Текст книги "Верховники"
Автор книги: Станислав Десятсков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
ГЛАВА 11
Над городом повисли, цепляясь за кресты церквей и верхушки деревьев, красные ветреные облака. Ярко сияли пёстрые шатры колоколен. Бурлила, переливалась, мчалась в синюю ослепительную даль московская улица. Весёлыми стайками мельтешили мальчишки, разноголосо кричали уличные торговцы, лоснились красные лица квасников, мясников, сбитенщиков; елейно-благообразные скопцы-процентщики щурились от солнца. Даже глаза юродивых и нищих казались Наталье счастливыми, наверное, оттого, что во всех этих глазах она видела одно общее радостное и нетерпеливое ожидание. Все они там, за окном, поджидали свою повелительницу.
Наталья ухватилась за оконную раму, припала разгорячённым лбом к холодному, слегка заиндевевшему стеклу. Перед глазами поплыл недавний, такой непохожий на нынешний день. Улица была пустой, вымершей, черно-белой. Однообразно и приглушённо били обтянутые чёрным сукном барабаны, резко, пронзительно, предсмертно плакала флейта. Одиноко раскачивалось траурное знамя. Мало кто пришёл на похороны покойного императора. Да и то правда – после смерти прошёл почти месяц, ожидался уже въезд новой императрицы. Но он-то пошёл. Её Иванушка. Его не видели среди тех, кто умчался во Всесвятское, навстречу Анне, навстречу новым милостям и щедротам.
Весь в чёрном, с обнажённой шпагой Иван Долгорукий шёл за гробом Петра II. Мерно, монотонно били чёрные барабаны, издавая какой-то глухой и печальный звук. И ей вдруг послышалось, как стукаются о крышку гроба мёрзлые комья. И она будто бы заглянула в последний раз в гроб и отшатнулась: там лежал Иванушка. «А-а-а!» – «Наталья, что с тобой?! Опомнись!» Она открыла глаза: за окном солнечный погожий день, рядом братец Петруша – в золочёном кафтане, ярком богатом плаще – собирается туда же, встречать императрицу. Братец что-то твердил о её долге быть там со всеми, дабы удержать монаршьи милости славному роду Шереметевых.
– Да ты, я вижу, совсем обеспамятствовала. Забыла даже распорядиться ёлку перед домом поставить! Ёлку! Ах, черти, да где же вы! Ёлку, скорее ёлку! – Путаясь в плаще, братец полетел на подворье – распорядиться поставить ёлку в знак великой всеобщей радости. Наталья неожиданно для себя рассмеялась, видя такую смешную позитуру братца. В семнадцать лет смех – лучшее лекарство от горести. Наталья снова стала с любопытством смотреть в окно. Улица посыпана чистым песком, у каждого дома праздничная ёлка, та самая, о которой беспокоился братец. Идёт смешной пьяный красавец мужик. Увидел барышню в окошке, снял шапку. Бьёт челом, а глаза лукавые, хитрые – понравилась, должно, барышня. Задрал голову, поглаживает чёрную цыганскую бороду, хохочет. Наталья сделала строгое лицо, а самой смешно. И потому, что смешно, вспомнила вдруг недавнее радостное время, когда Иванушка устраивал для неё то бал, то охоту, то parti de plaisir за городом, с иллюминацией, бенгальскими огнями. Ах, сладкие, сладкие минуты. Нынче кажется, что и не с ней они были, а с совсем другой девушкой.
На улице тем временем ещё более засуетились, загалдели, бросились к двойному фронту солдат, ограждавшему проезд. Ударили пушки у Воскресенских ворот. Промчался кавалерийский эскорт. Бежали какие-то арапы, скороходы. Наконец вылетела огромная карета с императорской короной. Впереди кареты князь Шаховской. Наталья узнала его: «Этот-то что здесь делает?» Всем было ведомо, что Шаховской, как шут, за целковый разрешал во дворце бить себя по лицу. Хмурый, неулыбчивый Михайло Голицын лениво трусил сбоку кареты.
