Текст книги "Верховники"
Автор книги: Станислав Десятсков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
ГЛАВА 5
В тёмном подвале палат графа Дугласа, над обледеневшим топчаном, низко нависали покрытые инеем каменные своды. Через зарешеченное полуподвальное окошко пробивался скупой луч лунного света. Впрочем, лунный свет Михайло увидел лишь на мгновение – от боли в висках снова закрыл глаза. Перед глазами снова поплыли красные круги, а в голове и в ушах, точно в сильную качку, зашумели волны. И по тем волнам надвигался чёрный корабль... Михайло застонал, но затем стиснул зубы, сел, обхватил руками голову. «Вот сволочи, сзади били!» Потрогал спёкшуюся рану на затылке. И тотчас пронзила боль, и снова поплыли круги перед глазами. Он опять впал в забытье. И снова мерещилось, будто каменные своды потолка опускаются на топчан. Потолок опускался всё ниже и ниже, и Михайло слышал, как гудят ржавые цепи, на которых был подвешен потолок. Ему не хватало воздуха, и он задыхался, и вдруг явственно услышал, как со скрипом оборвалась одна железная цепь, и потолок рушится вниз, на него! Михайло вскрикнул – в подвал хлынул свет из распахнутой со скрипом двери, и вслед за двумя дюжими лакеями со смоляными факелами явились граф Дуглас и капитан Альбрехт.
– Коль сей молодец и во сне кричит, стало быть, и наяву очухался! – сказал один из графских лакеев, а затем над Михайлой склонились холодное лицо Дугласа и багровая физиономия бравого капитана. Разбитую челюсть капитана поддерживала аккуратная повязка. «А славный апперкот вышел!» – подумал Михайло, но капитан Альбрехт точно уловил мысль Михайлы и размахнулся:
– Я тебе сейчас покажу, как бить немецкого офицера!
Но тяжёлую руку удержал граф Дуглас:
– Зачем бить лежачего, мой капитан? Ведь ему так холодно в ледяном погребе. Ти озяб, мой малшик? Ти озяб?
Ледяным блеском поблескивали при свете факела голубые глаза графа Дугласа. Холодные графские пальцы брезгливо взяли Михайлу за нос:
– Надо погреть малшика! – И тут вдруг граф взвизгнул: – Гундс фат!
Он отшатнулся, схватившись за укушенные пальцы. Лакеи тут же бросились на Михайлу, заголили спину:
– А, русская собака...
Капитан Альбрехт, выхватив у лакея горящий факел, прижёг Михайлу. Тот даже не застонал – ярость и ненависть возродили в нём упрямую силу.
– Да не так! Не так, капитан! – сердился Дуглас. – А ну подсыпьте ему порох на спину, я сам буду пускать фейерверки!
Даже капитан Альбрехт вздрогнул при сем распоряжении:
– Но, ваша светлость, в трактире у бильярда были русские офицеры. Они видели, как мы увезли актёришку. И если он умрёт, как бы не быть нам в ответе. Человек-то он вольный! А князь Голицын законы блюдёт!
– Ерунда! Русские законы не для нас, немцев, писаны! Русским зольдатам в Эстляндии я всегда даю триста палок! Немцу можно дать только сто палок, но русская спина выдержит и триста палок. А когда малый очухается, мы сдадим его генералу Ушакову, в острог. Не забывайте, этот парень увёл крепостную рабу герцогини, сестры новой императрицы Анны! Тут ему никакой Голицын не поможет!
И граф Дуглас самолично посыпал спину Михайлы порохом и поднёс факел. И когда вспыхнуло голубое пламя, граф Дуглас затрясся, словно хищный вурдалак при виде своей жертвы. «Не случайно в Эстляндии его зовут душегубом...» – вздрогнул капитан Альбрехт, глядя на синюшное лицо своего друга.
– Сейчас малшик запоёт иные песни... – возбуждённо зашептал Дуглас на ухо капитану, словно приглашал его на концерт. Но Михайло не предоставил радости графу Дугласу – крепче стиснул зубы и точно провалился в тёмную ночь.
Очнулся Михайло в остроге. Он не сразу сообразил, где он и что за люди вокруг. Гудело в голове и точно отнялась обожжённая фейерверками спина. Длинный дровяной амбар, в котором помещался острог, не отапливался. В полумраке метались по стенам огромные тени. Хрипы и стоны прерывались пьяными криками и песней: там в углу играли в зернь, кости. Какая-то сизая баба с провалившимся носом присела на нижние нары, на которых лежал Михайло, загундосила:
– А что, молодцы, надобно бы влазные деньги с новичка получить?
