Текст книги "Верховники"
Автор книги: Станислав Десятсков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)
ГЛАВА 6
Дмитрий Михайлович Голицын ясным морозным утром сам пожаловал в мастерскую Никитина. Сбросив шубу на руки подскочившего Мины, князь Дмитрий не спеша поднялся по лестнице, опираясь на дорогую трость красного дерева – подарок польского короля Августа. Свежевыбритый, в зелёном градетуровом кафтане и парчовом камзоле, он казался моложе своих 65 лет. Князь знал и любил живопись и к Никитину приезжал отвлечься, снять тревогу души. А тревога в те дни не покидала Голицына. Из Митавы, от Василия Лукича Долгорукого, всё ещё не было никаких известий, и князь Дмитрий мучился по ночам бессонницей, гадал – подпишет Анна кондиции или нет? В Совете порешили держаться твёрдо, и без кондиций не бывать Анне в Москве. Но тогда вставал великий вопрос: кого же сажать на престол? Дело было столь важное, что сон отлетал. И лишь когда светало, возвращалась уверенность: подпишет, куда ей деться.
Даже у художника князь Дмитрий не сразу расставался с государственными думами и заботами. Но постепенно, как бы заново князь Дмитрий открывал для себя тонкий мир красок, забывал о мире большой политики и возвращал себе себя. В нём всегда уживался рядом с дельцом мечтатель, рядом с политиком художник.
И этот другой человек беседовал на равных с первым светским живописцем России. Многие придворные удивились бы, как этот барин старого закала, Гедиминович в четырнадцатом колене, столь дельно сравнивает иконы рублёвского и ушаковского письма, толкует о венецианской и римской школах живописи. А меж тем у него и Никитина были одни из лучших в Москве собрания икон, оба они, хотя и в разные годы, учились в Италии. Неспешная беседа шла о Феофане Греке и Рублёве, славных итальянцах Тициане и Веронезе, Рафаэле и Джорджоне, картины которых они видели в галереях Венеции, Флоренции, Рима.
Князь Дмитрий покойно сидел в английском кресле, подвинутом услужливым Миной, и изучал эскиз картины «Куликовская битва», над которой снова начал работать Никитин.
– Поверни-ка её к окну... – приказал он Мине и добавил, обращаясь к мастеру: – Нарочно к тебе поутру заехал. Утренний свет краски нежит! – И впрямь заблистали на солнце голубые холодные отливы шеломов и доспехов воинов на холсте.
– Великие российские роды и великий русский дух творили историю на Куликовском поле... – вслух размышлял князь Дмитрий. – Здесь мы освободились от одного иноземного ига, а ныне грядёт другое.
– На русскую шею да немецкий хомут! – вырвалось у Никитина.
– Угадал! – с горьким ожесточением продолжал верховник. – Боюсь, коль не удастся мой замысел, заполонят немцы царёв дворец. Привезёт сия персона, – Голицын непочтительно ткнул в сторону портрета Анны Иоанновны, висевшего в углу мастерской, – своего фаворита Бирона[65]65
Привезёт сия персона... своего фаворита Бирона... — Бирон Эрнст Иоганн (1690—1772) – выходец из мелких курляндских дворян – находился при дворе Анны Иоанновны в Митаве, был её фаворитом. Приехал в Россию вслед за Анной Иоанновной, когда та была приглашена на престол. Бирон имел на Анну Иоанновну огромное влияние, активно вмешивался в государственное управление. По воле императрицы после её смерти стал регентом при малолетнем императоре Иоанне VI Антоновиче. Был смещён и арестован в ноябре 1740 г. Б. К. Минихом, осуждён и сослан в Пелым. Возвращён из ссылки Петром III, а при Екатерине II стал герцогом курляндским.
[Закрыть] и целый сонм курляндских баронов. Да заодно и банкира Липмана прихватит.
Старый князь встал и поближе подошёл к портрету Анны, опёрся на трость. Так и стояли, как бы вглядываясь друг в друга, – верховник и его новая императрица с неоконченного портрета (у нищей курляндской герцогини вечно не было денег, и Никитин не спешил с выполнением заказа).
