. А аппетиты и амбиции у него были под стать истинному титану. Вот что разгорелось в нем сейчас – здесь, в этом притоне. Чавканье жрущей свиньи грязным эхом, мучительно отзывалось в потрохах, выжженных жаждой побольше урвать от жизни. Для него все эти величия тоже были всего лишь «produits secondaires» [170] 170
  Вторичным сырьем (фр.).


[Закрыть]
. Урвать – нажраться по горло, до рвоты пресыщения. Вот так первая любовь – – – Как достигнуть той персональной глубины (которую творят искусство, наука и философия) или изолированной недовысоты, на которой он, довольный собой, мог бы до конца прожить свою единственную жизнь? Не было никакой надежды. Как адски он жаждал хоть слегка прикоснуться к подлинному величию, точнее – к его исчезающему последнему кончику! О, если б он уже сидел в какой-нибудь столичной военной конторе (на конце ЕГО щупальца) или ехал в автомобиле с какой-нибудь бумажкой, подписанной его рукою, насколько иначе выглядели бы такие минуты, как эта. Все удалось бы прожевать, переварить, быть выше этого, не погрязая в ощущении своего ничтожества и бессилия. Так ему казалось. Все переколбасилось еще больше, и все было не то, чем могло быть даже на нынешнем, вздымающемся, деформированном социальном фоне. Такт не соответствовал темпу – было невозможно прожить себя существенным образом. Ведь Зипка, несмотря на недостатки, был все-таки исключением.

В целом (как утверждал Абноль) послевоенное, дансинго-спортивное поколение быстро отошло как таковое (то есть уступило место следующему – не в смысле возраста, разумеется, а в смысле овладения командными должностями. Разрыв между поколениями сократился в те времена почти до смешного – люди, которые были всего на несколько лет моложе других, говорили о них как о «стариках») – часть оболванилась безнадежно (спортивная рекордомания, радио-«крутовертизм», танцульки и чахнущее кино – где время, чтоб подумать хоть о чем-то? Толстеющая год от года ежедневная газетка и книжная бульварщина довершили дело) – часть импульсивно впала в ложную жажду работы и бездумно, непродуктивно уработалась насмерть – и только часть углубила себя, но это были духовные уроды, не способные ни к жизни, ни к творчеству. Следующее поколение (младше того лет на десять) оказалось глубже, только сил у него не было. Не мускульных – физическое возрождение было явным, а вот воля, сударь мой, что-то не та, и дух, сударь мой, хотя о нем столько твердили, – был отнюдь не высшей пробы – особенно, конечно, у нас. В общественной атмосфере не было достаточно оптимистичных теорий, которыми можно было бы надышаться, – за исключением строго запрещенного коммунизма. Чем должны были жить эти рахитичные мозги? Умеренность – смерть для молодежи, разумеется, в прежнем смысле, а не для бездумных, вульгарных спортивных дуболомов. Пришла роковая расплата за то, что взрастили этот слой на дрожжах жуткого отечественного и закордонного блефа, следуя теории представительства страны через прыжки с шестом или толкание ядра. Что выйдет к тридцати годам из пижонов, которые в семнадцать не могут позволить себе радикализм? Третья смена, к которой принадлежал Зипек, воспитанный Синдикатом Спасения, немногим отличалась от средних слоев довоенной молодежи. Наконец-то! Это была основа, на которой можно было бы начать что-то строить – если б было время. Да где там. Именно этот слой Генеральный Квартирмейстер насильно милитаризировал – точнее, о ф и ц е р и з и р о в а л – его мечтой была армия из одних офицеров, в чине каких-нибудь ультрагиперфельдцайгмейстеров на высших должностях. Ха – поглядим, что будет.

Зипек танцевал, ощущая под руками ужасный студень из эхинококков, а не символ жизни. Он видел перед собой только лицо  т о й, а должен был... Почему должен? Он печально задумался о механизме западни, в которую попал. Исключая детское рукоблудие, это была его первая дурная привычка – потребность не только в физических наслажденческих рафинадах, но и в том, чтоб сбросить с себя ответственность, забиться в удобный уголок беззаботности, только не от куражу, а по слабости. О – с этим надо кончать. Как же так: он – почти офицер – колеблется! А потом они поехали вместе в предместье Яды, и Зипулька пережил просто жуткое наслаждение. (Княгиня украдкой подсыпала ему в вино кокаин.) Хуже того: он познал, какое наслаждение таится в надругательстве над святынями, и, что еще хуже, ему это пришлось по вкусу. С той минуты в нем жил новый человек (кроме подземного, мрачного гостя, который, насыщаясь событиями, как-то притих в последнее время, но там, в глубине, продолжал работать). Этот новый создал себе трансформатор для переворачивания ценностей: омерзительно? – именно так, назло, и сделать (так наз. «перверзия»); трудно? – именно этого добиться; не стоит ничего? – поднять на высоту сути жизни. Такой трансформатор в руках Коцмолуховича был великолепен – даже при его безумии. Но вмонтированный в мозг «будущего безумца из Людзимира» он мог стать чем-то страшным.