И вдруг сердце Натальи безотчётно вздрогнуло: её взгляд встретился с внимательным, зорким и злобным взором толстой, нарумяненной женщины, восседавшей в карете. Да, такой взгляд она видела однажды у мясника, когда тот на поварне рвал головы молодым петушкам.
Карета промчалась, но Анна неожиданно оглянулась в заднее окошко, точно вспоминая, где она видела это чистое девичье лицо. Встретились два взгляда. Гремели уже салюты на Красной площади и в Кремле, где были построены гвардейские полки, учинившие радостный троекратный огонь, а Наталья всё ещё смотрела вдоль опустевшей улицы и шептала: «Престрашного взору, престрашного взору».
Ночью ей приснилось рыхлое лицо императрицы, Наталья кричала, задыхалась, звала Иванушку. Но никто не шёл, и безучастно стучали деревянным молоточком старинные нюрнбергские часы, вывезенные ещё батюшкой Борисом Петровичем Шереметевым из заморский краёв.
* * *
Меркурий, как известно, исполнял на греческом Олимпе роль вестника. В те беспокойные январские дни 1730 года барон Серж Строганов был московским Меркурием. Как всегда во время политических шатаний, находится множество людей, единственным интересом которых являются не цели партий и движений, а слухи об этих целях и движениях. И чем нелепее и чудовищнее был слух, с тем большим удовольствием он подхватывался Меркурием и, стократ преувеличенный, расходился, обрастал мифическими подробностями. Сержу Строганову тогдашняя политическая разноголосица представлялась новой увлекательной игрой.
В сумерки с подворья Строгановых вылетела карета. Барон в чёрном бархатном венецианском костюме, в итальянской театральной маске, кутаясь в длинный, подбитый мехом чёрный плащ, посматривал в разноцветное окошечко. За окошечком мелькали бесконечные московские заборы. Тревожно ухал филин, залетевший на заиндевевшую одинокую колокольню. Барон Серж представлялся себе ужасным заговорщиком. Его с одинаковым радушием принимали и у Черкасского, и в доме Барятинского, у Елизаветы Петровны и Феофана Прокоповича, он был желанным гостем и в домах верховных вельмож.
Все знали, что барон Строганов добрый малый, богат и умеет жить, и потому как барон всю жизнь ломал комедию, то никто особо не удивлялся, когда он превратил себя в ужасного заговорщика.
Вбежав в тот вечер к Прокоповичу, барон поразил всех собравшихся. Он был бледен как полотно.
– Вы слышали новость, господа? – Барон оглянулся вокруг и, видя перед собой токмо хозяина, Татищева и Кантемира, вздохнул спокойней.
– Да успокойтесь, вы откуда, барон? – Феофан Прокопович, большой, массивный, двинулся навстречу новому гостю и благословил его. В самой фигуре преосвященного было нечто успокоительное. Восковые свечи освещали весёлую гостиную, увешанную картинами, и уставленный закусками столик.
– Я только что от Алексея Григорьевича, – заторопился барон.
– Долгорукого?
– Его, его...
– Для барона нет противоположных партий, для него есть токмо новости! – рассмеялся Василий Никитич.
– Вот счастливец! – подхватил Антиох, предвидевший весёлый розыгрыш.
И у Василия Никитича Татищева, и у Антиоха Кантемира настроение духа было самое благоприятное, как всегда, когда они сходились у главы учёной дружины. Сегодня Антиох читал свой перевод книги преславного Фонтенеля «О множественности миров».
Вся тревога последних недель, казалось, отступила перед учёными занятиями. И вдруг вторжение известного всей Москве сплетника – как тут не поразмяться, не позабавиться.
Но новость, привезённая бароном, отбила всякую охоту к учёным забавам. В Москве, шёпотом объявил барон, начались аресты. И сразу стало слышным гудение пронзительного колючего ветра за окном. Потому что все давно ждали этой новости, поверили и невероятному числу арестованных: сотни человек.
– Алексей Григорьевич Долгорукий объявил мне, что он не давал своего согласия, но вы же знаете старого Голицына – он метит в новые Вильгельмы Оранские. Приказ об арестах князь Дмитрий дал самолично. Я не удивлюсь, – последние слова барон произнёс шёпотом, – если и за мной уже явились. Ведь старый Голицын знает, наверное, что я главный ему в Москве неприятель. Не посоветуете ли, господа, в какое посольство мне скрыться?