– Преотвратного, но сильного взору... – вздрогнул князь Дмитрий. – И с любой точки словно следит за тобой. Как ты того добился?
– Я следовал здесь Рафаэлю, его мадонне gella Sedia, – пояснил художник, показывая на копию славного итальянца. Копия та была сделана Никитиным ещё во Флоренции, когда он учился у Томмазо Реди, заставлявшего своих учеников копировать прославленных художников чинквеченто[66]66
Чинквеченто (ит.) – период наивысшего расцвета и кризиса итальянского Возрождения (XVI в.).
[Закрыть].
– Там красота, а здесь власть и мощь... – пробормотал Голицын, которого, как и Василия Лукича в Митаве, тревожила в последнее время мысль: а не ошиблись ли они в выборе?
Старый князь обернулся и пошёл к окну, спиной ощущая страшный, уловленный художником взор.
У эскиза «Куликовской битвы» князь Дмитрий остановился и властно приказал Мине:
– Напиши на обороте холста, молодец! – И, горделиво опираясь на трость, продиктовал: – «Приснославное побоище 1380 года между Доном и Мечей на поле Куликовом, на речке Непрядве. Тут положили богатырские головы свои двадцать князей белозерских... множество бояр и воевод, князь Роман Прозоровский, Михаил Андреевич Воронцов и славный витязь Пересвет». – Старый князь повернулся к портрету Анны Иоанновны и сказал с вызовом: – Ежели мы, русские, будем друг за друга держаться, плечом к плечу стоять, как стояли наши предки на Куликовом поле, так, почитай, нет такой силы на земле, которая бы с нашим народом совладала!
Видя такую горячность Голицына, Никитин ловко поведал ему о злоключениях Михайлы и его друзей.
– Так и сказал немец, чёрная душа: по русской спине удобно фейерверки пускать? – Голицын строго посмотрел в глаза художника.
– Так и сказал! Шмага разговаривал на другой день с Дугласовой дворней. И на те слова, и на ту пытку есть очевидцы!
– Значит, без всякого указа схватил вольного человека средь улицы, заковал в железа, пытал в подвале, а потом в острог устроил? Ай да граф Дуглас, ай да душегуб! На московских улицах, как в тёмном лесу, разбойничает! – Голицын сжал кулак так, что побелели костяшки пальцев. – Ну спасибо, что не скрыл от меня эту историю. Ведь он, Дуглас, сам вызван в Москву на суд и расправу за многие взятки и притеснения, учинённые им в Эстляндии. И о фейерверках его мне уже отписали из Ревеля. Так нет же, всё ему мало. Пожёг спины эстам, принялся за русских?! Добро! Зови Шмагу...
Князь Дмитрий сел в кресло, улыбнулся. При имени Шмаги вспомнил Киев, просторный губернаторский дом, окружённый садом, и устроенный в том саду летний театр, где ставил пьесы и устраивал потешные представления этот затейщик Шмага.
«Хорошее было время!» – думал князь Дмитрий, слушая и не слыша Шмагу. Перед ним проходила вся его киевская жизнь и, наособицу, тот тревожный полтавский год, когда он, Голицын, крепко-крепко помог царю Петру и против заявившихся на Украйну шведов, и против предателя Мазепы, и польского короля Станислава Лещинского[67]67
...против предателя Мазепы и польского короля Станислава Лещинского. – Мазепа Иван Степанович (1644—1709) – гетман Украины с 1687 г., украинский дворянин, получил шляхетское воспитание при дворе польского короля. Вступил в тайный сговор с польским королём Станиславом Лещинским, а затем с Карлом XII, а в 1708 г. открыто перешёл на его сторону. После разгрома шведов под Полтавой в 1709 г. бежал вместе с Карлом XII в Турцию, где вскоре умер.
[Закрыть].