Тортюрыи первое появление «гостя со дна»

Совершенно не выспавшись, со страшного, непостижимого по своей сути кокаинового похмелья (творились просто, бездонные чудеса и откровения. С чего бы?), Генезип весь день промаялся на загородных учениях, среди нудного, как экзамен на аттестат зрелости, пейзажа (был серый, теплый, сладковатый, пахнущий травой весенний день), а часов в шесть помчался на улицу св. Риторика – к Перси. Он дико волновался, не знал, что и как ей сказать, потел в тесном мундире, вкус во рту был мерзкий.

Эта каракатица жила одна, с некой кухарко-дуэньей, мадам Голяковой (Изабеллой). Еще и этакой фамилии не хватало в довершение жути сего места кобелиной муки, каким была «фатера» (так говорила Голякова, а еще – «минунточку», «слямкоть», «продухты», «намендни» и «мнгновенно») знаменитой мадмуазель Звержонтковской. Уже в прихожей, невесть каким чувством, он ощутил нездоровую (ух, до чего нездоровую – кошмар!) атмосферу мучительства. Все пахло затяжной, неизлечимой тортюрой [171] 171
  От фр.«torture» – пытки.


[Закрыть]
, как выражалась княгиня. Такая вот перспектива – после вчерашних-то пресыщений. У – опасная штука – хо-хо! Он это знал, но какой-то демон пихал его все дальше, держа за шкирку безжалостной лапой. Зип хорошо знал, кто это такой, – ой, знал, бедолага. Она приняла его лежа в постели, среди каких-то перьев à la Врубель (художник, а не птичка-воробей [172] 172
  Воробей по– пол. – wróbel.


[Закрыть]
), гипербрабантских прозрачностей и подушек, чья подушковатость превосходила сон о лености наивосточнейшего из князей земли. (Все было очень дешево, зато аранжировано с изрядным садистским аппетитцем. Задача была – максимально расслабить самца. Да так оно и выходило.) Бедный Зипек был просто ошарашен ее так наз. неземной красотой. Он отметил кой-какие детали, которые вчера от него ускользнули. «В натуре» она была прекрасней, чем на сцене, – страшное открытие. Ни единого изъяна, которым en cas de quoi [173] 173
  В случае чего (фр.).


[Закрыть]
можно было бы утешиться. Неприступная цитадель. Нос «настолько прямой, что почти орлиный», как говорил Раймунд Мальчевский; рот небольшой, зато разрез – просто отчаянный; да еще чудный земляничный румянец на небесно-миндальной сверхзамше щек. И фиалковые глаза с темными ресницами, слегка загнутыми в уголках, что придавало взгляду волнистую поволоку, утягивающую куда-то в бесконечность вожделения, никаким наслаждением не насытимого. Казалось, что бы с ней ни «вытворял» самый яростный самец, ничто ее не проймет, ничем это ей не поможет, ничего не утолит, вообще все будет для нее – ничто. Она была несокрушима. Только смерть: либо «его», либо ее. А без этого – стена не-при-ступ-ная. Ха! В этом измерении безнадежности и обретал Коцмолухович ценнейшие элементы своего безумия. Неизмеримо ниже были все эти обычные, по-своему прелестные малолетки, которых он уже напортил столько – как жестокий мальчик игрушек. Тут он мог со всего размаху дубасить своей всемогущей башкой, нестись во весь опор (так никогда и не дорвавшись до цели) – яриться и неистовствовать сколько угодно, разбухшим обухом с двух рук рубать во всю мочь, извергая, как вулкан лаву, свою черно-золотистую похоть, то есть попросту – дать волю метафизической потребности пожрать все и вся. Для него она была символом всего этого. А что такое Зипек? Смешно!