– Только не в испанское. Герцог де Лириа друг Ивана Долгорукого, – напомнил Василий Никитич и поймал себя на мысли, что это известие об арестах настолько всех уравняло, что он мог серьёзно допустить, что старый Голицын арестует и этого шута горохового, барона Сержа, с его купеческой генеалогией от татарского князя Луки Строганова, что в пятьсот семнадцатом году от Рождества Христова помре. Генеалогия эта, приобретённая бароном за большие деньги, была предметом постоянных шуток московских насмешников.
– Я всегда говорил, что верховные тщатся ввести не правление аристократии, а правление олигархии. Осьмеричные тираны! Нет, избави нас Бог от свободы, купленной явным порабощением! – Огромная тень преосвященного заметалась по гостиной. Под тяжёлыми мужицкими шагами Прокоповича заскрипели половицы крашеного пола. Никогда ещё ни барон Строганов, ни Антиох и Татищев не видели главу учёной дружины в таком гневе. – Нет, во сто крат раз лучше самодержавие! Царь, по крайней мере, законный домовладыка, а верховные присвоили себе царскую власть.
– Но конституция?! – заикнулся было Василий Никитич.
– Что это за конституция, которая даёт власть восьми человекам и отстраняет тысячи дворянских фамилий, – вспыхнул Кантемир, – это не конституция, а явная насмешка. Ни к чему нам такая конституция. Правильно заметил преосвященный – нам не нужна их свобода, купленная нашей несвободою.
«Ну и дела! – крутил головою барон, усаживаясь в карету. – Самые просвещённые люди стоят за самодержавие, а самые знатные отстаивают конституцию. Не токмо в матушке-России может всё идти шиворот-навыворот. Поеду-ка я лучше в Покровское, к Елизавете Петровне. Там я найду надёжное покровительство. Шутка ли, дочь Петра Великого. Её-то не тронут ни верховные, ни их противники, иначе гвардия и тем и другим свернёт головы». Барон Строганов недаром учился в Париже и дошёл даже до философии. Он полагал, что за всеми переменами истории стоит женщина.
После отъезда барона Антиох Кантемир, как самый молодой и горячий, предложил внезапно напасть на верховных – он ручался за офицеров и солдат своей гвардейской роты. Да и Барятинский с товарищами их в том поддержит.
Но Феофан Прокопович снова отверг этот план, указав, что неведомо, как поведут себя другие роты, когда в казармы явится такой любимец гвардии, как Михайло Голицын.
– Нам потребно лицо, которому солдаты привыкли подчиняться уже по его званию. У нас нет своих фельдмаршалов, но у нас есть императрица. Надобно войти с ней в сношения и токмо тогда действовать.
– А пока ждать, чтобы нас арестовали? Слышали, сотни человек забрали? – Антиох горячился.
– В двадцать два года и я бы поверил барону Строганову на слово, – усмехнулся преосвященный. – Сейчас же одно скажу: не верь, друже, барону – попугаю, что поёт со слов Алёшки Долгорукого да почитает при том себя за известного заговорщика. Долгорукий пускает такой слух для страха. А страх – плохая политика. Им надо бы под корень рубить, а не пугать, да на то у них сил не хватит.
– А ежели хватит? – Татищев вспомнил сухой и твёрдый голос князя Дмитрия: «Для вашей же пользы скорей дайте согласие!» – и холодок пробежал по спине. – Такой, как Голицын, не станет медлить, не пощадит никого ради своего великого замысла.
И как бы в ответ на его мысли прозвучал ответ Прокоповича:
– Будь они все похожи на князя Дмитрия, я не стал бы ручаться. Но князь Дмитрий один. А мы в бездействии дожидать не будем. Ты, Василий Никитич, съезди к Барятинскому, а ты – ну, тебя-то, Антиох, всегда можно застать у Вареньки Черкасской. Когда придёт пора, мы соединим против верховников обе партии. Я же полагаюсь на своё слово. – Феофан указал на разбросанные листки памфлета, направленного против верховных. – И ныне же в Успенском соборе обличу этих затейщиков эзоповой речью. – Провожая друзей, он полуобнял их своими медвежьими лапами и пропел дьяконовским речитативом: «Тоди станется страшенна козацька сила, когда у вас, панове-молодцы, будет воля и душа едины».