«Всех недругов в тот год сокрушили. А ведь какие орлы были – не чета нынешней мелкоте. А сейчас портрета, написанного со вздорной бабы, убоялся! Стыдно, сударь мой, стыдно!» Князь Дмитрий важно встал, разрешил Шмаге подняться с колен, взял челобитную на графа Дугласа, распорядился с боярской неспешностью:
– Дело твоё почитаю, Шмага, верным, и делу дам ход. А пока отправляйся в Петербург на пару с секретарём моим Семёновым к вице-президенту Коммерц-коллегии Фику. Чаю, тот немец поможет тебе с устройством русского театра на Неве. Ведь Фик, – Голицын загадочно усмехнулся, – мой немец! Да и танцорку с собой захвати. А там, – старый князь хитро сощурился, – выйдет замуж за своего ясного сокола, так на что она герцогине брюхатая? Чаю, уступит мужу. И я в том помогу!
Через день Андрей Иванович Ушаков получил предписание из Верховного тайного совета: вольного человека Михайлу Петрова из острога немедля освободить и взять ему с графа Дугласа немалые деньги за пытки, побои и неправедный суд. Испуганный крутым голицынским посланием, Андрей Иванович сам явился освобождать Михайлу, благословляя тот час, когда он не сослал актёришку в Соловки или Берёзов.
И здесь узнал, что соколик из острога-то улетел.
«От своего же счастья бежал, дурак!» – рассмеялся про себя Андрей Иванович, вполуха слушая объяснения караульного испуганного офицера. И на клятву острожного начальства – поймаем, непременно поймаем, важно разъяснил: ловить ту птаху не нужно.
– Там... – Андрей Иванович указал пальцем наверх, – порешили – пусть летает!
ГЛАВА 7
Подмосковное сельцо Софрино не столь давно именовалось Софьино и принадлежало царевне Софье. Пётр Великий, отправив правительницу в монастырь, подарил выморочное сельцо канцлеру Головкину, а тот отдал в приданое своей дочери, когда она вышла замуж за Павла Ивановича Ягужинского.
Для Павла Ивановича то был второй брак. С первой своей женой сей новый вельможа развёлся, поелику она была крайне грустна, а сам Павел Иванович, напротив, был нрава очень весёлого. Сельцо Софрино Павлу Ивановичу нравилось именно за его весёлость.
Окружённое многими садами, расположенное на возвышенной и сухой местности, откуда открывался прекрасный вид на окрестные поля и луга, Софрино было одним из лучших подмосковных имений.
Вдоль широкого пруда всё ещё росли старые вязы с инициалами фаворита царевны Софьи князя Василия Голицына. Всё здесь напоминало старинные допетровские времена: и старенькая деревянная резная церквушка, и столетние дубы, и высокий терем.
Но стоило попасть в кабинет Павла Ивановича Ягужинского, как объявлялось, что здесь расположился человек новых времён. Кабинет Павла Ивановича похож был на капитанскую каюту голландского фрегата: с низким потолком, со стенами, обитыми дубом, с математическими и навигационными снарядами на столе, большой астролябией возле кожаного дивана. Даже старинным слюдяным окошечкам Павел Иванович распорядился придать вид корабельных иллюминаторов, уничтожив для того все наличники с резными петухами и единорогами. Моряком Павел Иванович хотя и не был, но довелось ему быть при Гангуте[68]68
Довелось ему быть при Гангуте... – В сражении у полуострова Гангут в Балтийском море во время Северной войны в июне 1714 г. русский флот одержал крупную победу над шведами.
[Закрыть], и с той поры он, как подлинный ученик великого Петра, почитал море и всё с ним связанное. Только одна вещица выпадала из капитанской обстановки кабинета нового вельможи. То был клавесин. Сын органиста не забыл уроки отца, и часто бывшего генерал-прокурора можно было видеть распевающим модные французские песенки.
Вот и сегодня Павел Иванович превосходным баритоном напевал, аккомпанируя себе, французский романс, который он и переложил на российский язык. Жена его, Катишь, которую при дворе прозвали за её едкие насмешки «петербургской осой», слушала его в соседней комнате с видимым умилением – к занятиям мужа она относилась с редкой для неё серьёзностью и в глубине души почитала его гением, что не мешало ей, впрочем, веселиться с другими.