– Да на нём одна исподняя рубаха, и та рвань! – ответил ей чей-то голос.
– А ты помолчи, стрелец-молодец, пусть парень ныне послужит обществу, как я своё отслужила! – сердито закричала баба.
– А ну покажь, как ты отслужила-то! – отозвался насмешник. Амбар грохнул от хохота. Баба сплюнула, отошла.
– Лежи, лежи, сынок! – наклонился над Михайлой маленький, чистенький старичок. – Виданное ли дело, с пытаного влазные брать? Совсем глупая баба, – продолжал старичок рассудительным голосом. Старичок тот сразу запомнился и не раз ещё являлся Михайле в его полубредовых видениях. Особо запомнилась его улыбка: добрая, участливая, совсем домашняя, а не острожная. Старичок сидел на полатях острога так же просто и спокойно, как сидел где-нибудь на завалинке деревенской избы и занимался самым древним и философским ремеслом: портняжеством. Он заботливо поправил на Михайле свой тяжёлый деревенский тулуп и утешил, окая по-волжски: – Розукрасили-то! О, звери, чистые звери! – И сердито начал тыкать иголкой в толстую рогожу. Перехватив недоумённый взгляд Михайлы, рассмеялся: – А ведь я это тебе, паря, портки шью. Когда тебя из Сыскного приволокли, кроме исподней рубахи, на тебе только и было что нательный крест!
Михайло на слова старика застонал так тихо, что пожалел сам себя. Дед засуетился, поспешно перевернул его и, растирая какими-то снадобьями, забормотал совсем как маманя в детстве:
– А мы спинку маслицем, маслицем! Оно и затянет!
И опять всё для Михайлы уплыло в ночь, и только токовал где-то далеко-далеко добрый голос: «А мы маслицем, маслицем!»
Вторично Михайло очнулся с той приятной слабостью, которая есть слабость накануне выздоровления. Он вытянулся под тулупом, тихо замер на нарах, и всё говорило в нём: выздоравливаю, поднимаюсь, и оттого даже холодный смрадный острог, тусклый свет в который с трудом проникал через зарешеченное мутное окошко, показался светлее и чище. Солдаты увели колодников на связке выпрашивать милостыню, и из острожников остались только больные вроде Михайлы или особливо грозные преступники, коих выводить на улицу в цепях и то страшно. Среди последних был и стрелец-молодец, который высмеял зловредную бабу. То оказался знаменитый атаман Ванька Камчатка, для которого острог что дом родной – настолько он знал все здешние порядки и обычаи. Камчатка и разъяснил Михайле, что с вновь прибывших острожные требуют влазные деньги, а ежели их нет – не пускают на нары. А на ледяном полу ночь провести – верная смерть. «Да ты, паря, не бойся. Ты пытаный, а с пытаных другой спрос!» – успокоил Камчатка Михайлу. Так Дугласова пытка обернулась внезапной острожной привилегией.
К удивлению Михайлы, среди оставшихся острожников оказался и старичок-лекарь. Звали его в остроге все ласково: Климушкой. Вот этим двоим, Камчатке да Климушке, Михайло и поведал свои московские злоключения. И оба рассказу поверили – достаточно было посмотреть на спину Михайлы, чтобы поверить.
– У них это всегдашнее обыкновение, у немецких баронов, – сначала выпороть нашего брата, а потом и в острог определить, – рассмеялся Камчатка. – Русские баре, те отходчивее – иль домашние плети, иль казённый острог!
– И среди русских бар есть звери почище немцев, – не согласился Климушка. – Взять хоть бы моего амирала. – В отличие от иных острожников Климушка рассказывал свою историю без утайки и без вымысла.
Служил он сторожем у отставного адмирала Головина. Сей адмирал, поселившись в деревне, и там учинил чисто воинские порядки и за малейшую провинность беспощадно сёк дворню матросскими кошками. Климушку поначалу высекли за то, что господский сон потревожили ночные птицы, вторично – за кваканье лягушек и, наконец, за сову.
– Ну и накипело во мне. – Климушка рассказывал обстоятельно, с подробностями, – Стою я, значит, перед господином амиралом, приношу утренний репорт, что так, мол, и так, неусыпно всю ночь, с колотушкой вокруг барских хором ходил, лягушек и злых людей пугал и ничего не заметил, разве что сова громко кричала... Господин амирал, дело известное, с утра дуют романею[63]63
...с утра дуют романею... – Романея (фр.) – виноградное вино высокого качества, которое привозили из-за границы.
