355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Десятсков » Верховники » Текст книги (страница 19)
Верховники
  • Текст добавлен: 28 августа 2017, 22:00

Текст книги "Верховники"


Автор книги: Станислав Десятсков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)

Несказанно обрадовался появлению герцогини Мекленбургской и Пётр Шереметев: значит, Анна не гневается на род Шереметевых. С великой бережностью отвёл он Екатерину Иоанновну в комнаты сестрицы. По пути герцогиня Мекленбургская, тяжело опираясь на горячую сухую руку молодого Шереметева, не без удовольствия быстрым взглядом оценила его стройную, широкоплечую фигуру, крепкие ляжки, обтянутые кавалергардскими лосинами. Молодой Шереметев покраснел, и это тоже понравилось стареющей герцогине. Пётр Шереметев, со своей стороны, заметил: а с ней можно сделать придворный карьер. Уговаривая Наталью, Екатерина Иоанновна не сердилась, а как бы мурлыкала. Ведь за ней стояли сила и воля самодержавной императрицы. И наконец, за её доводы говорили рассудок и здравый житейский смысл: известно же, что оный смысл всегда на стороне силы.

Наталья наклонила голову то ли под тяжестью густых русых волос, то ли от горя. В голосе Екатерины Иоанновны было что-то даже нежное, материнское, участливое:

– Ты ещё молода, не сокрушай себя безрассудно. Будут и другие женихи, окроме князя Ивана. Ещё лучше будут. – И мясистая рука Екатерины Иоанновны ласково легла на её колено, глаза смеялись, перемигивались с глазами братца Петруши: – Ещё лучше будут!

И вдруг перед Натальей промелькнул тот весенний радостный день, когда она впервые увидела своего наречённого. Да что ей вся эта жизнь, если надо пожертвовать памятью о том дне, который никогда не повторится и ради которого она, может быть, и вообще-то родилась на свет.

В темноте кареты Наталья даже улыбнулась, вспомнив, как перекосилось лицо толстой Салтычихи, когда Наталья отбросила её руку.

   – Какое мне утешение и честь, что когда он был велик, так я с радостью за него шла, а когда он стал несчастлив, отказать ему. Я не имею такой привычки, чтобы сегодня любить одного, а завтра другого, хотя нынче такая мода! Я в любви своей верна.

Слова Натальи ожгли толстую герцогиню, как пощёчина. Всем знамо, что не было в Москве более ветроходных жён, чем Екатерина Иоанновна и её сестрицы. Чёрные усики на верхней губе герцогини нервически запрыгали. Она не сразу нашлась, что сказать, и только с порога прошипела:

   – Ты за это кровью умоешься!

Сестра императрицы могла себе позволить крепкие выражения.

Двери хлопнули, братец Петруша бросился вслед за разгневанной герцогиней, а она осталась одна. Никто не посещал более её, никто не заглядывал в её покои.

Карета давно уже миновала дворец, а весёлые звуки кадрили всё ещё звучали в ушах Натальи. Навстречу бежали, скакали, мчались в открытых санях толпы ряженых, горели смоляные бочки на перекрёстках, освещая весёлые улицы, мелькали медвежьи, козлиные, свиные маски, проносились гвардейские офицеры, переодетые янычарами и Петрушками, франтоватые недавние конституционалисты, выряженные Пьеро и Арлекинами. И всё это с шумом и гамом, смехом и рычанием неслось по кривым московским улочкам на Красную площадь, где били фонтаны красного и белого вина. Высоко в небе лопались ракеты фейерверка, и над пиротехническим изображением императрицы Анны дрожала огненная надпись: «Через тебя исполнятся желания наши».

Но вот замелькали ветхие, покосившиеся заборы московских посадов, и ряженые исчезли.

Народ всё шёл, больше бедный, угрюмый. И точно в насмешку над этим людом радужно вспыхивала иллюминация вокруг далёкого дворца.


* * *

Праздники кончились, и настало лихолетье «бироновщины». То было не засилье иноземцев, а их прямое правление. Когда огромная и неконтролируемая власть находится в руках одного человека, такие политические чудеса, как показала русская история, возможны. Анна, и это единственное, что верно определил в ней Голицын, оказалась совершенно неспособной к управлению страной. Она была лишь именем, и от её имени Россией управляли немцы.