Позабудем огорченья,
Днесь настали дни утех,
Нам любовь дала мученья,
Но милей стала для всех, —
сочно и грустно выводил Павел Иванович. За круглым заиндевевшим наполовину окошечком открывался сад с посеребрёнными инеем вершинами дерев. Зажглись первые огоньки в нижней деревне, дым из печных труб неподвижно повисал в морозном воздухе. Катишь с увлечением слушала пение своего супруга-чаровника. И потому с видимой досадой встретила явившегося офицера. Но делать было нечего – надо было прервать тихий досуг: Павел Иванович, как всякий петровский питомец, на первое место ставил дело, а не заботу о душевном спокойствии.
– Да и что такое душа? – иногда рассуждал Павел Иванович. – У делового человека порывы души должны быть подчинены рассудку, а рассудок всю жизнь ищет выгоду и потому находит счастливый случай!
Сейчас, в пору шатаний, Павел Иванович нюхом чуял – подвёртывается в его карьере именно такой счастливый случай и нельзя его упустить, даже рискуя потерять все свои прежние чины и звания.
В отличие от Остермана, тактика Павла Ивановича всегда была тактикой наступательной, а не оборонительной.
Сероглазый, высокий, с двойным подбородком, Павел Иванович в роскошном персидском халате предстал перед офицериком блистательным, уверенным в себе вельможей, вновь поймавшим свою фортуну, как жар-птицу за хвост.
Офицер был старый знакомец, Пётр Спиридонович Сумароков. При Петре I двадцатилетний гвардейский сержант Сумароков, посланный в Белгород заковать тамошнего воеводу в железо за взятку, то ли от бедности, то ли от слабости характера сам не устоял и взял взятку у воеводы, отослав в Петербург взамен заключённого своё собственное заключение о его невиновности. Дело было столь ясное, что Сумарокову грозило прямое бесчестье: лишение дворянского звания, битье кнутом и ссылка в Сибирь. Но Павел Иванович пожалел юношу: документик попридержал, спрятал в особую шкатулочку, и документик в той шкатулочке сохранял свою силу. Пётр Спиридонович Сумароков и по сей день был надёжным человеком Ягужинского.
Павел Иванович, однако же, принял его сегодня с отменной любезностью, пригласил сесть в кресло, быстрым взглядом отметив при этом простой суконный мундир офицерика, круглый парик без пудры, рубашку без манжет. По всему было видно, что господин Сумароков, хотя и дослужился до чина поручика, беден как церковная крыса. Такие вот гвардейские псы любому глотку перегрызут, если пообещать им деньги и продвижение в чинах.
Глаза Сумарокова и впрямь вспыхнули. «Шутка ли, чин гвардейского капитана и тысяча червонцев за такой пустяк, как пройти через караулы и доставить письмо в Митаву. Да к тому же милость новой императрицы – это ли не настоящий случай!»
«Человек, ищущий случай, всегда поймёт человека случая», – с удовольствием отметил Павел Иванович. Поручик Сумароков объявил, что готов выехать той же ночью. Павел Иванович вручил ему письмо, пятьсот золотых червонцев на дорогу, распорядился дать добрую лошадь, вырядить ямщиком. Когда Катишь вошла в кабинет мужа, Павел Иванович с чувством исполнял на клавесине лютеранский хорал:
И если б свет был полон чертей
И они вздумали пожрать нас,
Мы всё-таки не боимся,
Наше дело в конце концов удастся!
Ночью ударил жестокий мороз. Караульные солдаты, выставленные распоряжением Верховного тайного совета на всех заставах, дабы не выпускать никого из Москвы, разложили на снегу костры, грелись. Чем сильнее забирал мороз, тем выше поднималось дрожащее пламя, и, казалось, перемигивались волчьи глаза вокруг тёмной, заснувшей тяжёлым январским сном столицы. Жутко было, когда из темноты улиц наползал загадочный, точно подземный гул огромного города. Солдаты хватались за ружья.