Как только противная дуэнья поставила чайные приборы и вышла (улыбаясь так, словно хотела сказать: «О, я-то знаю, что тут сейчас начнется»), Перси откинула одеяло цвета чайной розы и подвернула рубашку к шее. Генезип, помертвев от ужаса (все вожделение отхлынуло в самый кончик рассудка, до того он ужаснулся), увидел воплощенное совершенство женского соблазна и красоты – от пепельно-русых волос (и тех, и этих) до ногтей на пальцах ног. Парень одеревенел. Неприступность и недосягаемость этой картины граничила с абсолютом. В сравнении с нею чем была стена Эвереста со стороны ледника Ронгбук? – дурацким фарсом. То, что еще вчера казалось ему немыслимым (как у нее вообще может быть «это»), – свершилось. Но непостижимость реального образа была бесконечно более чудовищна, чем грезы в театре, когда бедняга не мог себе представить, что некие вещи принадлежат ЕЕ персоне... О ужас! И в мрачной камере пыток внутри себя он услышал слова, которые произносила со сцены убийственным голоском («о, если б при этом ее голосок...») та, что возлежала теперь перед ним в бесстыдной роскоши своей «голоты» (не наготы), оставаясь при этом таким ангелочком! До чего же, должно быть, она прекрасна в миг наслаждения!.. Верно, это был дурной сон. Но нет – слова лезли ему в уши, как муравьи в трусы, и больно кусали в израненный и без того телесно-духовный узел половых хитросплетений.

– Да сядьте же вы наконец. Впрочем, я буду говорить вам «ты». Так будет лучше. – (Для кого, Господи?!) – Только во лжи и ненасытимости – суть всякого чувства. Насытившийся самец не лжет, а я хочу, чтоб мне лгали всегда. – (Один только Коцмолухович был ей достаточен и в «истине насыщения» – ну еще бы, такой бык-властелин...) – Я люблю тебя, но ты никогда меня не получишь – можешь только смотреть – и то лишь изредка. Но ты будешь мысленно лгать и говорить мне это, а я буду в этом жить и творить собственную ложь. Мне это нужно для театра. А потом ты возненавидишь меня от избытка страданий и захочешь убить, но сил у тебя не достанет, и тогда я полюблю тебя еще сильнее. Вот это будет наслаждение... – Она напряглась, слегка раздвинув ноги, а глаза ее подернулись мглой. Зипек так и взвился. Ах – выдрать бы из нее молодой грубой лапой требуху и жрать ее, воняющую ею, в три горла... – Ты весь превратишься в мысль обо мне, в единый мучительный спазм, сплошное невыразимое вожделение, и вот тогда-то, может быть... Но весьма маловероятно, чтоб я тебе позволила меня коснуться, ибо предпочитаю смерть гнусной истине удовлетворения и скуки. Я и сама ведь мучаюсь безумно... Люблю тебя, люблю... – Она вся скрючилась от боли, словно ей прижгли раскаленным железом самый центр телесного наслаждения, и закрылась одеялом до подбородка. У Зипа перед носом мелькнули розовые пятки, до него донесся запашок потусторонней самки. (Всегда так было после тех историй.) Перси ощутила почти психическую дрожь, которую тот – мастер мазохистского взбычивания – по-солдатски называл  с е б е  (того-с) «сбрызнуть в межзвездную пустоту», – что было вступлением в более конкретные утехи. Ах, этот его адский язычище, которым он умел взъярять ее блаженство до невыносимости, это сознание, что ОН сам – там... А, нет. Зипулька был хорош как декорация: детские каракули на метафизическом урыльнике, в котором среди подозрительных выделений плавало сердце того титана. Ведь помимо всяческих «детантов» квартирмейстер любил ее – и она знала это. Чудесно складывалась жизнь, плотненько – шпильку, и ту не воткнешь. Права была тетка Фронгожевская: держать в руке этакую бомбу предназначений и поигрывать фитилем в сознании, что рвануть может в любой момент – «это ж, сударик ты мой, первый класс», и баста.

Перси коротко и глухо всплакнула истерическим, сухим (само собой) плачем, а потом, глядя на Генезипа, пребывавшего в состоянии крайнего телесно-морального полового распада, сказала с глубочайшей сестринской любовью – тоном заботливым, радетельным и в высшем смысле попечительным:

– Может, чайку, Зипек? Чудные птифурки [174] 174
  От фр.petits fours – печенья.


[Закрыть]
испекла нынче Голякова. Ешь, ешь – ты такой худенький. – И тут же добавила с хищной страстностью: – Теперь ты мой, mój [175] 175
  Пол.mój читается: «муй».