Бирон, по фамилии которого вся эта эпоха и названа «бироновщиной», выступал как верховный владыка, требующий непрерывных подношений и от казны, и от частных лиц. Заработала Канцелярия тайных дел. И снова по Руси полетело «слово и дело», и снова десятки тысяч невинных людей подверглись ссылке, пыткам, разорению имуществ. Кнутобойничал, впрочем, не сам Бирон, с радостью занимался этим делом Андрей Иванович Ушаков, ставший наконец главой Канцелярии тайных дел. Вся страна была окутана сетью тайных доносчиков, получавших за донос некую часть имущества оклеветанного. Большая часть конфискованных имуществ шла в казну, то есть Бирону, который свободно запускал туда руку.

Иностранные дела взял на себя Остерман. Никто более не препятствовал ему брать взятки у послов различных держав. Больше всех давал ему посол австрийского цесаря. Россия стала преданнейшим союзником Габсбургов. По желанию Вены русская армия была послана в Польшу, сажать на польский трон Августа III Саксонского. Когда же Августа III посадили на престол в Варшаве, он и не подумал стать союзником России – оставался союзником Габсбургов.

По желанию Вены Россия вступила вместе с Австрией в войну с Турцией. Русские солдаты впервые взяли Очаков, вошли в Крым. И что же, по Белгородскому миру Россия, потеряв десятки тысяч солдат, не получила ни Очакова, ни выхода к Чёрному морю, ни Крыма. Австрия снова предала союзника. Остерман же получил от Вены ордена, пенсии, милости цезаря.

Военная коллегия оказалась в руках другого немца – фельдмаршала Миниха. Всё, что ввёл пруссак Миних в русской армии, – неудобную форму, плац-парады, прусский шаг, букли, палочную дисциплину и шпицрутены, – отменять пришлось уже Румянцеву, Потёмкину и Суворову.

Финансы России, этот нерв государственной жизни, оказались под полным контролем кредитора Бирона банкира Липмана. Решено было выколотить из мужика все недоимки, скопившиеся за период голицынского облегчения в податях. В деревни были отправлены воинские команды – на правеж ставили не только мужиков, но и стариков, баб. Стон и вопль поднялся над деревенской многомиллионной Россией. Описывали и отбирали последнюю курицу. И всё для процветания банкирского дома Липмана.

Действуя через Бирона, этот банкир наложил свою тяжёлую руку на уральские заводы, астраханские рыбные промыслы, московскую торговлю. Был открыт полный доступ иностранному капиталу, и Невский украсился вывесками на английском, французском и немецком языках.

Двор из ненавистной для Анны по воспоминаниям о кондициях Москвы снова вернулся в Санкт-Петербург. Здесь, ближе к своим остзейским поместьям в Эстляндии, Лифляндии и Курляндии, спокойней чувствовали себя правившие страной немецкие бароны. В Россию хлынули немцы. Причём это были чаще всего не лучшие немцы. Сюда устремилась вся накипь Германии, почуяв, что в России, этой чудной стране, которая сама отдала власть немцам, легко и просто нажиться. Целые кварталы в Санкт-Петербурге были населены немцами. Чувствовали они здесь себя хорошо и свободно и с высокомерием поглядывали на русских. А русским правительство вдалбливало – кнутом и зуботычиной, – что всякий немец уже оттого, что он немец, выше русского. А коль выше, то и жалованье ему клали в два-три раза выше, чем русскому, и в чины производили через две-три ступеньки Табели о рангах.

При «бироновщине» был момент, когда казалось, ничтожное немецкое меньшинство в России станет правящей нацией, а русские подневольной. Правда, то был лишь момент. При дворе хотели вытравить сам русский дух, осмеять, опорочить, унизить всё русское. Тон задавала Анна. Сама русская, она ненавидела Россию, которая так долго отвергала её. Немецкий язык считался при дворе единственно приличным языком. Барон Корф, назначенный президентом Академии наук Российской империи, по-русски не говорил. Все академики, за исключением пиита Тредиаковского, были немцы. А Тредиаковского почитали шутом.