Затем всё стихало, лишь где-то вдали пронзительно и жалобно раздавался человеческий крик – караул!
Само собой – раздевают! Но у солдат своё государево дело – следить за дорогами.
– От такого мороза даже лошади и те задыхаются, а тут держи караул! – ворчали солдаты, теснясь к жаркому пламени костра.
За морозным паром не сразу даже увидели всадника.
Нежданно вылетела на костёр всхрапывающая лошадь, конник, по виду ямщик, а по прыти чистый разбойник, с ходу перемахнул через костёр и пропал в темноте. Всплеснулось вслед пламя выстрела, но в глаза солдат ударила лишь снежная пыль, поднятая лошадью.
Выскочил на выстрел караульный офицер, в тёплой избе отсыпавший царскую службу. Сердито махнул рукой: «Вы ничего не видели, я ничего не слышал!» Ёжась от мороза, убежал обратно в избу.
– Баба там у его, смотрителя почтового дочь: сладкая... – размечтался молоденький солдатик. Остальные зашлись смехом: теплее стало.
А по ночной заснеженной дороге, мимо утонувших в сугробах редких деревушек, по глухим лесным просекам мчался в Митаву гвардейский поручик Сумароков.
В ушах лихого поручика всё ещё стоял свист пуль, а перед глазами мелькали уже не леса и сугробы, а блестящие залы Митавского замка, завистливый шёпот придворных и пухлые белые руки императрицы, в которые он отдаёт потаённое письмо. И кто знает?! От честолюбивых мечтаний замирало сердце гвардейца.
ГЛАВА 8
Анна Иоанновна ночью металась на широкой кровати, задыхаясь под пуховиками, кричала басом: тревожила луна и не было потребной мужской ласки. Встала помятая, с чёрными мешками под глазами. Недовольно смотрелась в зеркало. Всё у неё как-то выпирало: пышная грудь, тройной подбородок, толстые мясистые губы. «В матушку пошла», – подумалось с привычным огорчением. Переваливаясь, подошла к окну; босая, нечёсаная, неумытая, ела конфеты из расписного лакомника, смотрела на пустынную митавскую площадь перед замком. Денёк наступал обычный, муторный, серый, с мутным дождём иль мокрым снегом. В огромном Митавском замке холодно, от сырости отваливается штукатурка и краска на цветных плафонах.
Вокруг замка ров, заваленный нечистотами, обвалившиеся бастионы, за ними унылый городишко, затерявшийся среди белёсой дождливой равнины. На пустынных улицах изредка мелькают высокие лифы курляндок, да на рынке толкутся краснорожие крепкие мужики. Вот и вся Митава. Изредка прогремит по грязному булыжнику карета с каким-нибудь спесивым бароном, и конечно же мимо. Курляндская знать посещала свою герцогиню лишь по большим праздникам. Да и зачем она вообще сидит в Митаве? Всё одно вся гражданская власть в руках высокой комиссии, определённой панами в Варшаве, а военная в руках очередного русского генерала из Военной коллегии в Санкт-Петербурге. Призрачное герцогство, призрачная герцогиня.
Анна с ненавистью уставилась на узкий, во весь рост, портрет супруга, давно перевешенный в тёмный угол. Всю жизнь она и живёт за этим... портретом. Его высочество герцог так упился на собственной свадьбе, сыгранной на щедрости её дядюшки, Петра Великого, что, не отъехав и нескольких миль от Петербурга, в одночасье скончался. Вернуться бы ей тогда же в Москву, на широкое салтыковское подворье матушки – так нет, дядюшка был строг и определил жестоко: коль ты герцогиня, так и живи в своём герцогстве. И жила, скучала в малолюдной Митаве ради высоких интересов российской политики. Изредка вырывалась в Москву или в Петербург – веселилась напропалую, но деньги кончались, и снова надобно было возвращаться в ненавистную Митаву. Дабы не лишиться пансиона, выплачиваемого Верховным тайным советом. И возвращалась... служить. А ведь и четвёртый десяток давненько пошёл, и волос уже седой, и круги под глазами.