[Закрыть], слушают мою репорту до полного окончания, а потом как заорут: всыпать, мол, старому мерину за то, что не предупредил совиного крика, двадцать кошек. Известное дело, и раньше меня пороли – только в стороне, в амбаре, а тут при всём народе, при моих же внучатах, штаны спустили и всыпали. Срам-то какой! Встал – детишкам стыдно в глаза смотреть. Вот я и задумался!
– Ведомо, чем твои думы кончились! Пустил красного петуха в адмиральские хоромы, а двери бревном припёр, – хохотнул Камчатка, прерывая знакомый уже ему рассказ деда.
С верхних нар свесился кудлатой головой здоровенный мужик, прохрипел страшно:
– А что их жалеть, бар-то! Всех вывести надобно, под самый злой корень подрубить! – Мужик спрыгнул с нар и злобно подступил к Михайле. – Жечь вас, барчуков, надобно, всех жечь! Дай срок, подымем и мы вас на дыбе!
– Да что ты, Максимка, опомнись. Чать, мы не из Сыскного приказу, чтоб болезных на дыбе подымать! – бросился к великану старик. И, странное дело, великан, которого ничто, казалось, не могло остановить, при словах Климушки успокоился, как бы признавая за ним какую-то особую нравственную силу. – Дикий ты человек, Максимка! – ворчал меж тем дед, доставая из котомки хлеб, вяленое мясо, головку лука и раскладывая на чистой, ещё не острожной, домашней бабкиной тряпице угощение. Только потом, увидев, как пухнут от голода в остроге самые что ни есть крепкие люди, оценил Михайло тогдашнюю щедрость Климушки.
– Сказывают, среди господ нынче великий шум идёт, – разрывая мясо волчьими зубами, переменил разговор Камчатка, – каждый на свой манер порядки норовит учинить...
– Известное дело, концы спят – серёдка бунтует! – мрачно отозвался великан. – Только нам от барской воли слаще не будет!
– Э... не говори, Максимка, не говори, – заспешил вдруг дед, – коль на верхах шатание выйдет, и концы легче поджечь!
– Чего там легче, – всё так же мрачно бубнил Максимка. – Правду на Украйне говорят: паны дерутся – у холопов чубы трясутся!
Михайло так и не дослушал, чем кончился острожный спор: вошедший сержант повёл его в Сыскной приказ на допрос.
На допрос к Андрею Ивановичу Ушакову Михайло попал по письму генерал-губернатора Эстляндии графа Дугласа. Тот факт, что актёришка укрывал беглую танцорку герцогини, подтвердил и гвардейский капитан Альбрехт. Андрей Иванович вёл дела тонкие, деликатные. И комнатка, в которую привели Михайлу, тоже была светлой и почти весёлой комнаткой после тех унылых, однообразных, засиженных клопами помещений, в которых такие же унылые однообразные чиновники брали с Михайлы первые опросные листы.
У Андрея Ивановича взгляд был светлый, понимающий, даже весёлый взгляд. Михайло неловко мялся перед ним, подтягивая рогожные портки.
– Ай да скоморох, ай да молодец-удалец! – усмехнулся генерал на рогожное рубище, – Давно ли в атласе и бархате на сцене красовался, дам прельщал, а ныне фортуна переменилась? Отчего так? – И пока Михайло жаловался на графа Дугласа и его людей, Андрей Иванович решал его судьбу.
Ещё недавно проще всего было взять и угодить графу Дугласу, надолго упечь этого молодца в рогожке на каторгу за покушение на персону герцогини Мекленбургской. «Опять же и танцорка хороша!» Андрей Иванович машинально отстучал пальцами о стол мотив песни, под которую танцевала Дуняша в спектакле у Бидлоо. Ещё раз пожалел, что не взял танцорку в тот вечер, спешил тогда во дворец. Словом, по недавним временам прегрешений скомороха было более чем достаточно. Шутка ли – немцы задеты! Но времена-то сейчас другие! Закрыта Тайная канцелярия, закрыт Преображенский приказ, некому крикнуть: «Слово и дело!»[64]64
Некому крикнуть: «Слово и дело!» – Слово и дело (государевы) – выражение в Российской империи до Екатерины II, означавшее, что произнёсший его человек хочет донести властям о каком-либо государственном преступлении, в результате чего оговорённый, как и доносчик, привлекались к следствию.