Вышучивали знатные русские роды и фамилии. С особым удовольствием Анна определила в шуты внука Василия Голицына[85]85
  ...определила в шуты внука Василия Голицына, Голицын Михаил Алексеевич в 1715 г. тайно обвенчался с итальянкой и перешёл в католичество. В царствование Анны Иоанновны был вызван в Россию, подвергнут опале, и Анна сделала его придворным шутом. В 1740 г. его женили на шутихе Авдотье Ивановне Бужениновой.


[Закрыть]
. Когда она била его по щекам, ей казалось, что она бьёт всех Голицыных, а особливо князя Дмитрия, – била всласть, за гордость!


* * *

Лето 1730 года стояло роскошное, безветренное, с неколеблемой гладью деревенских прудов. В такое лето хорошо лежать в высокой траве, смотреть на белые облака, лениво покачивающиеся в глубоком голубом небе, и не то думать, не то мечтать, или просто чувствовать себя частицей этого жаркого покоя.

Елизавета Петровна потянулась в сладкой истоме: «Хорошо-то как, Господи!»

Сад в Покровском, молодой, редкий – из беседки видно: в дальнем мареве колышутся позолоченные верхи колоколен, вспыхивают на солнце беспокойным тревожным блеском – там Москва. А здесь покой и сладкое бабье счастье.

Знакомые шаги по песчаной дорожке. Хруст золотистых песчинок. Ближе, ближе! Знакомые руки закрывают глаза...

Потом купались в пруду. Елизавета залюбовалась на своего амантёра. Михайло – загорелый, высокий, в рубашке из тонкого голландского полотна, подбородок утонул в кружевном жабо, ничем не похож был на того полуголодного скомороха, что пришёл в Москву за своим счастьем.

Разве не счастье любовь принцессы? Такое только в сказках бывает или в повести о матросе Василии Кариотском. Впрочем, Михайло тоже бывший матрос.

Забывалась, казалось, Дуняша, забывался даже её голос, верил Михайло в свою удачу и оттого стал быстр и смел в движениях. Вот только морщинки появились у глаз.

Скинув длинное парчовое платье и парижские туфельки, Елизавета Петровна вошла в воду. Нежданно налетел предгрозовой ветер, сорвал лёгкий парик. Рыжим хвостом взвились волосы, с лица осыпались румяна и пудра – царевна Елизавета Петровна стала просто Лизой – молоденькой, хорошенькой девушкой, счастливой и доверчивой. Михайло, разбрызгивая воду ботфортами, подбежал, поднял на руки.

За синевшим вдали лесом сверкнули зарницы, глухо и торжественно над притихшими подмосковными деревеньками, над прудами, заросшими осокой, над верхушками высоких деревьев дворянских и монастырских садов прогрохотал гром.

И вот, разрывая тишину и покой, налетел не ветер уже, а вихрь. На широкой глади пруда, где ходила до того мелкая рябь, поднялись белые барашки волн.

– Ну, целуй же! – требовательно сказала Лиза и добавила, окая: – Милой мой, душонок!

Накатила шальная волна и накрыла их с головой.

От дома по липовой аллее к пруду бежала Мавруша. За ней спешила камеристка-негритянка, под ветром раскачивались цветные страусовые перья на её широкополой шляпе.

   – Ваше императорское высочество, ваше императорское высочество! – ещё издали затараторила Мавруша. – Нельзя же так – у нас последняя репетиция, вечером спектакль, а вы нашего Юпитера похитили, нельзя же так, ваше императорское высочество!

То, что любимая подруга строго по этикету именует её не Лизой, а высочеством, лучше всего свидетельствовало о гневе Мавруши. Ещё бы, ведь спектакль, которым она собиралась вечером попотчевать гостей, был не совсем обычным дежурным представлением – это было действо о принцессе Лавре, собственное сочинение Мавры Шепелевой. В запальчивости Мавруша готова была на самые отчаянные дерзости, но, взглянув на сияющее лицо подруги, оттаяла: «В Аркадии смолкает гнев богов!» Мавруша сделала церемонный реверанс, сказала с насмешливым пониманием:

   – Ваше высочество, отпустите пленённого вами Юпитера, – и, оборачиваясь уже к Михайле, властно приказала поторопиться на сцену.