И всё невестится. Вечная невеста нищих принцев. Женихи эти, впрочем, были чем-то далёким, эфемерным. Наличествовали они только на бумагах, в прожектах Российской коллегии иностранных дел. Из роя прожектируемых женихов только один и осмелился предстать перед очами, примчаться в Митаву, невзирая на запрет и угрозы. Зато и хорош был: писаный красавец, принц Мориц Саксонский[69]69
Принц Мориц Саксонский был побочным сыном польского короля Августа И. В 1726 г. он был избран герцогом курляндским и намеревался вступить в брак с Анной Иоанновной. Однако фигура Морица Саксонского в качестве курляндского герцога была нежелательна для России, и брак не был разрешён, а Мориц изгнан из Курляндии,
[Закрыть]. Анна закрыла глаза, тяжело задышала, покачнулась, точно ветер-сквозняк принёс снова с собой горячие слова отважного принца. Что и говорить: уж так нравился, так нравился! – нет, прислали два полка солдат и выгнали храброго жениха. Не угодил, видишь ли, Верховному тайному совету! А её спрашивали? Её не спрашивали, её никогда и никто не спрашивал: ни матушка царица Прасковья, у которой она ходила в нелюбимых дочках, ни дядюшка, великий государь, когда выдавал её за герцога-пьяницу, ни Верховный тайный совет, изгнавший любезного принца и определивший жить ей и далее одинокой вдовой в Курляндии.
Анна сердито засопела, растравив себя жестокими воспоминаниями, но не заплакала, столь имела ожесточённое сердце.
Защёлкала учёная канарейка. «Да, что это я раскисла-то? – спохватилась Анна. – Не все же у меня горести, когда отменная радость рядом – друг бесценный, Бирончик». Повеселела, крикнула девок. На зов примчались арапка Анютка да персиянка Парашка, принялись суетиться вокруг барыни.
За горничными проскользнула дежурная камер-фрау: тощая зализанная немочка с картофельным личиком, таким бледным, что, казалось, сосут её пиявки.
Анна дежурной камер-фрау обрадовалась: то была её любимица, Бенигна, жена Бирона. Анна и не думала ревновать: жили тихо, мирно, втроём.
За туалетом Анна и Бенигна долго решали, как её высочеству одеться получше, порадовать дружка. Наконец, из китайского шкафа под чёрным лаком, расписанного золочёными узорами и травками, была извлечена широченная роба. Анютка и Парашка (обе арапки фальшивые, крашеные – на африканских-то денег не хватило) с вологодскими тайными ухмылочками затягивали на барыне корсет. Закончили и, не отдышавшись, запели: «А какая нонче матушка красавица!..»
– Цыц, сороки! – Анна шумно присела на стульчик передохнуть перед погружением в робу. Собачонка Цетринька, вертевшаяся вокруг женщин, вдруг заверещала от преданной собачьей радости.
Распахнулись под властным ударом ботфорт лакированные створки дверей будуара, и на пороге – он. В неслыханном ярком кафтане, расшитом перьями фазана, горбоносый, с ямочкой на крутом подбородке, красавец Эрнст Иоганн Бирон не соизволил даже раскланяться с дамами – сегодня были только свои.
И Анна, встретив этот знакомый жестокий наглый взгляд, которым Бирон привык осаживать кобылиц в своих конюшнях, не выдержала и сказала со смущением и лаской:
– Здравствуй, сударь мой, как почивал?
А глаза её жалобно говорили другое: почему не пришёл этой ночью?
Бирон с ленивым равнодушием отвесил поклон, так что она близко могла видеть жирные щёки, отвисающие, как у породистого бульдога, кустистые брови, точно в изумлении ползущие на низкий, заросший волосами лоб, глуповатые красивые глаза навыкате.
За спиной Бирона неслышно выскользнули из покоев девки-горничные, мелькнула и скрылась с подобострастием Бенигна, но Анна ничего этого не видела, а чувствовала что-то, властно захватившее всё её бабье одинокое существо...