[Закрыть] На верхах Митька Голицын законы блюдёт. А по законам одно частное лицо не может своей волей схватить и пытать другое частное лицо. К тому же Андрею Ивановичу было ведомо, что по указу Верховного тайного совета граф Дуглас за многие его вины и прегрешения в Эстляндии в Москве не как почётный гость сидит, а под голицынским судом ходит. А ну как дойдёт до Голицына челобитная рогожного молодца! Он этому дурному немцу сразу ещё одно дело предъявит – на сей раз московское! Вот тут и думай – как поступить! Андрей Иванович недовольно крякнул и насупился. Время сейчас стоит смутное, беспокойное для полицейского генерала время. Вон Васька Татищев на днях у Черкасского всенародно требовал, дабы при арестах непременно присутствовали два депутата из выборных и сенатор. «Да ведь то прямой надзор над государственной властью». Андрей Иванович глубокомысленно покачал головой, вспомнил те тихие времена, когда сам первенствовал в Тайной канцелярии, решал судьбы великих персон, а не каких-то рогожных скоморохов. «Конституций им захотелось! Погодите, прибудет императрица Анна Иоанновна, она вам пропишет конституцию! И Тайную канцелярию восстановит! Непременно восстановит! Россия без заплечных дел мастера всё равно что невеста без жениха. Нельзя России без застенка и розыска, никак нельзя! А с этим рогожным скоморохом всё же повременить надобно. Ишь чего городит! Граф Дуглас и капитан Альбрехт хаяли, мол, русских и подвергли его незаконной пытке. Все ныне законниками заделались! Пускай-ка посидит в остроге, законник... до скорой счастливой перемены».
Андрей Иванович поманил Михайлу. Тот невольно рассматривал комнату, украшенную огромным гобеленом «Покорение Иудеи» (Андрей Иванович любил всё римское). В комнате после холода и смрада острога ему даже понравилось. Смущал только запах – кислый, тревожный запах – запах человеческой крови.
– Так ты вольный человек, значит? – Андрей Иванович взирал на Михайлу строго, по-начальственному. – А чин? Почему тебе никакого чина не вышло? И что ты за человек, ежели без чина? В России только тот человек, кто чин имеет. Без чина ты вошь, а не человек! Драл тебя граф Дуглас, и за дело драл – будешь знать, как уводить крепостных танцорок! Да я тебя сразу раздавить должен! Но я нынче добрый, подожду. Ступай, посиди в остроге – может, и вспомнишь, где прячется беглая раба её светлости герцогини Мекленбургской. И пока память о ней не воротишь, из острога не выйдешь, – Андрей Иванович запустил пальцы в табакерку, чихнул. – Ну а что немцы нас, русских, не любят, так нам то и без тебя ведомо. Нам и не потребно, чтобы нас любили. Главное – немцы государям служат верно. Не то что вы, вольные российские воры и самозванцы!
Андрей Иванович с видимым раздражением захлопнул золочёную табакерку. Тотчас из-за дверей выскочили два здоровенных сержанта-преображенца и поволокли Михайлу по длинному коридору обратно в острог. Ушаков смотрел вслед не без задумчивости. «И в самом деле, что будет с Россией, коль объявились в ней люди без всяких чинов и званий: пииты, скоморохи, танцорки площадные. Записать бы их по какому-нибудь ведомству. Мундиры выдать, оклады положить, реестрик составить!» Андрей Иванович улыбнулся со значением. Мысль-то была государственная, нужная. И неожиданно для себя он сел за стол и стал сочинять свой прожект. Так уж повелось в Москве в ту тревожную зиму. Все сочиняли прожекты...
В тот самый вечер, когда Михайлу втолкнули обратно в смрад острога, солдаты увели на розыск Климушку. Обратно приволокли деда под руки. Был он без нательной рубашки, с чёрной от ожогов, точно дымящейся спиной, бредил и впадал в беспамятство. «Не иначе как горячим утюгом гладили...» – с уверенностью заключил Камчатка и озабоченно стал смазывать раны дедкиным маслицем. «Звери! Чистые звери!» Огромная тень Максимки заметалась по острожной стене. Мигала догорающая свеча.
Чудодейственные травы и деревенское маслице силы на сей раз не возымели. Очнулся дед утром лишь на мгновенье, молча, с великой тоской оглядел стеснившихся кругом острожников. Серенький из-за решётки свет скупо освещал обросшие исхудалые лица. Никто не плакал, не кричал – все молчали. И в этом тяжёлом молчании чудилась грозная сила, может, оттого, что все они были не врозь, а один к одному.