Тем же вечером состоялся спектакль. Покровское заполнили гости. И когда казалось, что все уже в сборе, по дорогам, ведущим из Москвы и подмосковных имений, подкатывали всё новые кареты, коляски, старомодные рыдваны. Многие ехали даже не потому, что в Покровском спектакль, а оттого, что приятно и хорошо было ехать после грозового дождя по омытой, непыльной дороге средь свежезелёных хлебов, весёлых рощиц, по обжитому раздолью Подмосковья.

Спектакль давали в открытом летнем театре. К вечеру в липовых аллеях Покровского зажглись тысячи плошек. Закраснелся огонёк рампы, раздвинулся занавес. Судьба несчастной принцессы Лавры, сироты, дочери великого покойного монарха, лишённой трона злодейками родственницами, растрогала публику.

В руках иных дам появились кружевные платочки. Хорошо было поплакать в тёмной аллее, где так нежно и сладко пахло липами.

   – Да ведь принцесс Елизавет и есть принцесс Лавра, – шепнул Левенвольде главе Тайной канцелярии Андрею Ивановичу Ушакову. – И сирота, и всем ведомо, что родственницы у неё престол оттягали. Ай да цесаревна, такие крамольные пьески у себя позволяет! А почтенная публика? Тоже хороша! Все понимают, о чём речь, а слушают.

   – А ведь немец-то прав! – жёстко ощерился Андрей Иванович.

   – Я полагаю, что при таковых консидерациях мы не можем более оставаться в гостях у принцесс Елизавет, – возбуждённо и с нескрываемой злобой шипел Левенвольде. Его слова потонули в аплодисментах.

На сцене меж тем явился бог Юпитер и возвёл несчастную принцессу Лавру на законный престол. «Браво!» – кричали гвардейские сержанты, к которым особливо благоволили в Покровском.

«Какой красавец! Душка Юпитер! А голос, голос!» – Дамы хихикали тоненько: говорят, у цесаревны с ним амур.

   – Ну так что! – с насмешкой отпарировала Варенька Черкасская. – Завидуйте, сударыни, что такого молодчика упустили!

   – Ваше превосходительство, вам как управителю Тайной канцелярии и подавно неприлично оставаться на сем кощунственном представлении, – пристал Левенвольде к Ушакову.

   – Да-да, голубчик, не приличествует, не приличествует! – поднялся Андрей Иванович. «Токмо где я видел этого актёришку? Ба, да за него ещё старик Голицын вступался. Тогда всё ясно, тогда здесь заговор!» – довольно потирал руки Андрей Иванович. А над Покровским шумели тёмные верхушки деревьев, и высоко-высоко в тёмном небе вдруг сорвалась и упала звезда.


* * *

Осенью 1730 года подслеповатый подьячий прикрыл толстую папку с надписью: «Дело. Неприличная пьеска о принцессе Лавре, боге Юпитере и других лицах, оную принцессу в пьеске на престол возводивших».

На стол легла выписка из указа её императорского величества:

«Дело об оной пьеске прекратить, пьеску запретить. Актёров, что из благородных, бить батогами с честью: не снимая рубахи. Актёров, что из подлых, бить до первой крови. Регента Михайлу Петрова сечь розгами до второго обморока. Мавру Шепелеву за её богомерзостную и неприличную пьеску сослать в далёкие деревеньки. Цесаревну Елизавету Петровну от дальнейших розысков освободить». Широко легла размашистая подпись: «Анна». Подьячий осторожно взял царский указ и подшил с великим бережением к «Делу». Закончилось ещё одно «Дело», прервался ещё один видимый токмо Тайной канцелярии заговор.

Откричали пытаемые в Тайной канцелярии актёры. Успокоилась весёлая принцесса Елизавета – её пощадили. А ведь ещё неделю назад, разбрызгивая осеннюю грязь, мчались курьеры от всех иностранных послов с вестью: «Цесаревна Елизавета затребована на допрос в Тайную канцелярию!» Но цесаревну не задержали надолго: в гвардейских казармах было неспокойно, и во дворец донесли, что гвардия столь невежливым обращением с дщерью Великого Петра недовольна, солдаты шепчутся, а иные сержанты грозятся переменить самодержицу, ежели Елизавету Петровну сошлют вслед за Долгорукими в Берёзов. И снова поскакали гонцы от иностранных послов во все европейские столицы: «Елизавета Петровна снова допущена ко двору и весело танцевала кадриль с бароном Строгановым».


