355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Соломон Воложин » О сколько нам открытий чудных.. » Текст книги (страница 19)
О сколько нам открытий чудных..
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 15:00

Текст книги "О сколько нам открытий чудных.."


Автор книги: Соломон Воложин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)

2

И тут тоже полезно привлечение Бахтина.

Удобства ради стоит принять определение Бахтиным понятий «дух» и «душа». Дух относится к категории «я-изнутри», Душа – к «я-извне». Дух – то, чего еще нет для героя в произведении (и просто для человека – в жизни), что еще не предопределено, что с точки зрения «извне», с точки зрения автора или вообще других выглядит как без–умное. Душа – напротив – это дух, оформленный в сознании Другого. Душа активно создается и положительно оформляется только в категории Другого.

Смотря изнутри, действия «я» обусловлены чисто смысловой активностью я–для–себя. Лишь надбытийная активность извне обогащает бытие «я» определенностью.

У библейского Исаака было два сына–близнеца: Исав, первенец, и Иаков. Лишь Иакову было суждено стать богоизбанным и произвести на свет богоизбранный народ. И не зря. Исав был, скажем так, без души, что выражалось и внешне. Он родился и дальше жил косматым, а Иаков родился обыкновенным, почти безволосым и стал «живущим в шатрах». А Исав стал «человеком полей», более близким к животным. Исав символ инстинктивной жизни.

«29 И сварил Иаков кушанье; а Исав пришел с поля усталый.

30 И сказал Исав Иакову: дай мне поесть красного, красного этого; ибо я устал. От сего дано ему прозвище: Едом.

31 Но Иаков сказал: продай мне теперь же свое первородство.

32 Исав сказал: вот я умираю [от голода]; что мне в этом первородстве?

33 Иаков сказал: поклянись мне теперь же. Он поклялся ему, и продал первородство свое Иакову.

34 И дал Иаков Исаву хлеба и кушанья из чечевицы: и он ел, и пил, и встал, и пошел; и пренебрег Исав первородство» (Бытие, гл.25).

Не предназначен Исав для Другого в себе, для Бога в себе, в частности. Чисто инстинктивный тип. Думает лишь на секунду вперед и не далее.

И есть такое иудаистское толкование этого места Ветхого Завета, что Едом – это человечество, лишенное святого (тогда как Адам – человек, поначалу святому таки причастный; только когда он грешит, написание его имени лишается святой буквы «алеф»).

А иврит, на котором изначально написан Ветхий Завет, не предусматривает написания гласных букв. То есть и Едом, и Адам пишутся одинаково. Получается, что у грешного человечества два перехода в иное состояние. Одно, когда согрешил Адам. Другое, когда от человечества отщепился святой народ.

То есть различение категорий «изнутри» и «извне» некоторым, письменно закрепленным образом, произошло за несколько тысяч лет до Бахтина.

Поступку нужна определенность цели и средств, но не определенность носителя поступка. Сам поступок ничего не говорит о поступающем, но лишь о своем предметном обстоянии. Отчет поступка сплошь объективен. Отсюда – с точки зрения «извне ” – идея этической свободы поступка: его определяет целевая, а не нравственная, заданность; его истоки впереди, но не позади (как это обычно представляется «извне»). Истоки поступка не в том, что – с точки зрения «извне» – есть (нравственные принципы), а в том, чего – с точки зрения «изнутри» – еще нет (удовлетворения потребности еще нет).

Вот Доминика осознала, что Бертрана она не любит, вот мелькнуло у нее в сознании, что она хотела б, чтоб ее другом стал Люк. Нужно подкрепить новое ощущение себя, свободной для нового партнера. А нового партнера в этот миг нет рядом.

«Я погуляла часок, зашла в шесть магазинчиков, без стеснения вступала со всеми в разговор. Я чувствовала себя такой свободной, такой веселой. Париж принадлежит людям раскованным, непринужденным, я всегда это чувствовала, но с болью – я этими качествами не обладала. На этот раз он был мой».