Но ничего особого не случилось ни в этот, ни в следующие за ним дни. Климушка скончался, а на другое утро те самые острожники, что провожали его в последний путь, передрались между собой из-за тулупа и серенькой крестьянской котомки покойного, где и всего-то добра что положенная заботливой бабкой чистая латаная рубаха, мыльце да чудодейственные корешки и лампадка с маслицем.
– И куда Господь смотрит? – вырвалось у Михайлы.
– Ишь ты, Господь?! Так и подаст он тебе рапорт! – рассмеялся Камчатка, перебравшись на место Климушки и как бы по наследству взявший под свою опеку новичка.
Камчаткой знаменитого атамана прозвали за то, что в своих странствиях примкнул он в Сибири к вольной казацкой ватаге и дошёл с ней, как он сам говорит, на самый край света, и прозывался тот край Камчаткою. «В краю том в иной час из гор пламя исходит, и земля тогда дрожит и ходит под ногами, что твой корабль в бурю... – увлечённо рассказывал Камчатка. – И с горы идёт вал огненный, и всё жгёт и рушит. А под горой той в разгар зимы бьют ключи столь горячие, что в самый жестокий мороз купаться можно...» На этом месте старые острожники дружно прерывали рассказчика: «Буде врать-то, Камчатка! Не мешай спать!»
А на другое утро Михайлу вместе с другими колодниками погнали на великий торг. Бесчисленные остроги, черневшие на заснеженных просторах России (острогов было не менее церквей), стоили правительству на удивление дёшево, поскольку содержание их было самбе простое и экономное. Тюремщиков заменяли регулярные солдаты. Пропитание же острожников было в руках самих узников. Ещё со времён Ивана Калиты власти открыли, что народ российский сердоболен и участлив к юродивым, калекам, погорельцам и, само собой, к острожникам. Мужики охотно давали им копеечку уже оттого, что на Руси острог да сума – общая беда; бабы-богомолки почитали несчастных, зябнувших на морозе, за божьих людей – а как не подать божьему человеку?
И вот шумит, буйствует московский базар. «Огурчики из Нежина! Хрустят на зубах нежные!» – заливается соловьём голосистый курянин. «Фрукт заморский! Картошка в тулупах!» – надрывается рядышком ловкий петербуржец, пригнавший из Кёнигсберга возы с этой всё ещё диковинной для москвичей земляной ягодой. В соседнем ряду степенно поглаживают крашеной ядовито-красной охрой бороды купцы-персияне. Поблескивают на морозном солнце дамасские клинки, кавказские кинжалы-бебуты, переливаются персидские шелка. Шумит базар!
Сурового вида помор не без презрительности отвечает суетливому немчику, торгующему шкуру белого медведя. Глаза у немчика блестят: он уже видит, как будут удивляться медвежьей шкуре в Бамберге. В глазах у помора застыла тоска от всей этой пестроты и человеческого гомона, ему, должно, всё ещё мерещатся бесконечные снежные дали Ледовитого океана. И шкуру он продаёт себе в убыток – торопится!
Зато бойкая румяная московская купчиха своего не уступит: ловко отбирает льющиеся под её пухлой ручкой ширазские шелка. Застывший на морозе купец-ширазец так и вспыхнул при виде вальяжной щеголихи – томно закатывает восточные глаза и словно слышит уже, как плещется эта большая белая красавица в бассейне его гарема, – до торговли ли тут! И не торгуясь уступает шёлк московской красавице. И вдруг всё на минуту стихает. Слышен только мерный тоскливый звон кандалов, заглушающий дальние перезвоны церкви. Зябкие, кутающиеся в тонкие плащи, караульные солдаты гонят синих от мороза острожников. Те в жалких отрепьях, рубищах. Чем жальче вид, тем больше копеечка.
«Ну как не помочь сердешному! У самой Ванюша по царскому указу угнан в Сибирь за последний мужицкий бунт». Деревенская бабка, у которой и всего-то товара три пучка лука, узловатыми крестьянскими руками оделяет страдальцев. Купчиха-щеголиха согнулась в три погибели, ищет кошель. Отсчитывает скупо – на Бога передашь, много ли себе-то останется? Бросает медяк. Благодарственно звенят кандалы. Проходят колодники.
И кончилась тишина. Загомонил, зашумел базар. Лихой озорник, яко вихрь, налетел на согнувшуюся купчиху, припрятавшую кошель. Поскользнулась, упала купчиха, а когда встала – озорника и след простыл. «Караул! Кошелёк! Караул!» – запричитала купчиха, но вокруг смех, тысячи лиц. Пойди найди!
Когда в полотняном ряду хорошенькая кружевница бойко взяла его за руку, Михайло сразу и не узнал Гальку – разбитная, ловкая, настоящая московка. Пока острожники кружили по базару, Галька успела шепнуть, что Дуняша укрыта в надёжном доме, а ему Шмага обещал скорую помощь – будет бить челом большому боярину.
– Ох, не верю я в боярскую милость! – пожал плечами Михайло, – По мне, куда важней через острожный тын перепрыгнуть.
– Лихо, хлопец! Возьми и перепрыгни! – решительно сказала Галька. – Боярскую милость – её долго ждать, а Дуня твоя совсем извелась. Ходить-то ей по Москве нельзя. Ищут! Вот и сидит затворницей, по тебе слёзы льёт! – На прощанье Галька сунула в карман Михайле гривен шесть – целое состояние для острожника.
– Э, да ты сегодня, соседушка, удачлив! – Камчатка на звон определил заветные гривенники в карманах Михайлы. – Слушай! – горячо зашептал он ночью. – Отдай мне гроши, и слово даю – завтра же будем на воле! – Столько было силы в шёпоте атамана, что Михайло поверил.
На другой день в остроге вместе с Михайлой, сказавшимся больным, остались только Камчатка и Максимушка.
– Спасибо царю-батюшке да князю Ивану Долгорукому – с виселицы, голуби мои, сняли меня, грешного! – посмеивался Камчатка. – Да только снять-то сняли, а пожаловали не печатными пряниками, а калёным железом!
Хотя Камчатка и шутил, но знал, что по новому царёву суду он приговорён, как и Максимка, к жестокому наказанию каторжников: битью кнутом и вырыванию ноздрей. А на лбу выбивают крепкую отметку: ВОР. «Впрочем, коль золотой случай спас от верёвки, то и из острога я и до пытки уйду», – твёрдо решил атаман. И искал только счастливого случая. Деньги Михайлы и дали ему тот случай в руки.
Усатый сержант, командир караульной команды, был старым знакомцем Камчатки. Весело позвякивая гривенниками, атаман доверительно о чём-то пошептался с ним, сержант дал команду, и через час острог напоминал тайную корчму. Караульные солдаты на полученные деньги доставили из царёва кабака штофы с водкой, солёные огурцы, холодного зайца под сладкими взварами. Разыгралось острожное гульбище, и караульные не выдержали, уважили, сели за стол. Михайло и глазом не успел моргнуть, как Камчатка подменил перед ним и Максимкой штоф с водкой на штоф с водой. «Идя на пир, помяни ангела Пантафана, и с тобой развеселятся все!» – гудел Максимка. Михайло подтягивал, пил воду. Но ловчее всех притворялся Камчатка: горланил песни со старым сержантом, обнимался с молодыми безусыми солдатами, кричал страшно и невразумительно, так что Михайле померещилось: напился. Но, перехватив вдруг его жёсткий, холодный взгляд, поёжился – трезв Камчатка!
Сержант пил уже не из чарки – из широкого муромского ковшика. Смотрел затуманенным влажным взглядом в подслеповатое окошечко, через которое открывался вид на грязный внутренний двор острога, вспоминал тёплые южные моря, за которые воевал с господином капитан-бомбардиром Петром Алексеевичем. «Вот царь был так царь – не брезговал нашей солдатской кашицей. А сейчас пошли все бабы...» Сержант раздражительно сплюнул. Камчатка понимающе заглядывал в глаза, подливал. За окошком разыгралась метель. Сержант уронил на стол пьяную голову, заснул. Один из солдат давно уже сполз под стол, другой пил мало, тревожно посматривал на загулявших товарищей.
Камчатка меж тем дал знак: затянул лихую разбойничью.
И тогда выпрямился во весь рост огромный Максимушка. Чернобородый, лохматый, пудовым кулаком сшиб караульного, тот и не вскрикнул. Максимушка сбил и наружного часового – дурашливого молодого солдатика, который, увидев Камчатку в плаще и кафтане сержанта, надумал приветственно взять ружьё на караул. Оглушённый кулаком Максимушки, он остался лежать у ворот острога, меж тем как Камчатка и два его товарища, переодетые солдатами, скрылись в завесе хмельной, размашистой метели.