После второго завтрака Анна по заведённой привычке ездила в манеж, стреляла там из лука с шёлковой тетивой, пробовала новый штуцер[70]70
Штуцер (нем.) – старинное нарезное ружьё.
[Закрыть] с золочёной насечкой, любовалась, как гарцует на смирном бранденбургском мерине её лапушка. Штуцер был превосходной льежской работы, лапушка мил и разговорчив – в манеже Бирон отходил душою, страсть его к лошадям всем была ведома. Анна любила эти часы: тихо, покойно, он рядом с ней, и не в гневе.
Обер-берейтор вывел превосходного испанского жеребца: с точёными бабками, лебединой шеей, жеребец бешено косил злыми глазами. Жеребец принадлежал графу Сапеге, верховному комиссару Речи Посполитой в Курляндии. Анна знала, что цена будет поистине графская, но купила не торгуясь.
Бирон тотчас смягчился и даже пытался припомнить Овидиевы любовные вирши на латыни. Анна слушала с видимым удовольствием: сколь учён, лапушка! Не случайно же целый год учился в Кёнигсбергском университете.
Сама Анна, сколь ни бился с нею приставленный дядюшкой учитель французик Рамбур, в латыни не преуспела, почему учёность Бирона вызывала в ней всегдашний восторг. Учёности же в других придворных чинах она не терпела и называла пустою забавою.
Жеребца нарекли Фаворитом. Чёрный как смоль, с широкой грудью, могучими стройными ногами, Фаворит казался диким и необъезженным, но сахар, протянутый Анной, охотно слизнул с ладони.
В замок возвращались довольные – утёрли нос зазнайке Сапеге. «Сволочная аристократия! Во дворец носа не кажут и тянут за собой всех курляндских баронов».
Бирон горько переживал, что курляндская знать отказывалась водить с ним знакомство. Но он не только не возненавидел эту знать, но в глубине души сам мечтал затесаться в её ряды. Постоянно занятый этой целью, он, став впоследствии фактически правителем одной шестой части света, по-прежнему взирал на мир с невысокой курляндской колокольни и ежели чего боялся, так это – как о нём подумает барон такой-то или как к этому отнесётся баронесса такая-то – там, в далёкой Митаве.
Покупка Фаворита, по мысли Бирона, была маленькой победой над упрямыми курляндскими баронами. Ни у одного из них не нашлось денег на покупку испанского жеребца из конюшни самого графа Сапеги. А вот у него, Эрнста Иоганна Бирона, сына конюха, деньги нашлись.
Бирон замурлыкал: «Ach, mein liber Augustin...»
У него не было ни голоса, ни слуха, да и немецкий язык его представлял чудовищную смесь немецких, латышских и польских слов, но Бирон почитал себя по силе выражений едва ли не вторым Лютером. Это была в нём, пожалуй, основная черта, которая так облегчала жизнь: он был всегда доволен собой.
Анна, развалясь в полуберлине рядом с лапушкой, меж тем всё мрачнела. Коляска прыгала по грязной булыжной мостовой, мимо маленьких унылых домишек за чахлыми палисадниками; мчалась вдоль узкой, всё ещё не замерзающей речушки, а в голове у Анны вертелась одна мысль: где достать денег на эту нежданную покупку? И оттого, что ей, Романовой по батюшке, Салтыковой по матушке, приходилось думать о каких-то несчастных тысячах, а не о миллионах, приходил гнев.
Но гневалась Анна не на Бирона, а на далёкую Москву, на скряг из Верховного тайного совета и на первейшего скрягу Российской империи – старого Голицына, пекущегося о государственной казне, точно о собственной.
Сколько раз просила она увеличить свой герцогский пансион и всякий раз получала вежливый и скрытно-насмешливый отказ, за коим видела усмешечку Голицына. Последний отказ был особливо уничтожителей и коварен. Верховный тайный совет обещал, что в деньгах отказу не будет, ежели – Анна обернулась к своему Эрнсту Иоганну, – ежели она удалит Бирона.