ГЛАВА 12
А через день после въезда императрицы под завывание самодельных рожков, грохот тамбуринов и пронзительный свист глиняных мальчишеских свистулек в Москву вкатилась масленица. Московские купцы не пожалели денег на развлечения и молодецкие забавы. Шествие масленицы было на редкость пышное и удивительное. Не только простой народ и купечество, но и многие знатные дамы и господа, иноземные послы и гвардейские офицеры выехали смотреть праздничное шествие.
Наталья Шереметева сидела в санках вместе со своим женихом. Князь Иван был тих, невесел.
Наталью, напротив, всё отвлекало от грустных мыслей: и пёстрая толпа, катящая по Покровке, и ясный день с высоким, по-весеннему голубым небом, и весёлое шествие масленицы.
Впереди выступали рослые мужики-сковородники, молодицы с ухватами, старуха с помелом, поднятым на длинный шест. Шли полки оладейные, яишные, шёл пряжечный корпус, шёл полк Хворостовский, полк блиновский и твороговский, шёл гарнизонный соляношный пьяный трёхбатальонный полк. Холмогорские коровы влекли за собой широкие обшивни – в них на пивной бочке сидел толстый мужик, смешно надувался, представлял бога Бахуса.
Наталья жмурилась от солнечных весенних лучей. Иван слушал её беспечный смех, а сам подмечал: Кантемир проскакал – не поклонился. Левенвольде отвернулся спесиво. Мамонов, друг сердечный, посмотрел невидящим взглядом. Только капитан Альбрехт отвесил соболезнующий поклон.
– Смотри, смотри, масленица! – Наталья до боли стиснула его руку.
Масленица была дородной бабищей на белом коне, в дорогом кафтане, в камзоле рыжего бархата, с намалёванными пробкой усиками.
– Да это же вылитая курляндка! – рассмеялась Наталья.
– Ты что, с ума сошла?! – не сказал – прошипел Иван.
– Сам говорил – ныне воля, кондиции. – Радостный смех всё ещё дрожал в её серых глазах.
– Только такие девчонки, как ты, и верят кондициям!
Но Наталья не слушала, опять с любопытством вертела хорошенькой головкой.
У Красных ворот столпотворение! От земли на церковную колокольню протянут канат аж до большого колокола. «Персиане, персиане!» – раздалось в толпе. На помост балагана вышли двое: важный толстый комедиант в персидском платье Иван Лазарев и Михайло.
Персианин Лазарев вообще-то занимался гаданием, звездочётством, представление же на канате предложил Михайло.
«Канатный плясун! Вот это номер на масленицу!» – Иван Лазарев пришёл в явное восхищение.
И вот бьют литавры, пронзительно ревут трубы, пугая ворон и галок с деревьев, и по чёрному канату скользит воздушный акробат в чалме, алой рубахе и турецких шальварах. Остроносые туфли с загнутыми носами осторожно ступают по скользкому канату – всё выше и выше идёт канатоходец к весеннему небу!
Снизу несётся победный свист глиняных свистулек.
– А вот и прекрасная цесаревна, – кланяется Иван Долгорукий Елизавете Петровне, но Елизавета Петровна смотрит на него, смеётся красивым вишнёвым ртом, который он не раз целовал, и как бы не видит. Зато на почтительный поклон важного генерала она послушно склоняет высокую лебединую шею. «Да это же Андрей Иванович Ушаков!» Долгорукий низко кланяется, генерал оценивающим взглядом присматривается к бывшему фавориту и любезно раздвигает квадратное лицо в леденящей улыбке: «Скоро встретимся, батюшка!»
Высоко в небе мелькает фигура канатного плясуна, прогибается и дрожит канат, и сделан ещё шаг к небу. А вот и Варенька Черкасская.