[Закрыть]
. (Еще одно словцо так и рвалось из ее уст, любимое словечко квартирмейстера – она не выдержала и потихоньку шепнула его, потупив глаза, которые в своем реснисчатом обмороке, казалось, твердят: «Ты знаешь, у меня есть одна штучка, – такая прелестная, ароматная, приятная, да не для тебя, дурашка, а для подлинных титанов мира сего». Ибо есть ли что-либо более неприличное, чем потупленные – якобы от стыда – оресниченные женские веки. Генезип решил, что он ослышался. Уж это было никак не возможно.) Ты не забудешь меня никогда. И в могиле крышка гроба подымется, едва ты обо мне подумаешь. – Она без колебаний отпустила грубую и пошлую третьеразрядную шутку! И эта шутка в ее недостижимых устах прозвучала, как грозная, печальная правда. И мадмуазель Звержонтковская впилась в его побледневшее лицо, несказанно прекрасное от сверхчеловеческой муки, – она поглощала мальчиковатую, невыносимую половую боль, сверкавшую в его воспаленных глазах, внедрялась своими невинными фиалковыми глазками с кофейной обводкой в его разодранный пыткой рот и дрожащие челюсти, крушившие в бессильной страсти petit-fours’ы. И она была права. Действительно – не это ли было прекрасней всего? Конечно, не с точки зрения подготовки офицерского состава квартирмейстеровой армии. О-о-о – но что было бы, если б Зипек вдруг узнал о том, что творилось вчера! Как возросла бы его внутренняя ярость! Ах, это было б «сладостно»! Но такого еще нельзя было себе позволить. Это придет, это случится наверняка – это мгновение блеснет, словно чудесно отшлифованный драгоценный камень, и тогда он весь расплывется в тортюрную подливу – просто при ней что-нибудь над собой сделает... Были уже такие.

Ясно, конечно, что про всю эту ненасытимость она врала: она была переполнена наслаждением, которое ей доставил тот – полубог, усач, грубиян, дикий властелин, выше головы засвиняченный в ее плоти. А как он ее после этих своих программных унижений пинал, колошматил, лупил, топтал!.. Аа! [Недаром у такого турбогенератора, как Коцмолухович, была именно такая женщина. Он распознал ее средь миллионов пудов бабьего мяса и сделал из нее то, чем она была теперь, – властительницей края почти метафизической лжи (отрицающей все) и королевства поистине высшеразрядных мучений. А поскольку (психически) Перси уже прошла Коцмолуховича, она не боялась никого. Любого могла парализовать и сожрать живьем (даже по-настоящему любя – по своим понятиям, конечно) – как жук-наездник поедает своих любимых гусениц. Только здесь все происходило в одном лице.]

Генезип помертвел, придавленный горой безграничной муки. Свинская пытка затянула мглой все прелестные долинки, куда в последнюю минуту можно было сбежать. Перегоревшим голосом он безвольно пролепетал не свои слова, пятнами проступившие на едва развеявшемся в памяти образе ее чудесных, стройных, длинных, и при этом полных ног – в е д ь  о н и  б ы л и  п о к р ы т ы  с и н я к а м и. (Он лишь теперь это осознал.) А синяки действовали на Генезипа, как гремучая ртуть на пироксилин.

– Неужели никто?.. Откуда эти... эти пятна? – Ему не хватило смелости сказать просто «синяки». И он описал рукою круг над одеялом.

– Вчера после третьего акта я упала с лестницы, – ответила Перси со страдальческой гримаской и невыразимо сладко улыбнулась. В этой улыбке перед интуитивным взором юного мученика мелькнул роковой, неясный образ какого-то дикого, непостижимого насилия. И хотя он знал что-то невероятно ужасное, знал наверняка, в силу удивительного гипноза, это что-то, вместо того чтоб оттолкнуть его от нее, без остатка трансформировалось в еще большее вожделение. Он сгорал, как бумага в бессемеровской груше, глухо воя в безводной пустыне духа. От этой муки было не уйти, так же, как от высот офицерско-мужицко-вдохновенного взгляда, символом которого был квартирмейстер, – это было, по сути, уже чистое кондотьерство, национальные идеи в этом измерении – на данной ступени «обофицеренности» – уже не играли ни малейшей роли. Коцмолухович и сам не верил в воскресение истлевших национальных чувств. В военных школах, в самом начале курса, на эту тему торжественно провозглашали несколько простых догм, а потом только носились, как со святыми дарами, с понятиями чести и долга – наравне с понятиями верности слову, доблести, обязательности, точности в рисунке, ясности высказывания и чисто физической выносливости. Автоматизм стал господствующим направлением. (Говорят, Мурти Бинг был с этим полностью согласен.) Запуганные манекены копошились в идейном мраке. Каждый скрывал и старательно прятал от других все, что в нем было глубокого, – эти вещи (а собственно, какие?) котировались низко, особенно если они были связаны с прежней метафизикой или религией. Безраздельно властвовал один психоз: страх перед безумием. Генезип действительно был исключением.