* * *

В промозглый декабрьский день через Московскую заставу в Санкт-Петербурге прошёл оборванный высокий господин. Он расписался в книге приезжих как Михайло Петров, актёр. Будочник посмотрел на рваное платье господина актёра и рассмеялся: «И что это за народ чудной – актёры?»

Михайло Петров вышел на бесконечную Невскую першпективу, вдохнул горьковатый петербургский дымок и впервые за последние месяцы почувствовал счастье только оттого, что вот он жив и опять в том городе, где только и жить всегда таким новикам, как он.

На Царицынском лугу замораживающе стучали барабаны. Под дымным петербургским солнцем однообразно желтели портупеи офицеров, жёлтые штиблеты солдат, жёлтые полковые знамёна. Надрывно отбивали однообразный такт одинаковые жёлтые палочки по жёлтой коже прусских барабанов. Новый российский фельдмаршал Миних принимал парад. Жёлтый цвет становился излюбленным цветом императорского Петербурга.

Но Михайло пошёл в другую сторону: к деревянному Исаакиевскому собору, к Неве, к краснокирпичной Новой Голландии.

Хотя Петербург всё ещё был покинут двором, но жизнь в нём кипела.

У театрального балагана толпился народ: давали представление скоморохи-кукольники. Кукольный скоморох на сцене шёл разгульно, смело и вдруг замер, увидел красную девицу в окошечке.


 
Покачу я колечко кругом города,
А за тем колечком я сама пойду, —
 

словно ножом под сердце ударил Михайлу знакомый девичий голос.

– Я сама пойду, суженого найду! – с печалью и надрывом пела девушка за сценой, а скоморох уже подскочил к картонному домику и затараторил быстрой, тоже знакомой скороговоркой:


 
Ты пусти, пусти, девица, постоять.
Пусти, красная девица, ночевать
Удалого на тесовую кровать.
Скоморохи – люди вежливые,
Скоморохи – люди честливые!
 

В толпе грянул смех, а Михайло спешил уже в заднюю дверь, ещё не веря своему счастью и удаче. И только через час, сидя в чистеньких комнатах, которые снимал Шмага на Васильевском, слушая его рассказ и глядя, как раскрасневшаяся радостная Дуняша и весёлая певунья Галька собирают на стол, понял, что счастье, редкое скоморошье счастье и впрямь постучалось к нему.

И как сквозь сон слушал он рассказ Шмаги о том, как добрались они с Дуняшей в Петербург, явились к Фику. Немец принял было в них участие, да ни в чём не успел, ускакал в Москву.

   – А из первопрестольной его, голубчика, и в Сибирь переправили, дом-то на казну отписали, а нас на улицу выставили. Хорошо тем временем Галька приехала. – Шмага как-то по-своему, по-особому поглядел на певунью.

   – Опять забыл... – Галька сделала строгое лицо. – Не Галька я тебе ныне, а жена, Галина Ивановна.

   – Ой-ой, батюшки, забыл, забыл, каюсь. Третью неделю как повенчались мы с Галиной Ивановной, тут и забыть немудрено. Только срок! Три недели как пироги не ели!

Шмага был всё тот же – неугомонный и жизнерадостный, театральный человек Шмага. А вот как-то Дуняша? И вдруг по тому, как она зарделась под его взглядом, понял: а ведь ждала его Дуняша всё это время, пока он бедокурил в Москве.

   – Э, полно печалиться, Михайло, – по-своему растолковал его молчание Шмага, – В Петербурге, брат, нечего справлять праздники по московским святцам. Посмотри-ка. – И Шмага протянул Михайле бумагу с гербовой печатью.

«Ох, этот неунывающий весельчак Шмага, – нигде не пропадёт!» – крутил головой Михайло, читая бумагу: «Отдал я, князь Николай Засекин, внаймы четыре палаты для играния комедии вольному человеку Максиму Шмаге с сего декабря по 6-е число. А во время игры мне, князю Николаю, ему помешательство ни в чём не чинить. А денег я взял с него, Василия, 4 рубля, а по прошествии января взять столько же. А ежели в чём я, князь Николай, против сего контракта не устою, взять ему, Максиму, с меня, Николая, всё, что ему та комедия станет, в чём и подписуюсь: князь Николай Засекин».