– Здравствуй, Варенька! – Приветная улыбка гаснет на лице Натальи. Её лучшая подруга отворачивается от неё, гордо пожимает узкими плечиками. Танцует в синем небе пёстрая фигурка канатного плясуна. Ещё шаг, ещё шаг в бездонное небо. Затаила дыхание праздничная толпа. Ах, какой знатный у персидского комедианта канатоходец. Сыплются деньги в кассу персианина Ивана Лазарева. И вдруг качнулась в высоком небе фигурка канатоходца, покачнулся перед глазами Михайлы белый отвес колокольни. Посмотрел он вниз, и полетела навстречу земля.
«Убился! Убился!» – кричит толпа.
А за Москву-реку несётся уже иное: «Убили! Убили!»
Лежит Михайло в голубом глубоком, спасшем ему жизнь, сугробе, и в голове у него одна мысль: жив! жив! А толпа кричит: «Убился! Убился!»
Какое-то прекрасное женское лицо (и где только видел?) склоняется над Михайлой.
– Жив? – весело смеётся цесаревна Елизавета.
– Жив! Жив!
– А каков молодец! – говорит Елизавета Петровна Мавре Шепелевой. Несут уже Михайлу в карету цесаревны. – Это будет масленичный трофей, господа! – В улыбке цесаревна показывает свои прекрасные жемчужные зубы. «Да здравствует дщерь Петрова!» В толпе любят весёлую царевну. Улетает карета Елизаветы, окружённая добровольной свитой щёголей и вздыхателей.
И последним по опустевшей улице санки уносят Ивана Долгорукого и его невесту.
ГЛАВА 13
В Успенском соборе облака ладана окутали гудящую толпу. Проповедь преосвященного Феофана всегда привлекала тысячи православных, а сегодня сюда, казалось, сошлась вся Москва. В передних рядах глаз слепнет от золота и серебряного шитья придворных мундиров, алых лент и созвездий. Генералитет и Сенат выстроились чинно: и в церкви блюдут петровскую Табель о рангах. Но уже заметили: нет среди них верховных. Недогадливым помещикам-степнякам разъясняют эту загадку ловкие политичные москвичи: и не ждите, не явятся верховники, не переносят они Феофана, любимца петровского генералитета и Сената.
За генеральскими спинами густо толпятся дворяне и офицеры, редко-редко мелькнёт меж ними монашеская скуфейка или купеческая борода. Заезжий тамбовский купчик со страхом оглядывается: все важные баре, смотрят гордо, спесиво. Особливо гвардейские офицеры. Эти и в соборе говорят громко, перекидываются шуточками. Купчику со страху кажется, на его счёт. В алтаре иконы дивного письма в богатейших окладах, сияют огромные свечи, курится ладан. Задрал голову и испугался: в упор смотрели чёрные гневные глаза Вседержителя. Стоявший рядом московский гостинодворец объяснил не без важности, что сие – роспись старинной работы. Но окончить объяснение не успел. Но толпе прошелестело: «Владыко, владыко!» – и на амвоне показалась величественная фигура преосвященного Феофана. Даже гвардейские офицеры и те угомонились. И загремел сильный, на что-то сердитый голос.
Купчик не различал отдельные слова, для него всё слилось воедино: и огромный, невиданный по красоте собор, и пышное убранство, и нарядная тысячная толпа, и высящийся над ней величавый сладкозвучный проповедник. Он не только не слышал, о чём говорит преосвященный, но даже не пытался слышать, настолько всё слилось для него в едином ослепительном видении. Москвичи, напротив, не только улавливали слова Прокоповича, но и легко открывали за ними потаённый смысл.
Преосвященный гремел с амвона, взывая не к толпе, к России:
– Нагружай корабли свои различными товарами, продавай, покупай, богатися, мати моя, раю мой прекрасный! – Голос Феофана стал вкрадчивым, елейным. – Только блюдися, мати моя Россия, блюдися, раю мой прекрасный, ползущих змеев-бунтовщиков, которые по подобию змея райского назло подущают. – Голос снизился до свистящего шёпота, столь правдоподобного, что тамбовец вздрогнул от страха, оглянулся. Вокруг были напряжённые, как бы иные лица, и глаза у всех беспокойно бегали, точно каждый чувствовал великий грех.