Бирон перехватил её взгляд, самодовольно улыбнулся. Он был похож на скверного, гадкого, милого, любимого, толстого мальчишку.
«Не отдам, ни за какие деньги! – твёрдо решила Анна. – А талеры на Фаворита можно занять и у банкира Липмана – старый и знакомый выход».
Анна вздохнула: все её герцогские владения давным-давно заложены и перезаложены.
Деньги, деньги! Всю жизнь мучается она из-за этих грошей. Натурально, порода у неё широкая, роскошная! А тут...
В замке её поджидало новое унижение. Вошедший без докладу кухеншнейбер – розовый толстый немец – доложил со лживой почтительностью, что запасы на герцогской кухне кончились, а новых купчишки в кредит более не отпускают. Кухеншнейбер нагло помаргивал, зыркал по стенам, где ржавели рыцарские доспехи рода Кетлеров, казалось, приценивался.
Мясистое, напудренное лицо Анны покрылось красными пятнами, глаза сделались злыми, дикими, точно проснулась в ней горячая бабкина кровь, кровь Милославских.
Кухеншнейбер обмер, встретившись с её взглядом: кто знает этих московитов, когда наградят, а когда зарежут? Беззаконники. Спина сама согнулась в поклоне.
Анна приказала немедля ехать к Липману.
– Да Липман не даст этому болвану и пфеннига, – равнодушно заметил Бирон, развалившийся в кресле и важно дымивший из длинной глиняной трубки. – Придётся отправиться самому.
Анна снова залилась краской: на сей раз от благодарности к лапушке. Она замерла у окна, не могла насмотреться, как ловко он вскочил на коня, небрежно засунул за голенище глиняную трубку и ускакал, фонтанами разбрызгивая грязь.
За окном пошёл мокрый снег, к вечеру, должно, похолодает. Анна жалостливо, по-бабьи подпёрлась рукой, засмотрелась на длинную пустынную улицу, по которой должен был вернуться лапушка, и нежданно для себя тихонько запела старую, ещё в Измайловском слышанную песню:
Дотоле зелен сад зелен стоял,
А нонче зелен сад присох-приблёк,
Присох-приблёк, к земле прилёг...
За окном тянулись густые влажные балтийские сумерки. Одинокий часовой равнодушно и мерно, по артиклу, вышагивал вокруг тумбы с цепями перед дворцом. Было так тихо, что на миг померещилось: вымер и город, и дворец, и вся-вся земля вымерла.
Приуныли в садочке вольные пташечки,
Все горькие кукушечки.
И вдруг, точно от зубной боли, заскрипели давно закрытые парадные двери. На неё летело сияющее, шуршащее розовое облако из шёлка, бархата и кружев, всё в лентах и орденах.
Анна судорожно схватилась за юбки, но здесь облако остановилось и опало, и из кружев, шёлка и парика выглянуло маленькое, сморщенное в радостной улыбке личико знатнейшего курляндского вельможи – барона Корфа.
«Этому-то что понадобилось? Месяцами носа во дворец не кажет!»
Анна уставилась на барона, но тот не мог, казалось, говорить от волнения: только махал маленькими ручками. Из дверей ввалилось какое-то снежное привидение в кучерском наряде. За ним показались радостные улыбающиеся лица придворных.
Анна хотела было рассердиться на комедиантские шутки барона – известного затейника, но мужик-снеговик сбросил ямщицкий тулуп и предстал гвардейским поручиком Сумароковым. Гвардеец откозырял и передал в руки Анны запечатанный конверт.
Когда, раздражённый холодным приёмом у Липмана, недоумевающий и хмурый Бирон, властно расталкивая придворных, пробился наконец к Анне, тесно окружённой первейшей курляндской знатью, она не сразу узнала его: смотрела вдаль пустыми незнакомыми глазами. Бирон тронул её за руку, в которой она держала письмо, и только тогда она точно опомнилась. Наклонив к Бирону широкое, с осыпающейся пудрой лицо, не сказала – выдавила как бы через силу, хриплым голосом:
– Иоганн, я императрица!