– Играем, понимаешь, играем! Царя Максемьяна аль Дон Жуана, любую роль бери!

Дуняша сидела возле него, и стало не до далёких случайных воспоминаний о Покровском, и не надо было его спрашивать о согласии играть – он вернулся в свой настоящий актёрский дом, как матрос возвращается из чужих и далёких стран в родную гавань.


* * *

К Дмитрию Голицыну Анна Иоанновна и её немецкие советники подступали сторожко. На первое время определили даже сенатором. Ведь брат Михайло сразу после переворота стал президентом Военной коллегии. Голицыных ещё побаивались. Однако в Сенат Дмитрий Михайлович ни разу не явился, а среди домашних, как скоро стало ведомо, едко шутил, что это не Правительствующий Сенат, а правительственная богадельня. При дворе обиделись, тем паче что князь Дмитрий говорил правду: все решения принимались в опочивальне Анны Иоанновны. Значение этого нового органа государственной власти простодушно было разъяснено самой императрицей при производстве Бирона в обер-камергеры. «Яган Эрнест Бирон особливо нам любезно верный... через многие годы, будучи в нашей службе при комнате нашей», – говорил императорский рескрипт. Князь Дмитрий тому рескрипту немало смеялся. И смех тот тоже был услышан.

Потому, когда скончался Михайло Голицын, Остерман и Бирон начали облаву на старого князя. Были отозваны с посольских должностей в Берлине и Мадриде сыновья князя Дмитрия. Угодили в Сибирь братья-художники Иван и Роман Никитины.

Вокруг князя Дмитрия постепенно возникала пустота. С ним боялись говорить, переставали здороваться. А старый Голицын упрямо шёл наперекор немецкому засилью и честил немцев не шёпотом под подушкой, а открыто и громогласно.

Когда двор в 1732 году переехал в Санкт-Петербург, князь Дмитрий не пожелал покинуть Архангельское.

«Я Бирону не холуй!» – сказал он. Может, князь Дмитрий так и не говорил, но доносчики постарались и так доложили. Бирон заговорил о суде над вечным ослушником.

   – Такой скорый суд напомнит всем о кондициях, напомнит русским, что они и без немцев обходились, а несколько недель даже и без матушки императрицы жили и ничего, справлялись... – разъяснил осторожный Остерман фавориту, – подождём более удобный и верный случай.

И случай такой вскоре представился – в Сенате снова всплыло дело о наследстве Дмитрия Кантемира. Наследство то объявилось, когда ещё действовал петровский закон о майоратах. Соответственно все вотчины покойного молдавского князя перешли его старшему сыну Константину, женатому на дочери Голицына. Младший сын, Антиох, был обделён.

   – Вот он, повод! – указал Остерман. – Наш неподкупный Голицын на деле мздоимец, который решил тяжбу в пользу своего зятя!

   – Но ведь закон о майоратах тогда был ещё в силе... – заикнулся было Бирон.

   – Ныне сей закон отменен, а что было прежде... – Остерман пожал плечами.

   – Вы правы, Генрих, Анхен никогда не помнит, что было прежде! – согласился Бирон.

В весёлое июльское утро, когда Анна Иоанновна пила, под немолчный шум фонтанов, свой утренний кофе на террасе Петергофского дворца, оба немца предстали перед императрицей.

   – Полагаю, за сию неприличную игру с законом стяжатель казни достоин, ибо закон выше верховных вельмож! – важно заключил Остерман свой доклад.

   – Так, так! – решительно поддержал Остермана Бирон. – А помнишь, Анхен, как сей мздоимец жалел отпустить в Митаву лишний талер, разыгрывал из себя неподкупного министра.

Остерман уже вынул заготовленную бумагу, но Анна неожиданно отклонила её.

   – Ступай, Андрей Иванович, мы ещё поразмыслим о сём судебном казусе... – важно сказала она.