Грозно взирал сверху разгневанный Вседержитель, кружились под куполами сизые облака ладана, тяжко дышала толпа.
А голос Феофана снова набрал силу и гремел уже под куполом собора, ополчаясь на неведомых людей, которые подучают россиян стать яко бози, пожелать высочайшей власти.
– Не тако бо бедствиям вред наносят врази посторонни, яко врази домашние, – неслось над толпой. Загудели дворянские ряды. Высоченный Преображенский офицер нагнулся к приятелю, прошептал явственно:
– Ловко он прошёлся насчёт верховных, барон.
Приятель, беспечный барон Серж Строганов, хохотнул:
– А ведь он и впрямь о верховных. Вот это смело, вот это по-нашему.
Гудел бас преосвященного:
– И помните, россияне: которая земля переставляет обычаи свои, та земля недолго стоит! – Да ведь это прямое указание на кондиции и замыслы верховных против самодержавства. Самые тугодумы, казалось, догадались об этом. Толпа зашумела, загомонила.
Барон Серж, расталкивая толпу локтями, рванулся к выходу: первым разнести по Москве весть о смелой речи Феофана Прокоповича. Отлетел в сторону под локтем барона тамбовский купчик. Он один так ничего и не понял.
ГЛАВА 14
На масленицу в доме протопопа Архангельского собора Родиона Никитина по старинному обычаю шла гостьба толстотрапезна. А древнерусские обычаи протопоп соблюдал свято. «Да и как мне не блюсти старину, коли в моём храме покоятся бренные останки и Ивана Калиты, и Дмитрия Донского, да и косточки первых Романовых тоже отдыхают!» – шумно вздыхал тучный и краснолицый протопоп, придавая лицу соответственно постное и смиренное выражение. Но в глазах его нет-нет да и мелькала чертовщинка. Ибо куда более долгих постов любил он весёлые праздники, и особливо масленицу.
И вот с утра над поварней из трубы повалил густой дымок, а на дубовый стол стряпухи метали блины: и тёмные гречневые, и молочные из белой муки, огромные приказные оладьи с коровьим маслом, и сладкие тестяные шишечки, пироги с сыром и хворосты, пироги с лебяжьими потрохами под медвяным взваром и губчатые сыры из творога со сметаной.
А к блинам, как и водится, подавалась икорка – в одной кадушечке чёрная, а в другой красная, и служки накладывали её дорогим гостям, кто сколь пожелает.
На столе весело переливались в бутылях и разноцветные водочки: и белая пшеничная, и тёмная можжевеловая, и настоянная на красном перце петровская, и заморская гданьская. Здесь же красовались и наливочки: рябиновая и клюквенная, малиновая и смородинная. Для тех же гостей, у которых сердце послабже, на другом углу стола стояли вина заморские: кипрское и фряжское, токайское и бургундское. Немецким же мозельвейном сам хозяин просто запивал горькую полынную настойку, которой он лечил голову и суставы.
Всё искрилось и так сверкало в богемском хрустале за этим столом, что сразу вспоминались золочёные главы Архангельского собора, отменно, видать, щедрого к своим служителям.
– Оно и языческий праздник масленица, а всё одно радость и веселие в наши сердца вселяет! – в начале трапезы громкогласно возгласил отец Родион и сразу поднял ковш с полынной и бокал с золотистым мозельвейном: – За вас, други мои!
– Бахус, вылитый Бахус! – Иван Никитич не без восхищения разглядывал старшего братца, торжественно разрезающего ножом молочного поросёнка с гречневой кашей: праздничная фиолетовая ряса не скрывала дородное чрево протопопа, озорно поблескивали на широком лице маленькие весёлые глазки, большой бугристый нос алел, яко кормовой фонарь на борту голландского купеческого барка. – Рубенса бы сюда, старика Рубенса! Куда тут мне с моей слабой кистью! – Художник невольно вспомнил о своём ещё не оконченном портрете Родиона.
