Текст книги "Верховники"
Автор книги: Станислав Десятсков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
ГЛАВА 7
В жизни каждого бывают месяцы и годы тягучие и однообразные, когда ничто по видимости не меняется. Но эти годы не проходят даром, они подготавливают те дни и часы, когда жизнь несётся на бешеной тройке и все старые счёты отлетают вместе со снежной пылью, а навстречу открываются новые дали: или ясные, или покрытые свинцовыми тучами.
Так случилось и с Михайлой, когда закружила его лихая новогодняя метель. И то сказать: в паре с ним была первая московская танцорка! Неделя минутой показалась – наступил крещенский праздник, а с ним и время спектакля.
В тот день Михайло запаздывал в театр: спешно доучивал роль, более надеясь на фортуну, свой голос и суфлёра-подсказчика, чем на свою память. Памяти было не до спектакля. Память возвращала лицо Дуняши, её улыбку. Кровать в его низенькой каморке всё ещё сохраняла тепло её тела, и оттого сама камора напоминала Михайле благоуханную апельсиновую рощу Андалузии из спектакля о Дон Жуане. Дуняша уходила всегда на рассвете, спешила: девушек-актёрок поутру пересчитывали преданные Екатерине Иоанновне юродивые богомолки, занимавшие крыло дворца, противоположное театральному.
День был ясный, морозный, от ветра и высоких звуков крещенского перезвона осыпался иней с деревьев, таял на лицах, но не смог смыть морозный румянец. Ноги сами летели по такому морозцу. Михайло вышел к Москве-реке и ахнул от людского половодья. Толпа москвичей чёрными галками по белому снегу покрыла набережные. Вдоль реки в три шеренги, вдаль, насколько хватало глаз, стояли полки, застывшие в торжественном церемониале. Ветер здесь, на реке, был злой, колючий: звонко хлопали по ветру полковые знамёна, развевались белые и красные плюмажи офицеров, яркой медью сверкали знаки на кожаных касках гренадер, мрачно уставились жерла многопудовых мортир. Войска стояли неподвижно, и только по спинам солдат время от времени пробегала дрожь: то ли от крещенского мороза, то ли от значительности момента. Михайло перебежал было к повороту реки, но и за поворотом, уходя зелёной цепочкой в заиндевевшую даль, стояли войска. Побежал назад к Кремлю и чуть не споткнулся: рявкнули чугунные пушки, войска произвели троекратный ружейный огонь. Привстав на цыпочки, из-за тысяч голов увидел раззолоченный крестный ход, спускавшийся к проруби. И опять несколько впереди всех шёл тоненький высокий мальчонка в открытом мундире – царь!
Лишь когда был отслужен молебен и войска, развернув знамёна, церемониальным маршем прошли перед императором, тысячная толпа из Замоскворечья хлынула на лёд. Отчаянные мальчишки, первыми сбросив с себя немудрящую одежонку, стали прыгать в ледяную воду проруби. Но Михайле было не до забав – он запаздывал.
Первым, кого он встретил в театре, был Шмага. К его удивлению, медеатор не накинулся на него с упрёками за опоздание, а лишь строго вздёрнул плечом и прошёл мимо. Пасторальные девицы, которые, завидев его, всегда таинственно шептались и глупо смеялись, тоже как-то странно и неестественно потупили покрасневшие глаза. И только Екатерина Иоанновна была в полном восторге.
– Пришёл, голубчик! Я же говорила – придёт! – торжествующе крикнула она Шмаге. – Ну, переодеваться, переобуваться, спектаклю начинаться! – И, довольная своей шуткой, шурша новой юбкой, умчалась на сцену.
– Разве поначалу не пастораль пойдёт?
– Нет, спектакль. – Шмага отвечал как бы через силу.
«Да что с ним?» – удивился Михайло, но расспрашивать было уже некогда. Налетел младший медеатор – пора было на сцену.
По обычаю, Михайло заглянул сквозь щёлочку занавеса в зал.
Закоптелая позолота, грязные драпри у лож, семь печей, выходящих прямо в залу, ветхие декорации – всё это для Михайла исчезло, отодвинулось куда-то перед волшебством театральных звуков: гудением праздничной толпы, разноголосицей настраиваемых музыкальных инструментов, затаённой суетой кулис. И завораживала пустая сцена, куда надо было сейчас выйти, и жить чужой жизнью, и заставить других поверить в эту жизнь.
Оркестр настроился, музыка божественного Люлли[33]33
Люлли Жан-Батист (1632—1687) – французский композитор и театральный деятель, основоположник французской классической оперы.
[Закрыть], словно звуки иных звёздных сфер, поплыла в залу: слуги разом потушили свечи в боковых канделябрах, и зала погрузилась в полутьму и стала ещё более таинственной и незнакомой. И только высоко у потолка малая люстра освещала голубой плафон с богом Аполлоном, летящим вскачь на эллинской колеснице навстречу Авроре. Впрочем, лицо у Аполлона было округлое, со здоровым московским румянцем, и чем-то неуловимым бог искусства напоминал Мину Колокольникова – известного живописца.
За кулисами меж тем суета и волнение достигли наивысшего предела. «Пер-нобль, пер-нобль где?» – голосил взъерошенный, со сбившимся в сторону париком Шмага, сам бывший в спектакле на ролях первого комика.
– Ну, с Богом, – с неожиданной горячностью пожал он руку Михайле. – Иди и не забудь: держаться надобно каданса в речитативе!
Взвился занавес, и театральная Москва узрела Гишпанию.
Гишпания для Екатерины Иоанновны и выполнявшего её предначертания Мины Колокольникова была страной очень далёкой и уже оттого разбойной, а потому декорации изображали мрачный и суровый вид. Герцог де Лириа, сидевший в почётной ложе, прикрыл рот платочком, чтобы скрыть смех и изумление. Екатерина Иоанновна, влетевшая в ложу из-за кулис, красная, распаренная, с масляным пятном на парадном роброне, – только что собственноручно проверяла подъёмные механизмы, – взглянула на тощего испанского гранда не без самодовольства. «Французы говорят, что управлять труппой актёров сложнее, чем командовать армией», – учтиво заметил ей де Лириа. У него болела голова после вчерашнего кутежа с Иваном Долгоруким, а тут надобно было ехать к этой толстой и глупой герцогине, поскольку на спектакль ожидался император. Но его величество не приехал, а уйти из ложи значило навеки поссориться с влиятельной дурой. Надобно было терпеть и льстить! Впрочем, этот русский Дон Жуан – подлинный красавец, и голос чудесный. «За такой голос Римский Папа или кардинал Флери заплатили бы не одну тысячу дукатов, а тут пропадёт в безвестности!» На сцене между тем Дон Жуан собирался посетить могилу командора. Шмага, игравший слугу, упрямился, простодушно, на старомосковский лад, ломая фарсу о барине и слуге:
– «Фи-лип-пи-не, по-треб-но то-го ры-ца-ря на-вес-тить...» – гремел Михайло.
– «Боюсь, мой господине!» – лукавой скороговоркой выводил Шмага.
– «Фи-лип-пи-не!» – разгневанный голос Дон Жуана прогремел как пушечный выстрел. Тонко зазвенела люстра.
– Наградил Господь глоткой непутёвого, наградил! – рассмеялась добродушная тамбовская старушка-помещица, прикатившая посмотреть Москву и полюбоваться скорою царскою свадьбою. – У меня, батюшка, – без стеснения, во весь голос обращалась она к соседу, – кучер есть, так вот так же как заорёт на лесной дороге. Веришь ли, разбойники от его крика падали!!
Сосед помещицы на задних скамейках, что за партером, именуемых в насмешку, должно быть, парадизом, пожилой уже бригадир, помнивший ещё первые петровские ассамблеи, презрительно пожал плечами:
– Да разве малый орёт! Вот при государе Петре Алексеевиче сержанты водились, те точно орали, что твоя шведская пушка! – При сем приятном воспоминании бригадир не выдержал и закурил трубочку.
– Тьфу, батюшка, начадил! – замахала руками помещица.
– А вы попробуйте-ка сами. Не из трубочки, так в нос запустите. Первейшее зелье, с нежинских огородов... дерёт!
– Ну разве что супротив мороза...
– Нюхайте! Нюхайте, матушка. Ишь, его, сердечного, в деревню занесло.
– «Филиппине, не чаял я, что деревенские девки столь приятны и прохладны!» – признавался на сцене Дон Жуан.
Зал похохатывал. Деревенские амуры ведомы были многим.
В воздух поднимались синие столбы табачного дыма. Старые питомцы петровских ассамблей дымили, точно при спуске стопушечного линейного корабля. Бог Аполлон на плафоне скрылся в синем тумане. Только иногда, как бы предвещая новые времена, пробивались нежные ароматы померанцевых деревьев и тонких французских духов.
– А не продадите ли вы мне, сударыня, своего кучера? Я, признаться, люблю, если кучер с голосом!
– Да дорого, батюшка, возьму-то, звонкий голос, он ведь больших денег стоит, – сплёвывала на пол скорлупу кедровых орешков помещица.
Сама Екатерина Иоанновна, прижавшись полным плечиком к испанскому дюку и бойко нюхая табак из пришитого к платью кисета, давала разъяснения по ходу действия. Её круглое, густо нарумяненное лицо в полусумраке и табачном дыму расплывалось в глазах де Лириа, у которого ломило в висках, в оранжевые круги.
На сцене перед Дон Жуаном танцевали аллегорические девицы.
Рябая Паранька в белой юбке и лавровом венчике старательно выводила толстыми ногами замысловатые каприолы. Паранька изображала Чистоту, на что указывали лилии в её руках. Вслед за Паранькой проплыли Благолепие, Злость и Зависть со знаком Медузы Горгоны на груди[34]34
Злость и Зависть со знаком Медузы Горгоны на груди, – Медуза – в древнегреческой мифологии одна из трёх горгон – змееволосых дев, от взгляда которых люди превращались в камень.
[Закрыть]. И только ожидаемая в сём известном танце Нежность так и не появилась. Но тут занавес, к облегчению герцога де Лириа, опустился.
Под торжествующие звуки марша в полутёмный и на мгновение примолкший зал вплыли лакеи в голубых ливреях с мигающими канделябрами в руках. И только завершился этот марш голубых слуг, как накатился вал антрактного шума.
– Митька, квасу! – надрывалась побагровевшая помещица, и Митька должен был отличить в этом многоголосии барский голос, поспешить в соседнюю лавку за квасом и с бережением доставить его барыне, ежели не хотел в горячке быть высеченным прямо в храме Аполлона – случалось и такое в тогдашней Москве.
– Куда же вы? – Полная рука Екатерины Иоанновны легла на унизанные бриллиантами холодные пальцы де Лириа. – Сейчас нам покажут интерлюдии – таких, ручаюсь, вы ни в Париже, ни в Мадриде не видывали.
Де Лириа не смел сопротивляться.
– Где же Дуняша? – Михайло цепко ухватил Шмагу за плечи. – Почему она Нежность не танцевала?
Шмага на бешеный взгляд Михайлы горько усмехнулся.
– Сейчас будет, будет танцевать твоя Дуняша, смотри! – Он приоткрыл занавес на переднюю сцену, где обычно разыгрывались интерлюдии.
– Медведица?
– А ты думал, Нежность! Плохо же ты знаешь нашу герцогиню, коли думал, что не станет ей ведомо о ваших амурах. Донесли, голубчик, донесли. Герцогиня поутру же прокаркала – не танцевать больше Дуняше благородные танцы, перевести в скоморошьи! Вот и пляшет медведицей из-за твоей беспечности. Смешит почтенную публику, а у самой слёзы на глазах. Первая танцорка Москвы, и такое прощание с театром.
– Почему прощание? – Голос Михайлы отчего-то сорвался на шёпот.
– Ты вольный сокол, куда захотел, туда и пошёл. А тут, почитай, все актёры подневольные, господские.
Михайло оторопел. Поразительно было возвращение из далёкой театральной Гишпании к московскому крепостничеству.
– Да что смотришь-то? Раньше надо было смотреть. А теперь поздно – продала барыня Дуняшу!
– Левенвольде?
– Ему самому, вон он, рыжий, в креслах сидит, животик со смеху надрывает.
Михайло дико оглянулся в залу, в которой все, казалось, корчились от смеха.
Над интерлюдией «Поводырь с медведем» всегда смеялись, и не раз Михайло видел эту сцену, но тут ведь смеялись над его Дуняшей. Вспомнился утренний её горячий голос: «Не пойду к Левенвольде, убегу, зарежусь, а не пойду к слизняку».
Михайло очнулся от женского крика. Огромная датская собака, спущенная лакеями, набросилась на мнимую медведицу. И эту интерлюдию не раз видел Михайло в различных театрах и балаганах, только на роль медведя всегда выбирался дюжий мужик, способный справиться с любой собакой. Дуняшу же датский дог сбил сразу. Испуганный поводырь убежал. В партере послышались тревожные возгласы.
Одним прыжком Михайло оказался на сцене с обнажённой заржавленной театральной шпагой.
Дог отпустил свою жертву и бросился на нового противника, но отлетел, отброшенный страшным ударом, в партер. В зале начался переполох, металась обезумевшая от криков и множества людей собака. Барон Левенвольде в испуге полез в ложу, где сидели Варвара Черкасская и Наталья Шереметева. Сопровождавший их Кантемир с отменной любезностью, но не без насмешки, принял перепуганного барона на руки. Девушки беспечно смеялись над конфузом первого придворного щёголя.
И, перекрывая весь этот шум, раздался громовой голос Екатерины Иоанновны:
– Продолжайте спектакль, дураки! Собаку повесить, а между тем мы досмотрим, чем кончится трагедия.
Но занавес не поднялся. На опустевшей передней сцене одиноко лежала пустая медвежья шкура. На цыпочках вошедший в ложу герцогини Семён Титыч почтительно доложил, что герой-любовник и первая танцорка исчезли.
«Шмага, где Шмага?» – грозно зарычала герцогиня, но оказалось, что и Шмага исчез. «Какой позор перед заграничным герцогом!» – Екатерина Иоанновна закрыла глаза, и совершенно напрасно. Воспользовавшись общей суматохой и замешательством, герцог де Лириа ускользнул из домашнего театра. На том спектакль и закончился.
ГЛАВА 8
Ночью она встала: пожелала пить после той тяжёлой мясной, густо наперченной пищи, что была на столах в Лефортовском и до которой она была великой охотницей. Хотела крикнуть девок, но опомнилась: теперь у неё не девки – фрейлины из лучших домов России. Как-никак царская невеста. Она усмехнулась своему отражению в ночном зеркале: высокая, стройная, с тяжёлой короной тёмно-русых волос, продолговатыми кошачьими глазами на узком надменном лице. Княжна Долгорукая! Новая Екатерина! Да не какая-то солдатская девка, как Катька первая! Рюриковых чистых кровей... Повыше самих Романовых. Тоненькая свечка перед высоким тёмным зеркалом задрожала, точно в тревожном предчувствии, а скорее от обычного сквозняка. Дрогнуло, поплыло зеркальное отражение, и её лицо там, в зеркальной глубине, раздвоилось, словно было и не её лицо, а кривляющаяся маскарадная маска. Но рождественские машкерады кончились, кончились, кончились... Дзинь! Тяжёлое венецианское стекло с грохотом рухнуло. Разбилась и черепаховая пудреница. «Так тебе и надо, дуре, – будешь знать, как бросаться любимыми подарками в зеркала», – озлилась княжна на свою неосторожность.
На шум в дверь осторожно просунулась заспанная голова. Мусина-Пушкина – дежурная фрейлина. Толсторожая наседка сразу, конечно, заахала, запричитала. Разбить зеркало в крещенскую ночь – что могло быть хуже, по её дурацким понятиям! Баба! Прогнала её за квасом.
Квас пила в постели, холодный, пахучий, мятный. Жарко дышала огромная голландская печка, расписанная галантными жантильомами.
Болтала босыми ногами, разглядывала искусно нарисованные мужские фигурки, вздыхала: вспомнились рассказы испанского посла о мадридских красавицах. А её любезник так перепутался, как она стала царской невестой, что и носу во дворец не кажет. Как будто у царской невесты и сердца нет. Сладко вздрогнула: показалось на миг, что колыхнулась тяжёлая штора. Вот сейчас обнимет, защекочет чёрными усиками под ушком...
Мерно похрапывала за дверью Мусина-Пушкина. Стало смешно. Да, господин дюк, здесь не Испания. Трещал мороз за окном, резко скрипели на снегу ботфорты часового перед окнами Головинского дворца[35]35
Головинский дворец был построен в Лефортове на левом берегу Яузы в 1701 г. Фёдором Алексеевичем Головиным (1650– 1706). Государственный деятель, дипломат, генерал-адмирал, граф, он был сподвижником Петра I, участвовал в создании русского флота и регулярной армии. С 1700 г. был начальником Посольского и Ямского приказов, Оружейной, Золотой и Серебряной палат.
В 1770-х гг. на месте Головинского дворца был построен Екатерининский дворец и разбит парк.
[Закрыть], где-то вдали скулила собака. Долгорукая поёжилась от озноба, нырнула под тяжёлое одеяло, сжалась калачиком. Вспомнила отчего-то серенький, подслеповатый осенний вечер – у них, в Горенках. Пьяное лицо, батин шёпот: «Ты ему, Катька, не препятствуй, понимать должна – самодержец!» Сам и вытолкнул её в столовую, где на диване устало позёвывал после охотничьего ужина Пётр II.
Наверху заскрипел рассохшийся наборный паркет.
«Батя не спит!» И сразу пришёл гнев и на Алексея Григорьевича, и на братца Ивана. Зачем отложили свадьбу? Вспомнила, как во время обручения корона, прикреплённая к крыше её кареты, задела за перекладину ворот и упала.
В толпе дураки и аллилуйщики заликовали: свадьбе не быть! А сейчас новая тревожная примета – зеркало!
Чтобы успокоиться, взялась за поздравительные письма. Поздравления с царской помолвкой, поздравления с неслыханным счастьем! От австрийского цесаря, прусского короля, тосканского герцога. Поздравляли принцы, принцессы, послы и посланники, свои и иноземные фельдмаршалы и генералы. Казалось, вся Европа, все дворы спешили поздравить будущую императрицу России. И тем досаднее было читать письмо дядюшки Василия Лукича[36]36
...дядюшки Василия Лукича. – Долгорукий Василий Лукич (ок. 1670—1739) – князь, дипломат, член Верховного тайного совета с 1728 г.
[Закрыть]. Этот писал, как всегда, лукаво: «Вчера Вы были мне племянница, а сегодня моя Монархиня. Вы из сего видите, что судьба человеческая от утра до вечера перемениться может...» За дверью раздался шум, тревожные голоса – всё ближе, ближе... Стало вдруг по-настоящему страшно. Так иногда долгие опасения и предчувствия прорывают наконец заградительную плотину, и страх настолько подавляет человека, что он уже и не стыдится его.
Она набралась сил, приоткрыла двери, как бы в последнем усилии стремясь опередить опасность. Толстая, растрёпанная Мусина-Пушкина, занявшая своими фижмами и оборками половину приёмного покоя, разговаривала с румяным, по всему видать – только что с мороза, – гвардейским офицером.
Говорил он громко, простуженным баском, округляя каждое слово: император Пётр II изволил вчера на водосвятии простудиться и тяжело заболел.
ГЛАВА 9
В империи Российской имелся Тайный совет, Тайная канцелярия, тайные советники. Власть в России окружала себя тайной, и оттого подданным было покойнее. Они могли воображать, что власть хотя и есть, но отсутствует, подобно древним египетским богам, которые прятались в овощи.
Император Пётр II был, конечно, явной властью – ему присягали, и его все знали, но знали и то, что он не управлял – по малолетству и своим природным склонностям к псовой охоте. Ведомо было, что все дела решались в Верховном тайном совете, но кто именно решал там дела, ведомо было немногим.
Секретарь Верховного тайного совета Степанов был среди немногих. В то раннее январское утро он явился в Кремлёвский дворец точно в семь часов, так как знал пунктуальность старого Голицына.
Для секретаря из шести членов Совета власть воплощали два первых дельца: князь Дмитрий Голицын и немец Остерман. Только они являлись в Совет постоянно, и только они любили власть подлинную, а не показную.
Канцлер Головкин[37]37
Головкин Гавриил Иванович (1660—1734) – государственный деятель и дипломат, государственный канцлер (1709), граф (1707). В 1726—1730 гг. член Верховного тайного совета. В 1731– 1734 гг. – первый кабинет-министр.
[Закрыть], который для всей России виделся канцлером и главой Совета, для Степанова был человеком, никогда не имеющим своего мнения и ведомым на умственной привязи. Долгорукие, занятые придворными обязанностями, тоже были в Совете залётными птахами.
Получалось, что для того, чтобы располагать в Совете решающим голосом, надобно было являться в него регулярно. Правило верное, впрочем, для всех коллегий империи.
Вот почему секретарь Степанов с привычной скукой притащился в Совет в семь утра и в ожидании непременного прихода Голицына и Остермана занялся чисткой перьев. Но скоро необычность этого серенького январского утра обозначилась для секретаря с потрясающей явью. Во-первых, прискакал слуга Остермана с донесением, что у его господина открылся приступ подагры, да и в глазах судороги. Болезни хитрого немца всегда были связаны со знатными переменами. Последняя дипломатическая болезнь, как вспомнил секретарь, случилась во времена падения светлейшего князя Меншикова. Так что известие, принесённое слугой Остермана, являло первый знак.
Во-вторых, вместо старого Голицына первым пожаловал в Совет Василий Лукич Долгорукий. И это был другой знак.
Василий Лукич Долгорукий почти всю жизнь провёл в Париже, где учился, служил и дослужился до посольского звания. Так что привычки у этого бессменного русского посла были вполне парижские.
Просыпался он в полдень, мазал лицо антильскими снадобьями, расправлял предательские морщины, после чего опрыскивал лицо и голову парижскими духами. В два часа надевал парик, садился в известную всей Москве маленькую манирную карету, захлопывал дверцу с голыми купидошками и мчался по кривым московским улицам из дому в дом с визитами. Попадал на какие-то балы, обеды, куртаги[38]38
Куртаг – день приёмов при дворе.
[Закрыть], виделся со множеством нужных и ненужных людей и, лишь когда вся Москва спала глубоким сном, возвращался домой. Словом, это был настоящий гербовой вельможа, и явление его в столь ранний час было другим несомненным знаком. Степанов знал, что Василия Лукича приглашают в Совет лишь по особенно тонким и деликатным дипломатическим делам, и тогда все секретари Совета командируются на изловление неутомимого холостяка, которого с одинаковым успехом можно найти и в гостиной знатнейшего вельможи, и в весёлом доме разбитной солдатки Аксютки на Балчуге.
Правда, тот, кто отыскивал весёлого петиметра, мог почитать себя счастливцем. Василий Лукич был щедр до расточительности.
Сбросив бархатную шубу с золотыми кистями на руки лакею, Василий Лукич ловко оправил накладные волосы, выставил вперёд ногу, обтянутую шёлковым чулком со стрелкой, извлёк лорнет в черепаховой оправе и вперил взгляд в Степанова.
– Тебя, братец, не Максимом ли звать? – осведомился Василий Лукич без стеснения. Степанов не обиделся, потому как рассеянность дипломата была ведома всей Европе. Учтиво поправил:
– Василием, ваше сиятельство.
– Да ты что, мой тёзка? – снова взлетел черепаховый лорнет. Василий Лукич был явно поражён, что у него, князя Долгорукого, может быть тёзка из простых канцеляристов. Неловкое молчание прервалось каким-то визгом, и в чиновную контору вкатилось взъерошенное, возбуждённое, скулящее, лохматое существо в лакейской ливрее. Степанов выпучил глаза.
– Ах, Бетси, Бетси! – Василий Лукич плюхнулся в кресло. – Ну я же просил тебя подождать в карете. Видишь, ты его напугала. Да не бойся, Максим, Бетси ручная.
Маленькая обезьянка, выряженная лакеем, и впрямь ловко вскарабкалась на колени к Василию Лукичу и затихла.
И тут Степанов услышал знакомые чёткие шаги. Князь Дмитрий вошёл в кабинет Верховного тайного совета так, как он входил в свой собственный. И если бы что-то помешало ему, то лицо его, сухое, морщинистое, с узким высоким лбом, думается, сохранило бы то же выражение уверенности в себе и спокойствия, которое дают долгие прожитые годы и выработанная, почти автоматическая привычка управлять людьми и обстоятельствами. И даже Василий Лукич, как не без ехидства отметил секретарь, развалившийся в кресле Совета, как в дамском будуаре, как-то поджал вытянутые ноги, деликатно побеспокоил обезьянку и приветствовал старого князя стоя. В ответ на версальский поклон Василия Лукича князь Дмитрий, по старомосковскому обычаю, притянул вдруг к себе щуплую фигурку дипломата и звонко троекратно облобызал его. За старым князем водилась эта привычка ошеломлять московских версальцев древними обычаями, но, кроме привычки, здесь крылся и особый расчёт. Ведь не расцеловался же он, скажем, со Степановым (сухой поклон не в счёт), а Василию Лукичу показал, что видит в нём равного и близкого человека, и Василий Лукич, хотя и не одобрял лобызаний и душистым платочком вытер щёки, как человек умный и политичный, это отметил.
Они сидели в полутьме комнаты, наблюдая, как занимается синеватый январский рассвет над кремлёвскими башнями, и мысли их были примерно об одном, но ни один не хотел раскрыть их раньше другого.
И открыли они свой Совет, так никого больше и не дождавшись, не с того, что их волновало (а волновала их нечаянная болезнь, случившаяся с императором Петром II, о которой они оба получили известие ещё ночью), а с дел далёких и мелких.
Обсудили и составили указ об отпуске вице-губернатору Бибикову в Иркутске по двести вёдер простого вина безденежно, командировали в далёкую Гилянь в Северной Персии искусного инженера и двух кондукторов для составления ландкарты и описания новоприобретённых земель, произвели розыск о грабежах в симбирских деревнях цесаревны Елизаветы и только потом среди тех январских дел, решённых в Верховном тайном совете, мелькнуло: «О дозволении генерал-фельдмаршалу князю Михаилу Голицыну[39]39
Голицын Михаил Михайлович (1675—1730) – князь, военачальник, государственный деятель, с 1725 г. генерал-фельдмаршал. С 1728 г. президент Военной коллегии, сенатор, член Верховного тайного совета. Брат Д. М. Голицына.
[Закрыть] прибыть в Москву».
Под привычную диктовку князя Дмитрия Василий Степанов выводил скорописью: «1730 г. генваря в седьмой день Его Императорское Величество указал: к генералу-фельдмаршалу князю Михаилу Михайловичу послать указ, ежели он пожелает на некоторое время быть в Москве...» – на сем месте Василий Лукич усмехнулся, вскинул ногу на ногу. Степанов, точно ослеплённый, прикрыл глаза – сверкнули бриллиантовые пряжки на башмаках дипломата.
Василий Лукич прекрасно понимал, что фельдмаршал Голицын непременно пожелает прибыть в Москву. Сей герой России, у которого на Украине шестьдесят тысяч солдат, предназначенных против Турции, тотчас явится по зову старшего брата. И могущество Голицыных возрастёт, а могущество Долгоруких пошатнулось уже из-за одной болезни императора. А ежели Пётр II скончается? Что тогда? Сомнут, растопчут фамилию. Как предупредить падение рода?
Алёшка Долгорукий – дурак, готов лезть на рожон, венчать свою дочь хоть с умирающим, только бы не делиться властью. Но Василий Лукич дипломат, он понимает, что с Долгоруким придётся делиться властью со многими. Но чем со многими, так не лучше ли поделиться с тем, кто и так ею обладает. И что, как не предложение союза, заключает утренний поцелуй первенствующего члена Совета?
И Василий Лукич ставит свою подпись под царским указом о вызове в Москву фельдмаршала Михайла Голицына. С ответной учтивостью князь Дмитрий соглашается ввести в Верховный тайный совет фельдмаршала Василия Владимировича Долгорукого[40]40
Долгорукий Василий Владимирович (1667—1746) – князь, государственный и военный деятель, генерал-фельдмаршал с 1728 г.
[Закрыть]. Указы царские, но в том-то и дело, что царь больше не может указывать. Отныне открыто указывают две фамилии. Верховный тайный совет становится явной властью.
А секретарь Василий Степанов послушно ставит гербовую печать империи.