В голове Анны Иоанновны в эту минуту родилась та простая мысль, что корону-то свою и всё это – она обвела взглядом Петергофский парк с весело бьющими на июньском солнце фонтанами, раззолоченный Петергофский дворец, петровский Монплезир и, наконец, всю Россию, – она получила ведь из рук гордого и надменного боярина, что сидит сейчас в Архангельском и, говорят, учит внуков грамоте. И если она казнит его сейчас, то про неё скажут – неблагодарная, а ей не хотелось быть неблагодарной в это прекрасное утро, когда так шумят фонтаны, а на горизонте плывут паруса проходящих в Петербург кораблей.

   – Но, Анхен, ты, право, слишком милостива к смутьяну Голицыну! – Бирон сердито надулся. – Ведь этот русский боярин и заварил всю эту кашу с кондициями! Разве ты не помнишь?

Она, конечно, всю оставшуюся жизнь помнила 1730 год. Но всё же она хотела в это утро остаться благодарной. Окончательное решение Анна Иоанновна приняла только днём, когда пожаловала в летний вольер, где для царской охоты содержали разных зверей и птиц. За шесть лет своего царствования она ещё больше отъелась, ходила теперь с трудом и потому даже стреляла сидя в креслах. Бирон самолично прочистил ружьё шомполом, зарядил и с поклоном передал Анне.

«Какой красавец! – залюбовалась Анна своим фаворитом. – Голубой фазан!»

Бирон уловил её взгляд и снова подступил к императрице:

   – Но, Анхен, подумай! В ту ужасную зиму этот несносный Голицын заставил нас скрывать нашу любовь!

Лицо императрицы залилось краской гнева. Она всё вспомнила. Вспомнила, как льстила этому знатному вельможе, как дрожала при его рацеях! Всё вспомнила! А благодарность она проявит -г– в мере наказания проявит. И, обратясь к фавориту, сказала властно:

   – Как ты не понимаешь, Иоганн? Ведь ему я короной обязана. Потому смертную казнь отставим, я его милую. Но и с законом играть я Голицыну не позволю.

   – Значит, ссылка? Куда же его сослать, Анхен?

   – Только не в Сибирь – там Долгоруких довольно. А не то встретятся, начнут якшаться, глянь, и новые кондиции на нашу голову сочинят! – Анна рассмеялась громко, с видимым облегчением и приказала: – Передай Ушакову, взять этого умника в Архангельском и после суда – в Шлиссельбург, немедля. В каземате ему тихо будет, пусть думает! Да и мне покойней.

Подняв ружьё, весело гаркнула:

   – Выпускай! – И, когда распахнулись узорчатые воротца вольера и на зелёную траву газона выскочил красавец олень, Анна свалила его одним выстрелом. Пуля попала точно в голову.


* * *

Князю Дмитрию никогда ранее не снились цветные сны, а здесь приснилась окутанная жемчужно-пепельным воздухом Адриатики Венеция, золочёные гондолы на Большом канале и мост Рипальто, на котором крутобёдрые черноглазые венецианки сушили бельё. И он, князь Дмитрий, не немощный старик, а крепкий тридцатилетний мужчина, весело идёт по тому мосту, и бодро постукивают красные каблуки. Впереди встреча со славным учёным мужем Марком Мартиновичем, под началом которого изучал он труды древних авторов Демосфена и Цицерона, Ливия и Светония, Саллюстия и Тацита. Сам воздух Венеции, воздух республики, казалось, напоен свободой, и оттого так легко дышится, так весело стучат каблуки, так гордо он, Голицын, держит голову, и вдруг проваливается из цветного сна в сон чёрный и страшный. И уже не каблуки стучат, а цокают подковы лошади, на которой пробирается он, молодецкий безусый царёв стольник, через болотистую, окутанную густым туманом Голыгинскую пустошь. Говаривали, что на пустоши той манило, и потому князь Дмитрий совсем не удивился, когда из густого тумана выехали навстречу два всадника на чёрных конях. Одного из них он сразу признал: то был молодой Андрюша Хованский, с которым случалось ему вместе и на царской охоте бывать, и на пирах пировать. Другой же всадник неясно маячил в густом тумане, но он уже знал, наверное, что это отец Андрюши, начальник Стрелецкого приказа князь Иван Хованский, известный в народе по прозвищу Тараруй. И вдруг его обожгла мысль, что Тарарую и его сыну срубили головы именно здесь, у сельца Голыгино, по приказу царевны Софьи и её первого министра князя Василия Голицына. И в этот самый миг Андрюша Хованский снял свою собственную голову и позвал: «Иди к нам, Митя, иди!»