Призыв хозяина к питью и веселью охотно был услышан гостями, и други весело налегли на питьё, блины и икорку. Только один из гостей, высокий сухопарый старик, почти не пил и даже от молочного поросёнка отказался. Лицо его оставалось сосредоточенным, словно он за столом мыслил своё заветное.
– Что же ты не ешь, не пьёшь, Михайло Петрович? – узрел наконец хозяин воздержанного гостя.
– А оттого не чревоугодничаю, что о наших общих делах думу думаю. Ведь ныне, отец Родион, когда дщерь твоя духовная Анна на трон взошла, самое время пропозиции наши ей представить и недругов наших, и особливо ненавистного Феофана, сгубить! – желчно и резко ответил почтенный старец.
За столом сразу все загудели: имя преосвященного Феофана Прокоповича ненавистно здесь было многим.
«Да, Михайло Петрович Аврамов старые обиды не прощает!» – усмехнулся про себя Иван. Как художник он был близок к знаменитому директору Петербургской типографии ещё во времена Петра I. При великом государе Аврамов был ещё в полной силе, завёл рисовальную школу при своей типографии, мечтал открыть в Санкт-Петербурге Академию художеств и самому стать её директором. Замысел сей разделяли и братья Никитины. Ведь в случае открытия Академии художеств Ивану, как первому при дворе персонных дел мастера, Аврамов обещал мастерскую и классы с учениками, а младший брат Роман Никитин давал уже уроки в рисовальной школе.
Великий государь к прожекту Аврамова об Академии относился с видимым одобрением. Но после кончины Петра I дело затухло. Уплыла вскоре из рук Аврамова и Петербургская типография. «Неистовый Михайло», как звали друзья Михайлу Петровича, во всех этих неудачах во многом винил своего старинного недоброжелателя Феофана Прокоповича. Как вице-президент Синода преосвященный был, конечно, более заинтересован в процветании синодальной типографии, нежели аврамовской. И когда она совсем затухла из-за безденежья, был тому явно рад.
Аврамов в долгу, правда, не остался и ещё при великом государе осмелился говорить о лютеранской ереси вице-президента Синода. И когда архимандрит Печорского монастыря Маркел Родышевский представил пункты об иконобратстве Прокоповича, повелевшего своему подчинённому по псковской епархии архимандриту снять дорогие оклады с семидесяти икон и спороть жемчуга с праздничных риз, Аврамов же обличения в ереси поддержал.
Правда, сам он при том, посмеиваясь, молвил всесильному при Екатерине I Александру Даниловичу Меншикову, что Феофан, пожалуй, не столько иконоборец, сколько мздоимец, и позолоченные оклады и драгоценные каменья преосвященный спустил на свои роскошества и богатый винный погреб.
Светлейший же князь, сам первый мздоимец в империи Российской, других себе в том подобных не терпел, и завелось против Прокоповича «дело о пунктах Родишевского», не оконченное и по сей день.
Впрочем, главный спор меж Аврамовым и Прокоповичем шёл даже не об иконах, а об общем устройстве Православной Церкви. «Неистовый Михайло» открыто не признавал нового Устава Духовной коллегии, сочинённого Прокоповичем, и открыто требовал восстановления патриаршества, отменённого Петром Великим. И в том с ним были согласны многие духовные иерархи, так же как тверской архиепископ Феофилакт Лопатинский и Георгий Дашков.
– Эвон, как брызжет слюной мой двоюродный братец Оська Решилов, ныне уважаемый старец, отец Иона из Троице-Сергиевого монастыря. – Иван не без насмешки наблюдал за своим родственником, который и впрямь брызгал слюной при одном имени Феофана Прокоповича.
Узкое, как лезвие кинжала, личико Осипа налилось кровью, злые слова слетали с его уст яко раскалённые угли:
– Всем нам ведомо, что Феофан изверг и злочестивец, над иконами и святыми постами открыто надругался, покаяние и умерщвление плоти выставляет баснословием, безжёнство и самовольное убожество в смех обращает, над девством смеётся, святые мощи перебирает и при том кощунствует! – злым тонким дискантом выкрикивал Решилов, – Послушайте, что наказывает из заточения наш мученик и страдалец Маркел, который служками Прокоповича был многажды и иман, и бит, и давлен, и кован! – Осип достал засаленную тетрадку и зачитал призывы узника: «Не допускайте до миропомазания и коронования её величества еретические руки Феофана. Было короновал Прокопович Екатерину Алексеевну и Петра II, и что же: царствование их было кратким, венчал он Анну Петровну с герцогом голштинским, и цесаревна тоже скоро скончалась! Воистину дан Феофан дьяволом, чтоб извести весь дом Романовых!» Осип отложил тетрадочку и не без торжества обвёл взором смущённые лица гостей, вопросил смело: «Разве и ныне не ясно вам всем, что сам дьявол напустил Феофана на царскую семью! И, дабы козни дьявольские пресечь, потребно нам восстановить патриаршество во всём его блеске, дабы Анну короновал не какой-то еретик, а российский первосвященник. Тогда её имя Анна, сиречь благодать, и впрямь будет нам благодатно».
Острые слова отца Ионы вызвали за столом общий шум. Перекрывая его, прозвучал вдруг ответный прямой вопрос:
– Кого же из нынешних иерархов, отец Иона, видите вы на престоле патриарха московского?
Вопрошавший, маленький смуглый человечек, говорил с явным иноземным акцентом. Иван посмотрел на него настороженно, наслышан был о ловкости и переменчивости этого юркого грека Евфимия Коллети. Приглашённый петровским дипломатом Платоном Мусиным-Пушкиным преподавать в Славяно-греко-латинскую академию, он был одно время близок к несчастному царевичу Алексею. Но по делу царевича привлечён не был, извернулся и даже стал архимандритом Чудовского монастыря, что в Московском кремле. Всем было ведомо, что ныне грек – горячий сторонник Феофилакта Лопатинского и принял участие в недавнем споре между этим архиереем и Прокоповичем. Когда тверской архиерей решился опубликовать в 1728 году «Камень веры» покойного местоблюстителя патриаршего престола Стефана Яворского, преосвященный Феофан ответил на это сочинение памфлетцем, подписав его, правда, не своим именем, а именем некоего вымышленного Буддея. Впрочем, никто не сомневался, что за мнимым Буддеем кроется сам Феофан. Тогда-то Феофилакт Лопатинский и поручил Коллети подыскать автора, способного опровергнуть возражения Буддея. И ловкий грек, имевший доступ во все иностранные посольства, отыскал в свите испанского посла герцога де Лириа монаха-доминиканца Рибейру, который и дал достойную отповедь Будцею. Однако увлёкшийся полемикой доминиканец помимо вопросов веры прямо перешёл и на вопросы политичные и усомнился вдруг в самой идее абсолютного самодержавия российского. Рибейра открыто притом допускал возможность как замены, так и выборности монарха. Появившись в междуцарствование, сочинение Рибейры пришлось как нельзя кстати и вызвало в Москве большой шум, тем более что возможной престолонаследницей российского престола испанский монах прямо называл не Анну, а дщерь Петра Великого Елизавету Петровну.
И вот теперь Коллети просит вслух назвать имя возможного патриарха. Назови, а потом другой Рибейра раструбит о том на весь свет. Дело опасное. Весьма, весьма! И все молчали. Один Осип Решилов фамилию свою оправдал и рубанул со всей решимостью:
– На патриаршем престоле одного иерарха и вижу – архимандрита Троице-Сергиевой лавры Варлаама. Пусть он и не учен, но благочестив и твёрд в православии. И к тому же, – Оська усмехнулся и глянул на Коллети не без наглости, – новая наша царица Анна избрала отца Варлаама своим духовником!
За столом все загудели от неожиданности. Варлаам – духовник Анны! Теперь хитрый Коллети даже имя Феофилакта Лопатинского назвать не решился. И только Аврамов сказал после раздумья:
– Что же, троицкий архимандрит хотя и прост, но веру нашу и впрямь блюдёт твёрдо. Я, признаться, Родион, думал, что Анна тебя духовником своим изберёт, ты ведь столько лет служил при ней в церкви в Измайлове и был там ей духовным наставником.