Но в эту дурную минуту его вдруг швырнуло наземь, и он, асимптотический офицер, будущий «эддекан» Вождя и нынешний «пегеквак», вцепился зубами в ковер, давясь ворсом и брызгая пеной на персидские узоры. Черный вал непробиваемого, упругого сопротивления отделял его от счастья. За этим валом можно было обрести все – без этого – ничего. Он знал: насилие тут не поможет – влетит дуэнья и произойдет окончательная компрометация. Ни один из «трюков», отточенных на княгине, не действовал. Все антидоты против демонизма подвели. Впрочем, это был вовсе и не демонизм – для него, верившего – вопреки ее признаниям – в то, что она права. В сущности, это был демонизм высшего класса, поскольку с виду она была добра, ласкова (даже слащава) и размазана в своем воображаемом страдании. Бороться было не с чем – ведь и она была несчастна. Но это лишь усиливало ее очарование, как в детстве траур подчеркивал очарование каких-нибудь барышень, – усиливало тайное, скрытое зло дико смрадной ситуации. Да – только слово «смрад» («smrood» – по-английски – для тех, кто не любит грубых выражений) в состоянии передать ужас происходящего. Чистый приступ бешенства – в первый раз, п р и ч е м  п о д  в и д о м  о б ы ч н о г о  п р и п а д к а,  а  о т н ю д ь  н е  у м о п о м р а ч е н и я. Она (в длинной, почти прозрачной рубашке) выскочила босыми «ножками» из кровати и стала гладить его по голове, нежнейшим образом приговаривая:

– Ты мой сладенький мальчишечка, золотко мое, котик миленький, ангелок мой пречистый, пчелка ты трудолюбивенькая – (а это еще что?) – горюшко ты мое ненаглядное, успокойся, сжалься надо мной – (это чтоб вызвать противоречивые чувства) – пожалей меня. – (Она могла его касаться – он нет.) – Она прижала его голову к низу своего живота, и Генезип почувствовал тепло, бьющее  о т т у д а, и тонкий, убийственный запах... А, нет!!! А голос у нее был такой, что казалось, она достает им до сокровеннейших половых центров его тела. – («У, стерва, – самая очаровательная женщина, какую только можно себе представить, но „driań“» – говорил квартирмейстер. Однако для него именно это было счастьем.) – Этот голос вырвал у Зипки костный мозг, избаранил его растерзанные мозги и выдул из него абсолютно пустой, бессмысленный пузырь. И как быстро все случилось! Ведь не прошло и трех минут, как он сюда вошел. Неизвестно, каким чудом он очнулся. Состояние ослабления бешенства было само по себе упоительно. Она стояла рядом с ним – он увидел ее босые, голые ноги (длинные прелестные пальцы, созданные для дивных ласк. – Это хорошо было известно генерал-квартирмейстеру.) – и будто кто его оглоблей по башке огрел да еще пырнул раскаленным стальным прутом в самые яйца естества. Он снова стал биться головой об пол, глухо рыча и постанывая. – Да – это была любовь, настоящая, зверская – не какие-то там идеальные финтифлюшки.

Перси от счастья чуть сама собой не захлебнулась (мир так странно, исполински вырос, расцвел и переполнился ею одной), продолжая гладить эту уже отчасти мужскую, такую чужую и оттого такую «прелестную» головку, в которой  т а к о е  творилось! «Сперма к мозгу прилила», – говорил ее Коцмолух. А еще он называл это – «бычья судорога». Ох – влезть бы в этот мозг, поглядеть, как он мучается, вобрать его в себя на грани невозможного, там, где пересекаются две противоположные концепции: одна – мозга как органа мысли (реально не существующей), как организации живых клеток, в пределе сводимых к химизму, и другая (данная каждому  и з н у т р и, почти непосредственно), где неосознанно локализованы некие комплексы и едва уловимые последовательности качеств, составляющих психологический процесс мышления, – о, в и д е т ь  все это  в м е с т е – нагой, кровоточащий, вылезший из черепа мозг (вот вам третья концепция, но касается она всегда – увы – чужих мозгов). Страшные прихоти были у этой Перси, чуждой не только всякой философии, но и точных наук. Для нее уже и метафизика (прости, Господи!) Коцмолуховича была слишком рискованна. Она – эта бестия! – бездумно, как автомат, верила в католического Бога и даже ходила к исповеди и причастию. Но что все это по сравнению с цинизмом Александра IV, который возносил Богоматери молитвы о смерти кардиналов, отравленных им из корыстных побуждений, или с противоречиями между нынешним католицизмом и истинным учением Христа. Глупости, пустяки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю