Текст книги "Верховники"
Автор книги: Станислав Десятсков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
Вот почему, выпроводив, вслед за Левенвольде, бравого капитана Альбрехта, Андрей Иванович попридержал Ягужинского. Пили неспешно зелёный китайский чай, толковали о погоде и политике испанского короля. Дело меж тем вырисовывалось тонкое, деликатное, поначалу неуловимое. Собеседник должен был вытянуть нитку-паутинку, дабы распутать весь клубок. Розовели в предвечерних лучах, пробивавшихся через заиндевевшее окошко, краски на старинной иконе, терпко пахли воском навощённые узорчатые паркеты.
За третьей чашкой Андрей Иванович сам ухватился за нитку-паутинку. Клубок распутался, и на том конце вышло: гонец. Всё было так просто – послать к Анне Иоанновне в Митаву гонца, опередив депутацию верховников, и предупредить будущую императрицу, что в Москве есть сильная самодержавная партия.
И под письмом будут стоять две подписи: Ягужинского и Остермана.
– А там, когда матушка станет полной самодержицей, она, знать, не забудет сынов отечества! – восторженно заключил за Остермана бывший генерал-прокурор.
Верные сыны отечества мечтательно помолчали. Но у вице-канцлера в сей миг возникли сомнения, связанные с разностью их нынешнего табельного положения. «Ведь Павел Иванович, хоть и большого ума человек, а бывший генерал-прокурор. Бывший! А я действительный вице-канцлер. Действительный! Нет, пусть Ягужинский и его русские сотоварищи первыми лезут в петлю, восстанавливают самодержавие, а мы... мы, немцы, его используем». И в подписи Остермана под письмом бывшему генерал-прокурору было отказано. Но на словах гонец мог передать Анне Иоанновне, что он, Андрей Иванович, всей душой разделяет великий замысел. Подписи же он пока поставить не может, испытывая такую резкую боль в глазах, что не токмо писать и читать, даже ходить в срамное место без поводыря затрудняется.
Прощаясь, Ягужинский с нескрываемой насмешкой взглянул на хитроумного вице-канцлера. Но тот уже погрузился в старое обтрёпанное кресло у камина, прикрыв глаза рукою, и, казалось, впал в свою обычную болезненную меланхолию. И только когда бывший генерал-прокурор был уже на пороге, мнимый больной, как бы между прочим, осведомился об имени посыльного гонца.
– Его имя не важно. Главное – это надёжный и преданный человек, – взбешённый и одновременно почти восхищенный искусством лицедея, ответил Ягужинский.
Он не сразу закрыл дверь, а ещё раз обернулся. Ему казалось, что он почувствовал на спине колючий язвительный взгляд воспалённых глаз. Но показалось. Остерман по-прежнему сидел в той же скорбной и приличной больному расслабленной позе. Смеялись только голубые бесы. Там на иконе. Последний луч солнца зажёг на миг их красные горящие глаза. Вот они и смеялись... Бесы.
ГЛАВА 3
Осыпанные инеем башни и купола Новодевичьего в морозных сумерках, как сказочное диво, высились над бревенчатыми окрестными избушками. «Поздно явились молодцы, почивать ложатся послушницы... – заворчала было карга-сторожиха, но гривенник оказал своё волшебное действо, и скоро из монастырской калитки выскользнула Дуняша с подружкой и горячо поцеловала Михайлу. – Фу, бесстыжие!» – захлопнула калитку сторожиха, но ответом был молодой беспричинный смех.
– Знакомься, Максим Фёдорович, и ты, Михайлушка, – подружка моя новая, Галька! – И Дуняша вытолкнула вперёд весёлую румяную девушку. – Первая кружевница и певунья в нашей казарме. А песни нам здесь – единая отрада. В монастыре порядки-то воинские, только что не в барабан бьют, а в колокола трезвонят. Чуть свет – подъём и на молитву!
– А там постных щей похлебаем и за работу. Монашки даром не кормят, – подхватила Галька.
– А почто такая красавица послушницей стала? – удивился Шмага. Галька и впрямь была красавицей: чернобровая, ладная, только сутулилась немного, как все кружевницы.
– Мачехе не угодила, – ответила Дуняша за Гальку.
– А сама-то откуда? – участливо спросил Шмага.
– С Украины мы, казацкого роду-племени... – певуче пропела Галька.
– Казацкая кровь, она всегда своё возьмёт! А послух не схима, недолго и скинуть! – обнадёжил Михайло девушку.
– А пусть она за меня замуж выходит, – не то в шутку, не то всерьёз предложил Шмага, – Скоморохи люди честливые, скоморохи люди вежливые! Да и сам я, Галька, казацкого роду-племени. У моего дядьки в Киеве хата, в огороде бузина, а я у дядьки единый наследник. Ей-ей, не вру... – Когда Шмага смеялся, он точно сбрасывал с плеч десяток лет.
«Да и впрямь не более сорока годков...» – впервые подумала Дуняша о своём театральном наставнике, как о вполне пригодном женихе.
– А что, красавица, коль в монастыре пост – уноси ноги на погост? – насмешничал между тем Шмага.
– Нет, батько, в Новодевичьем кто постится, а кто и веселится! – лукаво подпела ему Галька. – У матери игуменьи почитай каждый вечер таланты порхают, да и мать ключница не без греха, водит к себе сивого попа!
– Это они за вас, птичек бедных, грехи замаливают... – рассмеялся Шмага и предложил: – А не зайти ли нам в трактир богатый, устроить гостьбу толстотрапезну? Своего угла несть, так хоть за трактирный столик сесть!
Своего угла у друзей и впрямь не было. От Бидлоо пришлось уйти, как только Михайло и Шмага спроведали, что поутру после спектакля наведался к доктору полицейский ярыжка, спрашивал про Дуняшу.
– Я сказал, что ничего не знаю о девушке, но он ответил, что генерал Ушаков всё знает про вас! – Доктор Бидлоо честно округлил глаза. И друзья поняли, что надобно прощаться с доктором. В тот же вечер актёры перебрались в заведение куафёра Жанно.
– Знатные дамы, коль им угодишь и из чертополоха на голове искусную розу завьёшь, – золотой за одну улыбку дают! – соловьём разливался Шмага. – Ну а скоморохи на ласковое слово не скупятся – улыбочкой привечают, улыбочкой провожают!
– И ты, Михайло, тем барыням улыбаешься? – Столь явная ревность прозвучала в голосе Дуняши, что вопрос покрыл дружный смех.
– Скучает он по тебе, Дуняша, скучает, соколик! Барыня ему улыбку, а он ей кап-кап на причёску! – сквозь смех сказал Шмага, но точно спохватился: – А вообще, други мои, бежать нам отсюда надобно. У этого ирода Ушакова на Москве ой какие длинные руки!
– Куда бежать-то? – безнадёжно махнул рукой Михайло. – Ныне все российские театры в Москве собраны, играть нам боле негде!
– А мы сами разве не театр? – Шмага весело оглядел компанию, – И поем, и играем, и пляшем! Дай срок, в Петербурге такой театр заведём, что наша дикая герцогиня локти кусать будет.
– Да кто нам поможет-то? – рассердился Михайло. – Горазд ты, погляжу, на выдумки, а не на дела!
– А вот и помогут! Есть ещё в Москве служители Аполлона, они помогут... – загадочно ответил Шмага.
– А ну получай за барынек! – Дуняша снежком сбила с Михайлы треугольную шляпу.
Так, перекидываясь снежками, и не заметили, как вышли к богатому трактиру, нижний зал которого хозяин держал для ямщиков, а верхний – для чистой публики. Оба актёра были в отменных париках, и толстомордый вышибала, что стоял у лестницы, ведущей в верхнюю залу, пропустил честную компанию без лишних слов. Парики по тем временам были привилегией российского дворянства – прочие сословия их не носили, и даже солдаты пока не пудрили свои волосы. Времена Миниха в армии ещё не настали[60]60
Времена Миниха в армии ещё не настали... — Миних Бурхард Кристоф (Христофор Антонович, 1683—1767) – граф, генерал-фельдмаршал. На русской службе состоял с 1721 г. При Анне Иоанновне был президентом Военной коллегии. Играл активную роль во внутренней и внешней политике России.
[Закрыть]. Имелось ещё одно отличие между верхней и нижней залой. В те первые послепетровские годы простой люд по-прежнему почитал табак бесовским зельем, и курящих в нижней зале было самое малое число – разве что отставные солдаты и матросы. Напротив, наверху, где вокруг новомодной игрушки – английского бильярда – толпились гвардейские офицеры, висело такое табачное облако, что Дуняша и Галька закашлялись уже на пороге.
– Какие красавицы, граф... – Капитан Альбрехт осклабился в лошадиной улыбке, обращаясь к своему собутыльнику – сухопарому генералу со столь бледным лицом, что из него, казалось, была выпита вся кровь.
– Изрядные девки! Особливо светленькая! – небрежно, как и подобает при его высоком положении, процедил граф Фриц Фердинанд фон Дуглас. В Северной войне граф служил в армии шведского короля Карла XII и прослыл «фуражным умельцем» за жестокую способность добывать фураж, поджаривая пятки белорусским и украинским мужикам. Король, который корм для лошадей ценил более, чем пищу для солдат, всегда отличал графа Дугласа. Но коль Эстляндия и Лифляндия, где находились поместья Дугласа, отошли к России, граф легко переменил родину и перешёл на русскую службу. При Екатерине I, пользуясь покровительством герцога Голштинского, он был назначен на пост генерал-губернатора Эстляндии, хотя открыто ненавидел всё русское.
– А по мне, так хороша чёрненькая! – Капитан Альбрехт впился глазами в Гальку.
– Э... когда я был драбантом[61]61
Драбант – телохранитель, вожатый.
[Закрыть], у моего короля Карла, мы на Украйне задирали юбки таким чернобровым селянкам в каждом хуторе... – небрежно отмахнулся граф.
– Вот вы и дошли до Полтавы! – вспыхнул Михайло, после службы в театре Фиршта свободно понимавший немецкую речь.
– Этот щенок за соседним столиком, кажется, хочет, чтобы я ему отрезал уши? – надменно выпятил подбородок граф Дуглас.
Но в это время капитан Альбрехт, переведя глаза на Дуняшу, крикнул вдруг на всю залу по-русски:
– Да это же беглая танцорка герцогини Мекленбургской! За её поимку порядочная награда определена!
И он спешно поднялся, дабы никто другой не опередил его с этой наградой.
– Что, птичка? За ушко и на солнышко? – Мясистая лапа бравого ландскнехта легла на тонкую шейку.
– А ну прочь руки, немчура проклятая! – Михайло встал между Дуняшей и капитаном.
– Славна брань дракою! – насмешливо загудели у бильярда. Но никто не вмешался. Дело было ясное – ловили беглую холопку. И хотя многие офицеры не раз бешено аплодировали Дуне в театре, вступиться за неё всем было не с руки.
Капитан Альбрехт тем временем небрежно скинул форменный кафтан, засучил рукава.
– Я о скомороха шпагу дворянскую марать не буду! – громогласно заявил немец. – Я его проучу, как в доброй немецкой пивной! А ну, любимец муз, получай добрый немецкий кулак! – Дуняша вскрикнула, но напрасно: добрый немецкий кулак даже не задел ловко уклонившегося Михайлу. Конечно, если бы капитан Альбрехт знал, что бывший матрос российского флота Михайло Петров, убежав в двадцать лет из шведского полона на английском торговом судне, три года таскал потом мешки и брёвна в лондонских доках, он поостерёгся бы расставаться со своей шпажонкой. Не ведал немец и о том, что Михайло слыл одним из первых бойцов на славных ристалищах в верфях Ост-Индской компании, где зарождалось искусство английского бокса. И вот сейчас Михайло Петров, к изумлению московской трактирной публики, приветствовал немца двойным хуком, справа и слева, показал всем, что такое знаменитый апперкот, и завершил бой прямым в голову, после чего капитан Альбрехт зашатался и рухнул, как крепкий тевтонский дуб. Тем временем Шмага с девушками ретировался по винтовой лестнице. Прикрывая их отход, Михайло вытащил театральную шпагу и отбивался ею от графа Дугласа, поспешившего на выручку. Клинок графа Дугласа был отточен и востёр, да слабой оказалась графская рука. Старая верная зазубренная шпага Михайлы (приходилось ею и дрова колоть, и хлеб резать) выбила из графской руки острый клинок; описав дугу, он впился в зелёное сукно бильярда. Схватив плащ, Михайло поспешил вслед за Шмагой и девушками на улицу. Да не тут-то было: навалились на него лакеи Дугласа, поджидавшие своего господина в нижней зале, повалили, стукнули по голове тяжёлой пивной кружкой. Перед глазами Михайлы поплыли радужные круги.
ГЛАВА 4
Русская тоска была грустна и тиха, как в церкви на погостах. Не водилось на Руси европейской скуки, а прижилась в те годы монгольского ига смертельная азиатская тоска. В таком состоянии русский человек был способен и на великие подвиги, и на немалые погрешения.
К знаменитому российскому живописцу Ивану Никитину[62]62
Никитин Иван Максимович (Никитич) (ок. 1688—1741) – живописец, один из основоположников русской реалистической живописи. Написанные им портреты царевны Прасковьи Ивановны, Петра I, С. Г. Строганова, картина «Пётр I на смертном ложе» хранятся в Русском музее. С Никитиным связывают картины «Куликовская битва» (Русский музей) и «Полтавская баталия» (Эрмитаж в Петродворце).
[Закрыть] тоска в те годы пришла исподволь. Когда молодой, беспечный, полный сил, он вернулся в Петербург из Италии с дипломом персонных дел мастера и надеждой выйти в российские Тицианы, горизонт был чист и ветер фортуны весело надувал паруса.
Его портреты понравились самому господину капитан-бомбардиру, и Пётр I горячо рекомендовал всем своего знатного портретиста. Ему много и охотно заказывали, а он в те петербургские годы много и охотно писал. Портреты давались легко, как бы без видимых усилий, наверное оттого, что он так хорошо знал и понимал сподвижников великого преобразователя. В тех портретах ощущалась сама жизнь – горячая, широкая, петровская. Но умер Пётр I. Полезли к трону новые люди – точнее, людишки. После великого государя, с его высокими и смелыми замыслами, они казались маленькими и ничтожными, своекорыстными и случайными. Пошёл новый заказчик – светская знать, – и заказчику тому надобно было угодить. Дабы не терять заказы, российский Тициан начал припудривать и прихорашивать новоманирных господ на картинах. Мода пошла на рококо, на мотыльки и зефиры, и он одно время пошёл следом за модой. Да и супруга, прекрасная Лиза Маменс, немало в том способствовала. При Екатерине I красавица рижанка стала фрейлиной, и понадобились новые наряды и украшения. Но денег от заказов всё равно не хватало на придворную жизнь Лизы Маменс. И тогда она нашла свой способ доходов. Проведав об амурах своей жёнки, Иван проучил её крепко, по-дедовски, запер свою мастерскую в Санкт-Петербурге и перебрался в Москву, к брату Роману. Но двор словно не хотел с ним расставаться: при Петре II переехал из Петербурга в Москву. Примчалась и Лиза Маменс. Валялась в ногах, вымаливала прощение. И он, дурак, простил, и снова Лиза Маменс закружилась по балам и куртагам. Теперь уже вся Москва заговорила об её амурах. Он хотел развестись, но Лизка в суд не явилась, пряталась у своего нового амантёра, графа Дугласа. От всех этих невзгод Иван Никитин крепко запёрся в дедовском доме на Тверской, перестал ездить ко двору и брать заказы.
В эти бессонные вьюжные ночи, когда тоска подступала к сердцу, сладкими детскими снами зрилась ему благолепная старина. И хотя старина та была ни тихой, ни благолепной, но она была его детством, а детство всегда вспоминаешь с внутренней отрадой, особенно когда столь черна твоя нынешняя жизнь.
И он, первый светский живописец России, снова попытался вернуться к тому, с чего давным-давно начинал, – к иконам. Из бальной залы уходил в храм. Но не находил в себе прежней веры, а без веры и иконы походили на чертежи. Да и не мог он писать по прежним церковным уставам – отучен был всем петровским временем.
Впрочем, покупатели всегда находились – ведь он по-прежнему числился первым придворным живописцем, что в Табели о рангах было приравнено к чину полковника. Только вот правда искусства, которая когда-то обожгла его горячим дыханием красоты, временем словно умирала в нём.
А вокруг все суетились, спешили, гонялись за личным интересом. Но после горячки петровских дел он был равнодушен к наступавшему безвременью. И огромная гишторическая баталия о Куликовском побоище – заказ князя Дмитрия Голицына, прославляющая старые знатные роды в пику немцам и безродным новикам, – пылилась неоконченная рядом с недописанным портретом Павла Ивановича Ягужинского, новомодным мотыльком, скользящим по бальному паркету. И ту, и другую картины, наверное, засидели бы мухи, если бы не старательный ученик Мина Колокольников. Вот и сейчас Мина прилежно дописывал работы своего знаменитого учителя, а сам Никитин, укрывшись овчинным тулупом, дремал на лежанке.
Проснулся от старинных и щемящих сердце звуков – такие он слышал когда-то во Флоренции. Так тогда стучали каблучки Мари Голицыной, когда она поднималась в его мансарду позировать для той славной и столь дорогой ему парсуны, что и сейчас висит в Архангельском, у старика Голицына. Он прислушался, поражённый, но сомнений быть не могло: по лестнице стучали женские каблучки, затем возле дверей зашуршали юбки, и, наконец, раздался робкий и несмелый стук.
«Мина!» – сердито позвал Никитин и неохотно спустил ноги с тёплой лежанки. Так сонным медведем – нечёсаный, в валенках – он и предстал перед Дуняшей и Галькой, когда девушки вслед за Шмагой с робким любопытством переступили порог мастерской. А любопытствовать было чему, поскольку на всю Москву не было такой мастерской, как у Ивана Никитина. Она занимала целый этаж двухэтажного особняка. В светлом углу мастерской, у широкого окна, поставлена была большая неоконченная картина. В колеблющемся свете свеч, зажжённых услужливым Миной, блестела краска старинных шеломов и щитов, сходились в сражении две многочисленные рати. То был заказ старого Голицына – Куликовская битва.
– Странно и удивительно, что зрю у вас Куликовскую битву, а не славную Полтавскую баталию, в коей вы сами, говорят, были участником! – издалека завёл разговор Шмага. Никитина он знал ещё по тем временам, когда заказывал ему декорации для театра герцогини. Как истый ловец человеческих душ – а каждый хороший режиссёр знает за собой это свойство, – Шмага тогда ещё разглядел за внешней угрюмостью знаменитого российского живописца его истинную натуру: прямую и честную. И потому безбоязненно привёл девушек в мастерскую Никитина, справедливо полагая, что он не откажет в помощи служителям Терпсихоры, оказавшимся в столь бедственном положении.
Там, у трактира, ему потребовалось немало труда уговорить Дуняшу не лететь вслед за графскими санями, увозившими суженого. И только когда Шмага привёл ей такие резоны, что Михайле всё одно до утра не помочь и что управу на генерала Дугласа (от трактирных лакеев он сведал уже имя и звание супротивника) можно найти только у самого высокого заступника и покровителя, Галька сумела увести подругу. И вот теперь девушки робко сидели на венских стульцах, предложенных им услужливым Миной. Краем уха они вслушивались в учёный спор, который как всегда затеял Шмага, а более оглядывали стены обширной залы, увешанной полутёмными картинами и портретами. Воображение Гальки особо поразила картина, на коей прекрасная девица оседлала могучего быка чёрной масти и тот послушно вёз её через бурное море.
– Картина сия – суть аллегория, копия с картины славного фламандца Рубенса, – важно пояснил Мина. – И девица та – богиня Европа, в честь которой и наш материк именуется. А бык Йовишь – греческий бог Зевс, обернувшийся быком, дабы похитить красавицу.
– А по мне, так не Зевс девицу похитил, а она сама его оседлала, как казак коня-степняка! – задорно прервала молодого художника Галька. Мина покраснел.
– Так, так! – рассмеялся подошедший к ним Никитин. – И впрямь богиня Европа – лихая девица, любого быка оседлать может! Что скажешь, Шмага? – обратился он к медеатору с явным намёком. Тот комично развёл руками:
– Куда же нам теперь без европейского политесу? Зрю, Европа и нас, как того Зевса, ныне в полон взяла.
– А вот князь, Дмитрий Михайлович, полагает, что мы можем прожить и без европейского политесу, беря уроки из отечественной истории. Потому и заказал Куликовскую битву! – Никитин показал на эскиз большой картины.
– Много о нём наслышан... – поддакнул Шмага. – Говорят, сей мудрый муж к вам в мастерскую самолично наведывается?
– Заходит! – скупо бросил художник.
– Как бы я хотел видеть князя и передать ему нашу челобитную на графа Дугласа! – отрывисто попросил Шмага.
– Ох и шельмец! – рассмеялся Никитин. – Знаешь, как первый верховник немцев не любит!
– При чём тут немцы? – сделал Шмага удивлённое лицо. – Тут сам закон нарушен. Хватать вольного служителя Аполлона, заковывать его в кандалы и железа частным лицам пока на Москве не дано.
– И впрямь бесчинство! – заключил Никитин, внимательно выслушав рассказ медеатора, – Ладно, Шмага! Помогу твоим людям! Соблюду законы товарищества! А пока мой дом – всем вам приют!
Ночью Мине Колокольникову снился зелёный луг, на котором он, Мина, бродит в личине могучего быка. А из ручья светлого выбегает Галька и прыгает ему на спину. И весело играет в нём кровь богатырская...
А Дуняша всю ночь плакала, вспоминая, как били люди Дугласа её Мишеньку. Чтобы не разбудить никого в чужом доме, плакала молча, в подушку.
И странное дело – впервые за долгие месяцы спокойно заснул среди своих картин хозяин. Незнамо отчего отлетела тоска-кручина. Возможно, добрые дела – лучшее лекарство той болезни.