От слов тех князь Дмитрий проснулся в холодном поту и в какой уже раз поразился, сколь давят грудь низкие своды каземата. Ледяная капель упала на лицо и беспощадно напомнила: он в Шлиссельбурге, в заточении, под крепким караулом. «За что?» – рванулась всегдашняя мысль узника, хотя он и знал ответ на роковое «за что?». Конечно же не за тяжбу его зятька, Константина Кантемира, с мачехой бросили его в казематы Бирон и Остерман. Попал он сюда за не слыханные дотоле на Руси вольнолюбивые прожекты, за кондиции. А также за то, что не покаялся в своём великом замысле. И потому его не простила Анна. Конечно, он мог, как всякий узник, крикнуть: «Слово и дело!» И получить перо и чернила и написать покаянное письмо матушке самодержице. Как знать, Анна, получившая из его рук корону российскую, может, и простит? Вспомнит, что из трёх сестёр он, князь Дмитрий, предпочёл её, тут и простит.

Но ненавистного ему заклинания «Слово и дело!» он никогда не выкрикнет! Каяться ему не в чем, ибо в помыслах своих твёрд. И помыслы те чисты и справедливы и полезны для отечества. Разве настало бы лихолетье «бироновщины», удержи он, Голицын, кондиции? А ныне? Князь Дмитрий даже зубами заскрипел при мысли, как терзают страну немецкие выскочки.

«Воистину, выпросил у Бога светлую Россию Сатана да очервлянит её кровью мученической...» – прошептал он слышимое когда-то от Андрюши Хованского староверское пророчество.

Но у него, князя Дмитрия, вера ни старая, ни молодая. Его вера вечна, как вечна Россия, в которую он верил и которой служил по чести и совести всю жизнь. И вера та даёт ему силы пройти с честью последнее испытание. Письма покаянного недругам он не напишет, голову свою не склонит! Князь Дмитрий гордо сжал губы.

Под утро мёртвую тишину Шлиссельбурга разорвал глухой грохот, словно вновь русские осаждали Ключ-город и сотни тяжёлых орудий обстреливали остров. По этому отдалённому за толстыми стенами каземата гулу Дмитрий Михайлович догадался, что пошёл ладожский лёд и голубые весенние льдины сталкиваются и крошатся, а Нева с мощной и упрямой силой несёт льдины в море. Князь Дмитрий улыбнулся – вспомнил, как мальчишкой любил смотреть ледоход. Подумал, что никакие палачи не могут отнять у него это воспоминание. В памяти своей он волен. Это всё, что ему оставили его недруги. И ещё с досадой подумал, что он был очень слаб в ту мятежную зиму 1730 года. Там, где он действовал убеждением, нужно было применить силу. И прежде всего против немцев. А ведь в его руках была власть, он мог ещё из Всесвятского вернуть в Митаву весь курляндский двор Анны, разыскать Бирона, арестовать и казнить Остермана. Тем паче поводов этот угорь дал предостаточно – почти открыто брал взятки у различных держав. Тогда бы он, Голицын, возможно, удержался, но удержался страхом. Он же вздумал держаться свободой. Вот и получил свободу в казематах. И всё же он верит, что свобода есть единственный способ, посредством которого в государстве может держаться правда. Это его убеждение – его град высок. А в тот град летают только орлы.

Князь Дмитрий встал на колени перед иконой святого Филиппа, которую ему разрешили взять в крепость, помолился. Солнечный луч через маленькое зарешеченное оконце попал в камеру. Железо стало тёплым. В оконце был виден кусочек голубого апрельского неба. Гулко шумел ледоход. Как бомбы лопались льдины.

Однажды под жестокую артиллерийскую канонаду брат Михаил взял Ключ-город. Взял крепость, словно для того, чтобы в её казематы упрятали старшего брата за вольный прожект ограничения самодержавства.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю