355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Соломон Воложин » О сколько нам открытий чудных.. » Текст книги (страница 20)
О сколько нам открытий чудных..
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 15:00

Текст книги "О сколько нам открытий чудных.."


Автор книги: Соломон Воложин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

2

Бахтин свой второй вариант отклонения от гармонии отношений героя и автора, – когда для автора очень небезразличны ценности героя, – назвал, в частности, романтическим вариантом. Тогда, в 20‑х годах, еще не существовал экзистенциализм со своей квинтэссенцией – неустойчивостью. И романтического героя, – помните? – Бахтин назвал преодолевающим рефлекс автора, введенный в самопереживание героя же. Коротко Бахтин это назвал термином «бесконечный герой романтизма».

Этот бесконечный герой романтизма не настолько все же просквожен неустойчивостью, как бесконечный герой экзистенциализма.

Поэтому если автор, скажем, Франсуаза Саган, не будучи экзистенциалисткой сама, вздумала в романе «Смутная улыбка» дать главному герою, Доминике, сыграть роль осмысливающей себя как неустойчивую, как экзистенциалистку, – то может ли Саган, уверенно завершая Доминику как неустойчивую не сделать ту бесконечной героиней, все время колеблющейся? – Не может не сделать. Делает. И входит тем самым в противоречие с заявлением Бахтина, что герой–роль отличатся от героя бесконечного.

Если сама роль есть роль под названием «герой бесконечен», то и не будет здесь отличия 3‑го варианта бахтинского от 2‑го.

Еще о герое 3‑го варианта Бахтин (а я на Бахтина молюсь) пишет, что тот самодоволен и уверенно завершен.

Так если Франсуаза Саган чуть не на каждой странице свою Доминику завершает как бесконечно колеблющуюся между нравственностью и безнравственностью, то можно это почесть за уверенное завершение? – Думаю, да.

Точно так же, думаю, можно ответить и насчет самодовольства Доминики.

«Он [Люк] с нежностью смотрел на Франсуазу. Я смотрела на него. Я не помню, о чем мы говорили. Особенно много говорили Бертран и Франсуаза. Надо сказать, я не могу без ужаса вспоминать всю эту преамбулу. [Преамбулу адюльтера. В эту секунду нанесения на бумагу своего жизне–, вернее, душеописания Доминика нравственна.] В тот момент было достаточно проявить хоть немного осторожности, замкнуться – и я бы ускользнула от него. Зато мне не терпится дойти до того первого раза, когда я была счастлива с ним. Одна мысль, что я опишу эти первые мгновения, вдохну жизнь в слова, наполняет меня радостью горькой и нетерпеливой».

Сравните это с презираемыми Доминикой рассказами Катрин о своих любовях, и вы согласитесь, что «писательница» Доминика, не менее чем через три четверти года (как это следует из сюжета) помнящая мельчайшие извивы своих переживаний и столь мастерски, как это мы читаем, передавшая их нам, – вы согласитесь, что Доминика самодовольна: у нее получается играть роль своего автора–якобы–экзистенциалиста.

Эпиграф, – я еще раз повторю, – тоже работает на это самодовольство героя: они противоположны по достижениям. Героиня–писательница Доминика бесконечно выше Роже Вайана.

Очень показательно и название романа – «Смутная улыбка» – воплощенное противоречие, неустойчивость, межеумочность.

Таков же и конец. Звонок–то Люка Доминике был договор о новой встрече. И Доминика отвечала: «Да, да». И то, что роман кончается на ее переживании своего одиночества (следовательно, на нравственном моменте), ничего, строго говоря, не значит. Это все – уверенное завершение Франсуазой Саган Доминики как воплощения неустойчивости, экзистенцализма.

_

Итого: гора родила мышь.

Я не берусь судить, явилась ли Франсуаза Саган прототипом Доминики и была ли Саган в 1956 году экзистенциалисткой.


И все–таки

Зато Франсуаза Саган помогла лучше понять пушкинского «Евгения Онегина», его Татьяну, пассивную демонистку.

Кем бы ни была Саган как автор–человек, как автор–творец она явно близка экзистенциализму и своей героине. А Пушкин от Татьяны далек. И не потому, что он мужчина, а Татьяна женщина. А потому, что Татьяна – почти трагическая фигура. Она в сущности отказалась от жизни. И – еще до того, как отказалась от домогавшегося ее Онегина.

 
А мне, Онегин, пышность эта,
Постылой жизни мишура,
Мои успехи в вихре света,
Мой модный дом и вечера,
Что в них?
 

Потому ее отказ от Онегина есть не высокоморальности проявление, а давнего пассивного демонизма. То, что Татьяна хочет, есть бегство от общества – в деревню, на кладбище, к могиле няни. Одиночество ее положительный идеал. Он некоторым образом внеобщественен и повторяется в веках: в сентиментализме, в романтизме, в экзистенциализме.

Татьяна, конечно, полюс постоянства по сравнению с Доминикой, полюсом неустойчивости. Но по большому счету обе они – разочарованные в жизни: одна – романтик, другая – экзистенциалист. А Пушкин – реалист. И пусть не смущают его прямые слова: «Татьяны милый идеал». Идеал автора литературного произведения нельзя процитировать.

Идеал Пушкина в романе «Евгений Онегин» таков: не устроена жизнь, да; но ничего. Пушкин в этом произведении не трагичен. И с этим согласится каждый.

Мне случилось слышать одно анекдотическое подтверждение такому всеобщему – оптимистическому – переживанию романа.

Толкователь был верующий иудей. Он сказал мне, что Пушкин получил посвящение свыше, когда жил в Одессе. – Как?! – воскликнул я. Оказывается, почти в то же время Одессу посетил какой–то значительный иудаистский деятель, когда совершал свое паломничество к святым местам в Палестину. И такое сближение по месту и времени великого учителя иудаизма и будущего великого поэта не могло, мол, быть случайным. Это Божественное проявление. И великий еврей каким–то образом помазал на величие данного русского, Пушкина. И есть отражение этого в финале «Евгения Онегина», самого великого произведения поэта.

 
Засим расстанемся, прости! [читатель]
 
 
Прости ж и ты, мой спутник странный…
 

«Кто этот «спутник странный»!? – вдохновенно спросил меня верующий иудей. – Это…» И он назвал какое–то еврейское имя. «С Онегиным автор попрощался в предпредыдущей строфе, с читателем – в предыдущей. А здесь – с ним».

Смешно.

Но мне вспомнился Спиноза, утверждавший, что даже в утверждении, что Солнце отстоит от Земли на 200 шагов, есть та истина, что Солнце действительно отделено от Земли…

Великий оптимизм не зря обуял моего собеседника. Что–то от оптимизма есть–таки в художественном смысле этого великого романа. И именно в упомянутом месте Пушкин едва ли не прямо говорит о своем идеале. Идеал и есть тот спутник странный, который вел автора столько лет вперед по автору неведомому сюжету:

 
Прости ж и ты, мой спутник странный,
И ты, мой верный идеал,
И ты, живой и постоянный,
Хоть малый труд. Я с вами знал
Все, что завидно для поэта…
 

Три раза повторено «ты». Множественное число («С вами») применено. Кто это? Что это? – 1) «спутник», 2) «идеал», 3) «труд»… Так я предлагаю считать первое и второе – одним, а труд – другим. И для них – одного и другого – множественное число и нужно. Их два: идеал и труд.

А тот факт, что последняя строфа романа минорна…

 
Но те, которым в дружной встрече
Я строфы первые читал…
Иных уж нет, а те далече,
Как Сади некогда сказал.
Без них Онегин дорисован.
А та, с которой образован
Татьяны милый идеал…
О много, много рок отъял!
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочел ее романа
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным моим.
 

Пусть это минор не вводит в заблуждение.

Молодец Лотман заметил (а никто не заметил) поразительную вещь: Пушкин, весь роман построивший как имитацию неупорядоченной, роевой, непафосной жизни, в конце этого построения – в рукописи – слово «Жизнь» и «Ее» пишет с большой буквы (а я добавлю, что и «Рок» – с большой) и тем как бы сдается перед литературностью.

А это не сдача. Это последнее отталкивание от неприемлемого – тогда для Пушкина – романтизма с его литературностью.

Ведь речь идет о какой–то романтической (страсти–мордасти), демонической женщине, прототипе романтической же Татьяне. Умершей молодой…

Блаженна она, что не дожила до разочарования? – Но романтик и не мыслим без разочарования? Блаженна она, что не дожила до перерождения в реалиста, серого по сравнению с романтиком?.. Вряд ли.

Художественный смысл в литературном произведени нельзя процитировать. Смысл в том, что отталкивается от написанного. От якобы яркости романтизма и от якобы серости реализма.

Одесса. Март – апрель 2002 г.



О художественном смысле «Анчара»
(Отрывок из письма Н. П. Чечельницкому)

31. 07. 02

Любопытное совпадение… Я почитал 2 статьи – 1985 и 2001 годов – об «Анчаре». И обе в чем–то сходятся. Это, мол, стихотворение о конце света. Шалаш – это дворец владыки. Древнейшие люди… Исчезнувшая цивилизация. Погубила соседей и погибла сама. По глупости. По неразумию. Потому и несимметрично стихотворение. Зло природное – лишь случайно распространяется и потому конца света не наступает. А человек – зло пострашнее природного. На зло природное – 5 стихов, на человеческое – 4. Домысливай, мол, сам, что стало с владыкой, соприкоснувшимся с ядом, и – с соседями. Все вымерли.

Символистское стихотворение. И потому, мол, такой «трубный глас» звучит в нем. Во всем. А не, как ты слышишь, – лишь вначале.

Пушкину было очень хреново в 1828 году (это год создания «Анчара»)… Вот он и выдал!

У тебя же – совсем совковое прочтение получилось, хоть оно и антисовковое…

А что!? Два человека: раб и владыка – разве не символ человечества. У одного из авторов статей даже ассоциация соответствующая появилась: вымерли ж вдруг и повсеместно неандертальцы. Пушкин этого знать не мог. Зато знал, какие страшные угрозы насчет дня гнева от имени Бога написаны в адрес человечества в библейской Книге Пророка Софонии. (Тогда, правда, у владык дворцами были не шалаши.)

06. 08. 02

День бросания атомной бомбы. Вернее, ночь. Мне не спится. Я сдался и вернулся к письму тебе.

Мне не дает покоя тот факт, что аж 2 статьи об «Анчаре» не возбудили во мне желания возражать.

А ведь я с тобой согласен: скучно читать вторую часть. Перечитал твое письмо об этом. Ты похлеще говоришь! Лишь 1‑е четверостишие ты уважаешь. Остальные называешь «содержательными, но…» Пожалуй, и это метко.

Я посчитал: 1, 2, 2, 4, 2, 3, 2, 4, 2 – глаголы,

1 1 – деепричастия. По четверостишиям. А чем содержательность определяется? Действием. Происшествиями. – Ты прав.

Но меня зацепило (увы, не до несогласия) разделение стихотворения на 2 части: природу без человека и человеческую, так сказать, природу. И я надыбал, – согласишься ли? – что чисто природная часть у Пушкина красивая, а человеческая – никакая. В первой – живопись: «лист дремучий», «песок горючий», «вихорь черный», «тигр» – воплощенная красота (не написал же: «зверь» – такое же абстрактное слово, как «птица»), «густой, прозрачною смолою», «зелень мертвая ветвей» (есть же теплый и холодный зеленый; здесь – холодный).

Во второй части – протокол. И он, пишут, работая над 2‑й частью, вдвое меньше черкал.

Еще подсчеты: 4, 3, 2, 5, 6 ½2, 2, 0, 1 – это количество букв ч, щ, ж. Я это запросто услышал, – они же неблагозвучные, – повторяя мысленно стихи. Проверил – так и есть. Во всем этом что–то должно быть.

Попробую спать…

07. 08. 02

И вот что я надумал, пока не заснул.

2 части разделяются противительным союзом «но». Это подсознательно дает сигнал: начало другого. Первое было – донравственная красота. Красота донравственности.

А как только появляется человек, – ты прав, – начинается мораль. И – скучно.

Как она начинается, когда нет оценочных слов? (Одно, впрочем, есть – «бедный раб». Но и оно объективно: умер же…) Оценка – в этом «но», в этом противопоставлении.

Это мы, совки, учившие «Анчар» в младшем школьном возрасте, воспринимаем мораль справедливости обостренно. И это для нас, повзрослевших, это – плохо. А для 1828 года это должно было быть достаточно тонко. Факт: стихотворение пропустила цензура. Царь, человек, может, более образованный, тонкий и лично заинтересованный и… совковый со знаком минус, может, и не пропустил бы. Так к нему, – а он уже назначил себя личным цензором Пушкина, – Пушкин и не обратился. За что и получил недовольство Бенкендорфа…

2‑я часть это, по сути, предморальная история человечества. Предморальная! И была бы в том числе и моральной, если б стихотворение было полностью симметричным.

По Библии концы человеческого света раз за разом оказывались ложными. Но… вели, должны были вести к выводу: так – без морали – жить нельзя. Потоп… Уничтожение Содома и Гоморры… После этого Бог возлюбил один из народов и решил панькаться хотя бы с ним только. – Тоже – не выходит. И, – я не читал весь Ветхий Завет, – по–моему, только во времена Софонии Он, раздосадованный, пригрозил опять уничтожить всех людей. Так допек Его избранный народ. И – опять конца человеческого света не наступило.

Не наступить должно было и в ненаписанном 10‑м стихе. А наступить должно было моральное прозрение. Которое ты, к примеру, – эту «нравоучительную притчу», – и чувствуешь.

И ее–то Пушкин оценил тусклым слогом.

Т. е., если «в лоб», то, получается, сказано целым стихотворением в том духе, как через полвека написал русский Ницше – Константин Леонтьев: <<Органическая природа живет антагонизмом и борьбой… Нелепо, оставаясь реалистами в геологии, физике, ботанике, внезапно перерождаться на пороге социологии в… мечтателя>> о справедливости.

Признаюсь, что на меня влияют мои атеистические познания.

(А только что показали по телевизору местного историка. Он сказал, что Пушкин очень подставил Воронцова, написав в частном письме, – а знал же, что его письма перлюстрируются, – что он, мол, тут получает уроки атеизма у одного англичанина. Могли ж подумать на самого Воронцова, воспитывавшегося в Англии и всю жизнь свою устроившего по–английски.)

И вот мне стрельнула в голову такая цепочка связей. Пушкин атеист–новичок. Атеизм для Нового времени открыл Спиноза (это всего 200 лет к тому времени прошло, было еще свежо). Спиноза же считал, что первые книги Библии написал Эзра в V в. до н. э. Обучение атеизму могло с этого факта и начинаться. А сам же иудаизм считает, что в V веке до н. э., с Великого Собора, составилось <<полное учение библейского иудаизма>> (Дубнов. Краткая история евреев). Могло каким–то образом навеяться Пушкину, что до того времени шло становление столь нравственной религии как иудаизм (уж больно все пророки ругались на своих соотечественников, на этот жестковыйный народ, за то, что он отпадает от веры и отпадает). И лишь потом, мол, наконец, укрепился. Т. е. длился и длился предморальный период, пока не завершился моральным периодом.

Вот этот предморальный период Пушкин и описал в 4‑х последних стихах.

(И это, кстати, вполне соответствует нынешнему атеизму. И упомянутый Фрейд тоже с ним вполне совпадает.)

Вот и получается, если «в лоб», – пусть даже и через намеки и умолчание, – что Пушкин в «Анчаре» праницшеанец.

Меня это не устраивает по 2‑м причинам. 1) Из идеи Выготского следует, что художественный смысл (катарсис) нельзя увидеть из прочтения «в лоб». Только из столкновения противоречивых элементов можно высечь искру катарсиса. А этого столкновения я пока не обнаружил. 2) Пушкин никогда не впадал в праницшеанство, в демонизм (в своих произведениях). Ни–ко–гда!

Так что я надеюсь в будущем докопаться до осознания противоречий, и это спасет, думаю, и второй «прокол».

08. 08. 02

Вчера я докопался до такой интересной подробности.

Есть надежда, что Пушкин читал в 1819 году переизданное «О некотором ядовитом дереве, находящемся на острове Ява» об экзотическом упасе, используемом местными царьками. Есть надежда, что он слыхал (или читал) о литературных обработках: к ядовитому дереву посылают преступников, осужденных на смертную казнь, и, если им удается вернуться живыми, им даруется прощение. – «Торжество разума и справедливости! А Пушкин сделал наоборот: торжество жестокости и несправдливости!» – восклицает совок. А я воскликну: «Торжество глупости. Абсолютной смерти. Неизбежной, если нет разумного мироустройства».

Нет: «Абсолютной смерти, влекущей к необходимости абсолютного добра, равенства людей!»

Нет! Какое же абсолютное добро – равенство? Это ж серость!

О!

Я таки наткнулся на столкновение противоречий.

Художественный смысл «Анчара» именно в соединении несоединимого: зла упаса с его применением против зла же – преступников. Т. е. именно в как бы непереработке материала. Сокрытии, что ли.

В той книге вчерашней еще написана цитата из Чернышевского: <<…существенная красота заключена не в словах, которыми умеет гениальный писатель облечь свои мысли, а в том гениальном развитии, которое получает мысль в его уме, воображении, соображении, назовите это, как хотите, – в художественности, с какою представляется ему план, а не в выражении>>.

Цитирующий, Слонимский, думал, что Чернышевский льет воду на его, совковую, мельницу: развил–де Пушкин справедливость царьков до несправедливости царя. А я думаю, что – на мою: что между словами – художественность. Если б Чернышевский еще не «развитие» сказал, а «столкновение», он бы не отличался от Выготского.

Пушкин не бесконфликтное воспевание красоты зла и, соответственно, унижение серости равенства и справедливости выдал в «Анчаре». Нет! Пушкин столкнул два абсолюта: 1) абсолютное зло (не упас, который может и не отравить, а анчар, – было дело: Пушкин его даже с большой буквы поначалу написал, – анчар, который убивает все живое) и 2) крайность, в которую тянет от осознания недопустимости применения человеком такого абсолютного зла, крайность эта – равенство людей, абсолютная справедливость, абсолютное добро.

Ни одного, ни другого абсолюта Пушкину в 1828 году не надо. Вспомни, я цитировал его брезгливость к США: <<богач, надевающий оборванный кафтан, дабы на улице не оскорблять надменной нищеты…>> (там, правда, Пушкин 1836‑го года…). Ему нужно соединение нсоединимого: зла с добром, красоты с серостью. У него уже, получается, в 1828 году начал брезжить идеал консенсуса в сословном обществе. Крестьянин пашет в грязной одежде, чиновник пишет в чистой. И все довольны. Крестьянин – не раб, не крепостной. Чиновник – не владыка. Ничего абсолютного

А?

И неблагозвучные ч, щ, ж находят свое объяснение. Да, анчар красив, но он абсолютное зло, неблагозвучен. Соответственно, благозвучна 2‑я часть, нравственное абсолютное, но оно серо.

И я не думаю, что Пушкин сознательно проводил выражение идеала – справедливых яванских царьков. Нет. Тут ого какая доля подсознательного.

Все. Я удовлетворен. И принцип художественности Выготского выдержан, и периодизация творчества Пушкина.

Спасибо тебе огромное за провокацию к размышлению. У меня было несколько дней насыщенной жизни.



Возможная обстановка чтения данной книги
(Вместо послесловия)

Когда я писал свои доклады, я и слыхом не слыхивал, что уже лет 30 есть на свете такое течение в интерпретационной критике, как деконструктивизм, родившийся из философии постструктурализма и осмысления французского новейшего авангарда. Этот «изм» еще решительнее, чем структурализм, ополчается против цели выявить в произведении единственный художественный смысл. Деконструктивизм прекрасно соответствует кардинальному сомнению в рациональности, познаваемости мира, в самой причинности: в науке, в морали, в религии, во всем общественном, в осмысленности самой жизни, а тем более – в литературе (прямая противоположность Пушкину). Зато исповедует принцип «небуквального толкования», единственным достойным способом своего существования считает маргинальность элитарную и главной заботой – быть интересным, а не быть правым.

Так если эта безыдейность, стремительно распространяющаяся с обычным, – как говорят западники, – опозданием и у нашей духовной элиты, возобладает, то она еще более затруднит принятие моих идей культурным сообществом.

И тогда остается уповать только на далекое будущее.

Но уповать можно, если уже сегодня есть зерна этого будущего и если зерен достаточно много.

Мои уже многие по перечню, но малотиражные книги, – данная в том числе, – мыслились мною в качестве таких зерен. И это, конечно, очень мало, если я все же один. Так представьте мое счастье, когда я обнаружил, что открыл уже открытую Америку. Этой осенью на научной конференции декан филологического факультета Одесского национального университета Шляховая, Нонна Михайловна, сделала доклад, в котором сослалась на Бонецкую. И я понял, что я не один на свете.

Цитирую. (Курсивом я, как и в предисловии, отмечу источник, жирным шрифтом – прямое цитирование.)

Бонецкая Н. К. «Образ автора» как эстетическая категория. В альманахе «Контекст·1985». М., 1986. С. 251–252:

«Вообще, строго говоря, процесс познания произведения читателем бесконечен. Та доля смысла произведения, которую в принципе способен вместить данный читатель, есть результат многочисленных его прочтений. Можно здесь говорить о математическом пределе бесконечной последовательности смыслов. В самом деле, первое прочтение – до знания произведения как целого, его смысла, авторского замысла – есть, в сущности, чтение вслепую, ибо элементы произведения, воспринимаемые читателем, в принципе не могут в полной мере выполнить своей художественной функции: их смысл связан со смыслом всего произведения, а он пока, до окончания процесса чтения, еще читателю отчетливо не знаком. Окончание чтения уяснит читателю этот смысл, и, зная его, можно вернуться к началу произведения и заново постигать его. При этом художественные элементы предстанут перед читателем в совершенно новом свете – свете уже познанного смысла произведения. Но это второе прочтение – уже не вслепую – даст и другой смысл произведения, другую его идею (в платоновском смысле), более точно соответствующую его собственной идее, авторскому замыслу. И обладая этим новым, вторым смыслом, можно в третий раз читать произведение, причем это прочтение даст третий смысл, еще более точный, – и так далее, в принципе до бесконечности».

С. 253:

«Каждый его элемент, будучи порожденным творческой волей художника, служит некой художественной цели. Художественный мир, таким образом, осмыслен и как целое и в своих отдельных частях. И эти смыслы обращены к воспринимающему сознанию; мир художественной действительности не покоится в самозамкнутости – он активен, направлен вовне, стремится втянуть в себя предстоящее ему сознание, внушить ему вполне определенное, однозначное понимание самого себя».

С. 254:

«Смысл, вложенный в произведение автором, есть величина принципиально постоянная».

С. 255:

«Художественный смысл имеет троякую природу: во–первых, он объективен, общечеловечески универсален и принадлежит самой жизни, и благодаря этому он доступен для воспринимающего сознания; во–вторых, это объективное бытие органически усваивается авторской личностью, благодаря чему объективная истина становится лично конкретной, живой, экзистенциальной; в-третьих, автор воплощает эту усвоенную им жизненную истину в художественный образ. Чисто смысловое, духовное ядро обрастает плотью, которая прячет и затемняет, но одновременно и выявляет его».

На странице 257 есть, в принципе, и об особости художественного смысла: «ему не присуща ни пластическая оформленность, ни характерологическая завершенность…» Речь о нецитируемости, другими словами.

С. 267:

«Нам кажется, что… вывод о бесконечном числе смыслов художественного произведения… совершенно правильно описывает реальное состояние вещей, но не мо[же]т рассматриваться в качестве методологии интерпретации произведения. Действительно, многосмысленность произведения, неравенство его себе самому в большом времени есть факт его жизни – но факт, скорее, печальный. Он свидетельствует не столько о раскрытии новых смыслов, сколько о полном забвении старых и истинных… Обнаруживающиеся в большом времени… «смыслы», опровергающие друг друга, не могут все быть истинными – какие–то среди них суть заблуждения…

На наш взгляд, интерпретатору вообще не следует ориентироваться на эту многосмысленность. Для него смысл произведения единствен – именно тот, который был вложен в него созидающей авторской активностью».

С. 268–269:

«Перед интерпретатором должен стоять образ автора произведения, образ творящей личности, желающей своим произведением что–то сказать миру – сказать то, что известно ей одной. Только при этом условии интерпретация окажется более или менее созвучной произведению. Конечно, исследователю никогда не удастся полностью преодолеть своей субъективности; постижение авторского смысла в его чистоте – недостижимый идеал. Но ориентироваться на него, на наш взгляд, есть прямой долг исследователя».

Это счастье, что за десятки лет чтения филологической литературы я не наткнулся на эту статью. (А может, их, таких, и больше есть.) Счастье, что я читал лишь своих противников, более или менее выраженных. – Тем больше у меня проявилось энергии протеста и, надеюсь, ярче стал результат. Спасибо врагам!

Но счастье и то, что я оказался не один. Что узнал о Бонецкой до того, как книгу эту издал. Что положительное отношение той, от которой я о Бонецкой услышал, и само ее должностное положение позволяет надеяться, что зерна, извиняюсь, наших идей прорастут в молодежи, и та найдет когда–нибудь в себе силы противостоять моде абсолютизации формализма, структурализма, деконструктивизма и тому подобной для постижения художественного смысла вредности.

Одесса. Осень 2002 г.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю