Текст книги "Верховники"
Автор книги: Станислав Десятсков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
«Я подвластен уже токмо Богу...» Он и сам сейчас, на краю жизни, может повторить эти слова. А всё же есть в его великом замысле внутренняя сила, раз и ныне он, уже немощный старик, всё ещё страшен всероссийской самодержице и её немецким прихвостням! – не без гордости подумал князь Дмитрий.
Он умирал, задыхаясь под тяжестью могильных сводов каземата.
Конечно, Дмитрий Голицын не мог знать, что о его замысле будут наслышаны Радищев и Пушкин, что через столетие в библиотеках Парижа декабрист Александр Тургенев будет с жадностью изучать мемуары, касающиеся 1730 года, что в своей «Истории русской общественной мысли» вспомнит о нём первый русский марксист Г. В. Плеханов и назовёт его, Дмитрия Голицына, «упрямым большевиком» боярства. Не знал он и того, что кондиции почиталися всеми российскими самодержавцами, последовавшими за Анной, наисекретнейшим памятником российского вольномыслия, и их полный текст не был опубликован до революции 1905 года.
Всего этого не знал он и тем не менее умирал с гордостью, не раскаявшись ни в кондициях, ни во всех трудах своих.
В аккуратнейшем донесении в Правительствующий Сенат от гвардии поручика Корфа, приставленного к государственному преступнику Дмитрию Голицыну, с полицейской точностью сообщалось: «Оный безумец, бывший князь Дмитрий Голицын, ещё не раз яд злобы своей на российские порядки изблевал, прежде чем помре. А из белья при нём найдено: белая пара, кофейная пара, дикая пара, кафтан и камзол чёрный, байковая рубаха. Из книг: Библия, рассуждение Титуса Ливия о древних германцах и книга злокозненного венецианца Боккалини «Известия с Парнаса».
Найдена также икона с изображением св. Филиппа и завещание, по коему всё немногое оставшееся после конфискации личное имущество князя Дмитрия Голицына отдаётся его внуке. «Но ежели оная моя внука в обучении различным наукам успеха иметь не будет, то имение оное передать на строительство госпиталя для увечных воинов в граде Москве.
Дмитрий Голицын».
И всё же, разбираясь с наследством Голицына, Тайная канцелярия сделала упущение. Недоглядел Андрей Иванович Ушаков, и разошлись среди россиян безобидные на первый взгляд томики с надписью «ех Bibliotheca Archangelina». Тысячи книг рассказывали о дерзких свободолюбцах Бруте и Кромвеле, подвигах вольных голландских гёзов, смело сравнивали обычаи и политические порядки европейских держав. И росло вольномыслие среди просвещённых россиян. А влажный балтийский ветер сдувал меж тем пыль с простой каменной плиты над могилой первого политического узника, захороненного в Шлиссельбурге. На плите замысловатой старославянской вязью было начертано:
«На сем месте погребено тело князя Дмитрия Михайловича Голицына, в лето от Рождества Христова 1737 месяца Апреля 14 дня, в Четверток Светлые недели, проживе от рождения своего 74 года преставился».
Часть четвёртая
ГЛАВА 1
Когда является новое правление, все ждут от него не только новых узаконений и рескриптов, но и с неослабным вниманием и любопытством следят, что станется с сильными и влиятельными персонами, кои блистали при правлении прежнем. Так поджидали и на Москве весной 1730 года. Ползли слухи, строились вымыслы. И гром с верхов грянул. Первым знаком бедствий для рода Долгоруких был царский рескрипт, в коем императрица Анна Иоанновна как бы изумлялась: «Известны мы, что в некоторых губерниях губернаторов нет; того ради повелеваем мы Сенату определить губернаторами действительных тайных советников: князь Василия Лукича Долгорукова в Сибирь, князь Михайла Долгорукова в Астрахань...» На другой день – 9 апреля явился ещё один рескрипт: «Указали мы князю Алексею, княж Григорьеву, сыну Долгорукову жить в дальних деревнях, с женою и детьми». Указ сей подтверждён был Правительствующим Сенатом и незамедлительно отослан в Горенки.
Горенки – подмосковная вотчина Алексея Григорьевича Долгорукова, в пятнадцати вёрстах от Москвы, стояла на светлом и весёлом месте и была преизрядной подмосковной усадьбой: палаты каменные, пруды великие, заведены оранжереи и птичьи вольеры. Как придворный обер-егермейстер, Алексей Григорьевич держал в имении великую псарню с десятками борзых, французских и русских гончих, такс для лисьей охоты, выписанных из Англии кровавых гончих, способных броситься не токмо на волка, но и на медведя. На задних дворах, словно сказочные хоромы, высилась боярская конюшня – до лошадей великим охотником был молодой князь Иван. Пётр II ведал то и дарил своему любимцу арабских скакунов из подарков персидского шаха, мадьярских кобылиц – подарок австрийского цезаря и особливую породу полосатых лошадей тарантов, доставленных дюком де Лириа из Испании. Домовой, правивший в Горенках, был лесной охотничий, и не домовой, пожалуй, а леший. Алексей Григорьевич и в опале и бедствии не забывал о любимых развлечениях, и с утра уже победно трубили охотничьи рога во дворе и перед парадным крыльцом красовался Алексей Григорьевич – тучный, дородный, с красным лицом, с утра уже пропустивший чарку водки для резвости, – и четыре его сына: старший, бывший фаворит царский Иван и совсем ещё мальчики: Николай, Алексей и Александр.
Наталья, хотя после недавней свадьбы и любила поспать, однако же ни разу не пропускала минуты ещё раз взглянуть на милого. Да и Иван, горяча арабского скакуна, не отрывал взора от окошек верхнего терема и, когда затемнённая шторка распахивалась и в кружевах парижских, румяная и свежая, как утренняя роза, появлялась прекрасная Натали, наотмашь сдёргивал треуголку с парика и отвешивал с коня поклон почтительный и лукавый. Сон напрочь отлетал от Натальи, лицо вспыхивало, точно отражая солнечный весенний луч, и она, с треском, как бы ломая лёд на реке, распахивала окошко настежь и смеясь кричала:
– Возвертайся, смотри, скучать буду, скорей возвертайся!
В окно врывалась дразнящая весенняя свежесть, шум и гам толпящейся во дворе охоты, долетал грозный голос свёкра:
– Закрой окно, Наталья! Простуда, она как заяц, скорая!
Но что ей было до простуды, когда там внизу Иван щегольски привставал на стременах, до дрожи натягивал поводцы, и вот уже комья мартовского снега летели из-под копыт его арабского скакуна!
Цветастая гомонящая охота вылетала с боярского подворья на мартовский наст, и в огромном доме наступала необычная тишина.
– Вот все они у меня такие, ирои! – толстая и ласковая до неё свекровь, Прасковья Юрьевна, урождённая княгиня Хилкова, самолично запахивала окно у невестки, спрашивала с заботой: – Не подтопить ли маленько в опочивальне-то? – Наталья прыгала в охладевшую постель, сладко потягивалась, слушала загудевшую по-новому печь-голландку, и вновь незаметно прилетал Морфей. Но и во сне являлся Иванушка, о чём-то спрашивал, смеялся, показывал сахарные зубы, и был плезир. А вечером, с охоты, разгорячённый гоном и весенним воздухом, перепрыгивая через три ступеньки, Иванушка врывался в её верхние комнаты, и от него пахло талым снегом, хвойным лесом, сваленным на охоте оленем. И не было ничего слаще его неистовых сильных объятий.
В таком сладком дурмане пронеслись первые дни после свадьбы, а вслед за тем явились и «свадебные конфекты» от императрицы Анны.
Девятого апреля, когда охота была отставлена по случаю оттепели и вся семья была в сборе в нижней гостиной, к вечеру прискакал сенатский секретарь из Москвы и объявил грозный царский указ: «Жить им князьям Долгоруким в дальних деревнях!» И тут же указал срок для сбора – три дня и ни минуты боле.
– На ночь до Москвы дорога трудная... Оставайся у нас заночевать, батюшка, – предложила было служивому Прасковья Юрьевна, но в ответ тот насмешливо вздёрнул голову и процедил:
– Царским указом мне и так велено не покидать Горенки, пока дом сей ваше семейство не оставит. А завтра поджидайте знатных гостей!
– Вот тебе и «свадебные конфекты»! – только и воскликнула возмущённая таким произволом Наташа. Остальные же все промолчали и быстро разошлись по своим комнатам: собираться в неведомую дорогу.
На другой день и впрямь пожаловали непрошеные гости: сам Андрей Иванович Ушаков и его новый сотоварищ по пытошным делам генерал-майор князь Юсупов.
Дорога апрельская от Москвы до Горенок была талая, и с той дороги гости незваные не вошли, а вломились в усадьбу злые, как псы, забрызганные грязью и чёрным снегом. Всюду – и у палат, и у конюшни, у псарни, у амбаров, у подклетей и даже у хлева посланцы Анны поставили крепкие караулы солдат-преображенцев, сами же засели в буфетной комнате и начали допрос.
Первым вызвали молодого князя Ивана, и Ушаков спросил жёстко: ответствуй, что ведаешь о завещании покойного государя Петра II? Да говори правду, иначе ждёт тебя непременная пытка и жестокая казнь! Иван, любовно перекрещённый перед допросом Наташей и матушкой, держался твёрдо и отговорился полным неведением. Во время допроса он нет-нет да поглядывал на своего недавнего собутыльника Юсупова, с женой коего ещё недавно имел весёлые амуры. Юсупов в ответ вертел круглой головой, боясь встретиться с Иваном даже взглядом.
«Зря взял с собой татарина! – с досадой подумал Андрей Иванович. – Всю нашу затею сорвёт, ишь шеей вертит, боится Ваньке в глаза посмотреть!»
Затея у него и вице-канцлера Остермана была в том, чтобы взять Долгоруких на великий испуг. Ни Анна, ни Сенат пытать Долгоруких пока не разрешили – слишком памятно было ещё в Москве зимнее шатание вокруг кондиций. «Многие годы понадобятся, дабы вызвать прежнее смирение умов у россиян, ох многие годы!» – со вздохом подумал Андрей Иванович и зловеще переспросил молодого Долгорукова:
– Так, значит, ни о какой духовной или завещательном письме покойного государя ты не ведаешь?
– Не ведаю и даже ни от кого о том не слыхал! – Иван смотрел прямо в глаза Ушакову, и опытному кнутобойцу померещилась во взгляде том некая ухмылочка, и ухмылочку ту Андрей Иванович запомнил.
– Ну что же, князенька, иди пока с Богом! – заключил Андрей Иванович сей политичный допрос, и в этом напутственном «пока» содержалась страшная угроза, кою князь Иван, по молодости и горячности своих лет, не уловил и не запомнил.
Вслед за сыном вызвали и отца. Но с Алексеем Григорьевичем разговор был другой: прямой и короткий. При дворе было точно известно, что господин обер-егермейстер, пользуясь всеобщим замешательством вокруг кондиций, увёл из царской псарни шесть борзых, восемь французских и пятьдесят русских гончих да прихватил из дворца некоторые царские драгоценности.
– Мошенник! Вор! На тебя царские псари показывают! Манкируешь княжеским достоинством и честью! – горячился Юсупов.
Андрей Иванович со скукой зевал в кулачок – дело было тут уголовное, не политичное, и сие его не касалось.
Взгляд Андрея Ивановича упал, как бы невзначай, на горку венецианского хрусталя, что зыбко отражалась за стеклом буфетной. Андрей Иванович встал, подошёл и за хрусталём узрел: «Боже мой, да это же знаменитый китайский фарфор!»
– Сервиз сей преподнёс мне в дар наш посол в Китае Савва Рагузинский! – перехватил восхищенный взор Ушакова Алексей Григорьевич. – Считайте, генерал, что сервиз сей отныне мой презент вам!
– Спасибо, Алексей Григорьевич, спасибо! – оттаял Андрей Иванович. Всей Москве было ведомо, что глава Тайной канцелярии был большой любитель фарфора. – Спасибо, Алексей Григорьевич, уважил! Но всё одно собачек-то с царской псарни передай по списку Юсупову!
– Да я что, собачки, они мне как родные! Я ведь и взял-то их на сохранение. Во дворце тогда полный беспорядок вышел, я за собачек и испугался.
Алексей Григорьевич воспрял духом, уловив по тону Ушакова, что главная гроза миновала. И впрямь, только спровадив Юсупова на псарню отбирать похищенных царских собак, Андрей Иванович доверительно притянул к себе Алексея Григорьевича, спросил жарко:
– А где же царские драгоценности?
И по тому, как он спросил доверительно, Алексей Григорьевич понял, что реестрика драгоценностей у Ушакова-то нет, а всё остальное чистые догадки и вымыслы. Потому ответил твёрдо:
– Всё вздор, ничего о камнях тех не ведаю!
– Ай-ай! Нехорошо, Алексей Григорьевич, нехорошо! – покачал головой Ушаков.
– Ежели в доме и есть камни, то драгоценности моей жены, дочери да невестки!
– Ну, невестку свою оставь в покое. Наталья Шереметева – человек вольный, и императорский рескрипт её не касается! А вот своих баб кликни, мне их камни осмотреть надобно! – Взгляд у Андрея Ивановича опять стал хищный и жёсткий. И волновали его не камни, – настоящие драгоценности Долгорукие давно припрятали, волновал интерес политичный! И интерес тот заключался в порушенной невесте Петра II. Потому Екатерину Долгорукую Андрей Иванович осматривал долго, в упор, без стеснения. Затем крякнул и сказал бабам сердито: камни ваши суть безделки, сударыни, но всё одно их велено забрать! И отпустил с Богом и княгиню и княжну.
Екатерина вышла, победно неся живот.
«Правду говорили, брюхата. Так и есть брюхата!» – Андрей Иванович опустился в кресла туча тучей. Стал считать да подсчитывать месяцы. С одной стороны сходилось, с другой не сходилось. «Тёмный лес, брюхатые бабы, Брынский лес!» И явилась крамольная мысль: «А вдруг младенец и впрямь будет царский сынок, и что же тогда делать? Взять Елизавету Петровну – тоже ведь родилась, когда великий государь и Екатерина I были не венчаны? А ныне Лизка – прямая принцесса царствующего дома Романовых. И вдруг эта окаянная гордячка Долгорукая родит мальчонку? Прямой выйдет наследник по царской лестнице – у Романовых ведь боле в роду по прямой линии мужиков и нет! И какова будет фортуна сего мальца, кто ведает?»
С теми мыслями Андрей Иванович взглянул в окно и ахнул. На крыльце Иван Долгорукий, в зелёном Преображенском мундире с красными обшлагами, с офицерской перевязью через грудь, весело болтал с гвардейским караулом, угощал солдат крепким нежинским табачком, и те ничего – брали да ещё зубоскалили.
«Да Ванька же у преображенцев был первым майором в полку! И солдаты те, должно быть, его старые знакомцы! Кто знает, что на уме у этих господ гвардионцев?» И само собой родилось решение: «Рано ещё с Долгорукими напрочь кончать. На то потребно время и рассуждение!»
Тем же вечером, отобрав арабских скакунов из конюшен Долгоруких – дары шаха персидского, – Андрей Иванович поспешно убыл со своей командой в Москву.
А ещё через день вышел из Горенок предлинный обоз ссыльного боярина и не спеша потянулся в Никольское – пензенскую вотчину Долгоруких. Алексей Григорьевич, казалось, задался перевезти с собой все Горенки. Мужицкие телеги были нагружены барской рухлядью и мебелью, салопами и шубами боярина и боярыни, платьями и парижскими нарядами и уборами государыни-невесты. Обоз сопровождала немалая даже после царского обыска псарня Алексея Григорьевича.
Господин обер-егермейстер и в пути не оставлял охотничьих забав и утех. Становились лагерем у дороги, разбивали шатры для бар и солдатские палатки для слуг и псарей, а наутро трубили рога и в подсохшее апрельское поле уносилась княжеская охота.
Наталья оставалась одна и скучала без милого. Пыталась говорить с Прасковьей Юрьевной, но та всё горевала об оставленных в Горенках бесчисленных соленьях, вареньях и маринадах, и Наталье было скучно.
Шла в шатёр к порушенной невесте, но Екатерина злобствовала и задиралась: требовала, чтобы Наталья величала её не иначе как государыней-невестой. Наталья была девушка простодушная, добрая, – коли просит звать государыней, так и величала, – но и тогда Екатерина не оттаивала, исходила великой злобой и ненавистью ко всем на свете. С ней было страшно. Даже общие воспоминания о Варшаве, где когда-то обе воспитывались у тогдашнего русского посла в Польше Григория Долгорукого, не заставляли Екатерину забыть о её нынешнем уничижительном положении.
Единственный отдых в женском обществе Наталья находила у своей «мадамы», Елены Лефевр. Эта весёлая и отважная француженка освобождена была из шведского полона ещё покойным батюшкой-фельдмаршалом. Умирая, Борис Петрович Шереметев просил мадам не оставлять маленькую Наталью и определил Елену Лефевр главной воспитательницей дочки, положив ей высокое жалованье. И вот теперь, невзирая на все уговоры Натальи, француженка решила ехать вместе со своей питомицей в ссылку, дабы уберечь Натали от дурных влияний и дурного общества. По дороге мадам Лефевр продолжала практиковать Наталью во французском языке и обращении, и занятия сии уводили ум от праздных мечтаний.
На другой день после отъезда из Горенок обоз догнал Николка – доверенный приказчик братца Петра Шереметева. Николка передал ей боле тысячи рублей на дорогу и тёплую медвежью, ещё батюшкину, шубу.
– Куда же мне на весну и лето медвежья шуба! – рассмеялась Наталья. – С меня и душегрейки хватит!
Но Николка, как всем на широком шереметевском подворье ведомо было, любивший молодую боярышню пуще жизни, вдруг побледнел и сказал твёрдо, что шубы назад он никак взять не может, потому как барская воля.
– Ну тогда верни братцу шестьсот рублей, мне и четырёхсот довольно на дорогу! Да и на что мне деньги, коли в вотчинах моего мужа шестнадцать тысяч душ! – почти насильно заставила Наталья взять часть денег обратно.
– Эх, боярышня, боярышня! – только и молвил Никола с лошади. – Вертались бы вы, право, назад. Никто вас не неволит ехать в неведомое! Ведь куда ещё дале сошлют Долгоруких, самому Богу неведомо!
– Так и ты мне советуешь от моего законного супруга бежать? Ах ты бездельник! Вот я тебя хворостиной! – Наталья и впрямь ударила Николкину лошадь хворостиной. Лошадь взвилась, и Николка ускакал, прощально и беспрестанно оглядываясь назад, а у Натальи впервые в страшном предчувствии замерло сердце, – а вдруг и впрямь сошлют дале, в Сибирь?
В касимовской вотчине Долгоруких, Селице, остановились надолго. У порушенной государевой невесты начались роды. Принимала местная баба-повитуха, суетилась вокруг бледная растерянная Прасковья Юрьевна. Наталью в шатёр не пустили – ушла в весеннюю рощу, дабы не слышать громких криков роженицы. Екатерина кричала всласть, распустилась от боли. День был жаркий, а в роще стояла прохлада, пахло останним талым снегом. На опушке Наталья и мадам Лефевр набрали букет цветов – поздравить роженицу, но, когда вернулись обратно, первым встретили Алексея Григорьевича. Обер-егермейстер ликом был чёрен, и Наталья без слов догадалась – мёртвый ребёнок!
С того часа тучи ещё боле сгустились над опальным семейством. По приезде в Никольское начались тотчас семейные свары между Алексеем Григорьевичем, Екатериной и князем Иваном. Боярский дом был дряхлый, запущенный, нужны были деньги для ремонта, а денег ни у кого не было. Лаялись матерно. Прасковья Юрьевна плакала, младшие сыновья жались к ней.
– Да возьмите вы деньги – вот шестьсот рублей, что братец прислал на дорогу! – Наталья бросила на стол деньги, лишь бы прекратить поднявшуюся свару. Спор за столом утих, но вечером князь Иван вздумал провести ревизию Натальиных запасов и схватился за голову. Все шубы, зимнее платье и нужную мелочь – манжеты, чулки шёлковые, платки пуховые – всё, оказывается, Наталья отпустила к братцу в Москву.
– На что они нам, всего не переносить! – сказала она ему там в Горенках, и он, дурак, согласился. Думал, что коль вместе поедут, то и жить будут на общем семейном коште, а вон как на деле выходит! В запасах у него один полушубок, а у неё одно траурное по покойному государю платье, шуба, присланная братом, да летние сарафаны!
– Тетери мы с тобой, Наташка! Ох, тетери! – только и сказал Иван.
– Да что горевать. Возьми вот мою табакерку золотую – царский подарок, – выменяй на деньги, пока приказчики из деревень казну не прислали! – беспечно рассмеялась Наталья. – Да не горячи, mon cher, своё сердце!
Иван посмотрел на неё: смеющуюся, молодую и такую беспечную, что и сил не стало сердиться, – начал целовать в алые губы.
А на другой день, когда сидели все за обеденным столом, вдруг словно мамаева пыль поднялась на летней дороге. Из пыли той явилась коляска, за ней телеги с солдатами. Коляска подлетела к барскому дому, из неё выскочил бравый офицер-гвардеец и отрапортовал вышедшему на крыльцо Алексею Григорьевичу:
– Гвардии капитан Макшеев, прислан по указу её императорского величества, дабы вести вас, князей Долгоруких, в дальнюю сторону под жестоким караулом!
– На каком основании оное самоуправство и явное беззаконие совершается? – взорвался князь Иван.
– А вот на каком! – невозмутимо ответствовал офицер и вытащил свиток. – Сие манифест царский! – Он стал читать глухим, как бы придушенным голосом, и каждым словом, казалось Наталье, забивал гвозди в её короткое счастье, – «Объявляем во всенародное известие! – читал Макшеев. – Князь Алексей Долгорукой, с сыном своим князь Иваном, будучи при племяннике нашем, блаженной памяти Петре Втором...» – здесь Макшеев неожиданно закашлялся и сказал как бы виновато: – Охрип с дороги, зело простужен! – И тут Наталья, на скорый взгляд Прасковьи Юрьевны, понятливо взлетела в горницу, налила полную чарку анисовой и собственноручно преподнесла капитану. Тот выпил резко и дале читал уже звонко и внятно. – «...Многие и непорядочные, и противные дела, и в чины по своим прихотям производили... Не храня Его Императорского Величества дражайшего здравия... непрестанными и дальними от Москвы отлучками, не токмо в летние дни, но и в самые осенние и студёные времена и зимою привели к беспокойству, от чего Его Императорского Величества здравию вред учинили».
– И сие ложь! – громко и внятно сказал князь Иван, на что Алексей Григорьевич, стоявший сзади, стукнул его меж лопаток.
– Тише, дурак, это же царский манифест. Понимать надобно!
– «Они ж, – всё с тем же видимым одушевлением читал Макшеев, – князь Алексей и сын его князь Иван, многий наш скарб, состоящий в драгих вещах на несколько сот тысяч рублей, к себе забрали и заграбили, – здесь Макшеев плутовато и нагло воззрился на Алексея Григорьевича, – не точию при жизни племянника нашего, но и по кончине уже, при вступлении нашем на российский наш престол, что ныне указом нашим у них сыскано и отобрано».
– Что значит сыскано и отобрано?! – вырвалось у Алексея Григорьевича.
– А то и значит, что имения ваши все отобраны и отписаны на государыню, а что не сыскано, так то мне велено сделать. И на то вот вам указ – снять с тебя и сына все кавалерии, а у князя Ивана взять камергерский ключ. А тако же забрать все ваши останние драгоценности – буде, – тут Макшеев подмигнул Алексею Григорьевичу, – оные есть!
– Да какие же, батюшка, драгоценности?.. – сладко запела уловившая тот офицерский подмиг Прасковья Юрьевна, – ещё из Горенок их Андрей Иванович Ушаков увёз, до последнего камушка. А вот не угодно ли откушать, батюшка, с дороги, да и солдатиков покормить, а вам в баньку сходить!
– Так уж все и увёз! – погрозил пальцем Макшеев. – Впрочем, – тут грозный капитан расслабился, – с дороги банька и впрямь, должно, хороша? Растряс я косточки, скачучи с Москвы восемьсот вёрст, ох растряс, матушка!
Капитана Макшеева, должно, и впрямь растрясло в дороге. И потому бравый гвардионец, несмотря на жесточайший императорский рескрипт поспешать немедля со ссыльными в Тобольск, здраво рассудил, что до Москвы далеко, а пар костей не ломит, и веника в баньке не щадил. А после три дня отсыпался, отъедался и опивался на княжеском подворье.
За это время Долгорукие собрались к отъезду, и вот в июле 1730 года по Оке, Волге и Каме тронулся караван необычных ссыльных: хотя и под конвоем, а не в кандалах, хотя и ссыльные, но не галерники на вёслах. Капитан Макшеев бережно погрузил на судно ящики с мозельвейном и рейнским сектом, предназначаемые, как он выражался, для дам истинно благородного рода, и запасы попроще, для жантильомов – водку анисовую и перцовую, водку гданьскую и натуральную. В сих заботах за дальнюю дорогу капитан особливо сдружился с князем Иваном, как человеком молодым и не заматерелым в старых обычаях. «У тебя, Ваня, – истинно благородное сердце! – уверял обычно к концу застолья мужественный гвардионец бывшего фаворита, – Ежели бы не царский рескрипт, дал бы я тебе волю, Ваня, а пока что живи! Я тоже человек благородный и хорошо понимаю благородное сердце!»
На свой страх и риск Макшеев оставил всем Долгоруким дорогое придворное платье, и когда Алексей Григорьевич в расшитом золотыми фазанами костюме выходил на верхнюю палубу тяжёлого волжского струга, и солдатам, и ему самому мерещилось, что он всё ещё гербовой вельможа, для плезира совершающий путешествие. Во всяком случае, солдаты ему не докучали и брали даже на караул.
Но в Самаргах забытие кончилось. В сём местечке ссыльный обоз нагнал прапорщик, кавалергард Любовников, и произвёл общий обыск. Отобрал все бумаги и письма, награды и орденские знаки, забрал дорогое придворное платье и деньги. А деньги были нужны, ох нужны! По тогдашним российским законам ссыльные сами обязаны были заботиться о своём пропитании. Алексей Григорьевич, правда, к обыску сему изрядно приготовился и зашил толикую малость в исподние порты и рубаху, но Иван с Натальей совсем остались бы без гроша, ежели бы не мадам Лефевр. Отъезжая из ссыльного обоза вслед за Любовниковым и плача, расставаясь со своей воспитанницей, француженка отдала Наталье 60 рублей из своего кровного заработка. Перед отъездом Любовников подступил и к Наталье. На ушко кавалергард объявил ей, что, ежели графиня Шереметева пожелает, она может вернуться в Москву в любое время, а ежели нет, то и у неё могут отобрать фрейлинскую ленту и орденскую звезду, пожалованную покойным государем. С тем передал он ей увещевательное письмо от братца Петруши. Братец напрямик писал, что коли Наташа вернётся в Москву, то брак её с князем Иваном тотчас будет расторгнут по величайшему повелению и сама государыня императрица даст ей аудиенцию.
– Аудиенцию?! У этой скифской бабы просить аудиенцию! – Наталья гордо вздёрнула свой курносый носик. – И о чём её молить? О разводе с любимым супругом?! – Она оглянулась с кормы на шум и плеск у берега, где беспечно купались молодёжь, и весело помахала мужу.
Плечистый, стройный, как красавец Антиной[86]86
...как красавец Антиной. – Антиной – любимец римского императора Адриана (II в.). Отличался необыкновенной красотой, которая была запечатлёна в сохранившейся античной скульптуре.
[Закрыть], Иван весь вытянулся в эту минуту на прибрежном высоком камне и вдруг ласточкой ушёл в воду. Наталья заплескала руками в восторге, затем повернулась к офицеру и ответствовала громко и гордо:
– Передай государыне, что я слову своему перед алтарём верна и с мужем меня разлучит токмо тот, кто и соединил, – единый Бог!
Любовников покорно склонил голову. «Дочь героя России и в ссылке ведёт себя как дочь героя!» – объявил он уже позже в Москве, своему знакомцу, испанскому послу герцогу де Лириа. Впрочем, при дворе сие геройство почиталось глупым упрямством, и в том были согласны все ветроходные придворные дамы.
Перед Нижним Новгородом ссыльный караван догнал очередной царский гонец, гвардейский офицер Лёшка Коньов, известный ёрник и собутыльник самого Семёна Салтыкова. Этот уже не привёз ни приглашения ко двору, ни послания от братца Петруши. Зачитал указ о лишении её, Натальи Шереметевой, фрейлинского звания, отобрал ленту и звезду. Лысый, пьяный, похожий на дикого фавна, снимая орденскую звезду с платья, Коньков нагло полез было под корсаж и, получив по рукам, злобно хмыкнул:
– Ну и дура! Вот и братец велел тебе то передать – чистая дура! – И, загоготав, дабы прикрыть тем своё смущение, отправился отбирать остатки богатств у Долгоруких.
– Потому как собственные деньги вам теперь ни к чему! – объявил он ссыльным. – Государыня милостиво положила платить за счёт казны каждому из вас рубль в день! И того, почитаю, много довольно!
Наталью он внёс в общий список ссыльных и заметил не без насмешки:
– Поздравляю вас, сударыня! Вот и вы теперь человек казённый!
И снова что-то вдруг оборвалось в Наташе, словно увидела она огромную чёрную яму, куда камнем падает её жизнь. Но рядом был муж, любимый, и она прислонилась к его сильному плечу.
– Впрочем, – снизошёл к ней вдруг Коньков, глядя на побледневшее лицо Натальи, – государыня милостива, и в любое время графине Шереметевой дозволено быть в Москве. Но Шереметевой! – Коньков погрозил пальцем. – Не Долгорукой! А ежели будет дитятко, то дитятко будет уже корня Долгоруких, и жить ему в Москве не велено, жить ему велено в Берёзове!
Так ссыльные впервые узнали, что везут их в самую дальнюю ссылку.
* * *
Ускакал в Москву и Коньков, а они всё плыли и плыли по широкой Волге, и не было, казалось, окружавшему их простору ни конца ни краю. Наталья, привыкшая к тихим подмосковным прудам и перелескам, взирала на это раздолье с восхищением. Каждый день приносил новые берега и новые дали, – знойные волжские берега сменились августовской прохладой лесистой Камы, и ароматы нагретой солнцем хвои кружили голову не менее, чем степные травы. Наталью не покидало ощущение полноты и глубины её новой жизни. Ведь это ссыльное путешествие было в то же время её свадебным путешествием. Она словно вырвалась из домашней теплицы и стала в эти дни юной женщиной, открывавшей для себя большой мир и самого близкого человека в этом мире – своего мужа. И князю Ивану в те дни передалось праздничное настроение молодой жены, позволявшее хотя бы на миг забыть о своих недавних московских горестях, и вместе с младшими братьями он вошёл в новую игру – путешествие. Натягивали паруса на ладьях, измеряли фарватер, затягивали канаты на причале. Прасковья Юрьевна только ахала, когда загорелые до черноты, весёлые и беспечные княжата набрасывались вечером на чугунок с мужицкой кашей и уплетали её так, как не ели в царском дворце самые изысканные блюда.
Караульный офицер Макшеев, чем дале они уплывали от Москвы, тем больше позволял вольности. Ладьи делали частые стоянки, причём не в укромных местах, а вблизи сел и городков, ссыльным разрешили посещать местные торжки и базары, выбирать себе снедь и припасы. Впервые Наталья увидела среди русских татар и черемисов, мордву и башкирцев, в той массе, коя и не снилась в Москве. Открывалась ещё одна сторона многоликой России, разнообразной не токмо в пространствах, но и народах. Наталья радовалась как девчонка, закупая мордовские холстины и татарские узорчатые халаты, деревянные поделки и расписную посуду.
Князь Алексей Григорьевич ворчал, взирая на сии затраты невестки, но Наталья не скупилась и на родственников. Вблизи Казани продала она наконец царскую памятную табакерку с бриллиантом купцу-персиянину. Купец был смешной, важный, с крашеной бородой. Через толмача сказал, что табакерка хороша, бриллиант – огонь, но она, Наталья, самая большая прелесть!