Она зашла в кино. Там к ней подсел молодой человек. В зале темновато – кино ж. Глянул на нее вопросительно. Залез ей под юбку. Стал целовать в губы. Все – можно (троеточием оборвана сцена). Доминика здесь (и тот раскованный парижанин) – как Исав, когда хочет кушать и больше ни о чем не думает.

Нет, Доминика, конечно, не такая примитивная вообще–то. Нет. Она все время колеблется на грани нравственного и безнравственного.

Вон, перед упоминавшимся троеточием:

«…он осторожно приближал свое лицо к моему. Я на секунду вспомнила о людях, сидящих позади нас, – они, вероятно, думали, что…»

Это уже нравственный момент. Вот этим–то троеточием сцена и кончается.

Или взять то место, где Люк не в плане трепа, как раньше, а практически предложил ей адюльтер:

«Наконец пришло письмо от Люка. Он писал, что приедет в Авиньон 22 сентября. Там будет ждать моего приезда или письма. Я тут же рашила ехать… Да, это, несомненно, Люк, его спокойный тон, этот нелепый неожиданный Авиньон, это кажущееся отсутствие интереса. Я наврала родителям, написала Катрин – пусть состряпает мне какое–нибудь приглашение в гости….»

И дальше – саморефлекс:

«Я согласилась на поездку с Люком не потому, что он меня любил или я его любила. Я согласилась на нее потому, что мы говорили на одном языке и нравились друг другу. Думая об этом, я посчитала эти причины незначительными, а саму поездку ужасной».

И так все время по ходу повествования – на переходе с нравственного в безнравственное и наоборот.

3

Все это укладывается в одну из еще не рассмотренных характеристик того – второго бахтинского – случая, когда в произведении автор завладевает героем. Вот она. Автор вторгается в героя и вводит внутрь его свой рефлекс о нем. Герой делает его моментом самопереживания и… преодолевает его. Это потому, что автор боится выдать себя своим героем и оставляет в нем некую внутреннюю лазейку, не дает ясного ощущения конечности человека в мире.

Но в общем Франсуаза Саган ведет свою главную героиню, так сказать, все ниже и ниже по нравственной шкале, с маленькими всплесками вверх и тут же – побольше – вниз. Как упирающегося бычка на веревочке:

«…мы возвращались в Париж унылыми, но мне это нравилось, потому что у обоих было одинаковое уныние, одинаковая тоска и, следовательно, одинаковая необходимость цепляться друг за друга.

Мы добрались до Парижа поздно ночью. У Итальянских ворот я посмотрела на Люка, на его немного осунувшееся лицо и подумала, что мы легко выпутались из нашего маленького приключения, что мы действительно взрослые люди, цивилизованные и разумные, и вдруг меня охватила ярость – такой нестерпимо униженной я себя почувствовала».

А вот уже в Париже:

«Меня несколько утешало, что мой рассудок, до сих пор противостоящий этой страсти… понемногу превращался в союзника. Я больше не говорила себе: «Покончим с этим дурачеством», но: «Как уменьшить издержки?» [Безнравственность]… Я как бы отстраненно размышляла на тему «я и Люк», что не мешало тем невыносимым приступам, когда я вдруг останавливалась посреди тротуара, и что–то поднималось во мне, наполняя меня отвращением и гневом». Это уже нравственно.

4

И все–таки курс вниз не так уж труден.

Бахтин рассматривает третье положение среди, казалось бы, только двух и возможных: «изнутри» и «извне». Это третье положение – «исходя из себя во вне себя». Только для Бахтина это третье – путь вверх, так сказать, в нравственность. А я заявляю, что не обязательно. Может – и вниз.

Следите.

Как бы ни был активен «я» «изнутри», это активность духа, того, что еще не определено (см. выше). Другой (автор по отношению к герою, совесть по отношению ко мне, человеку в жизни, или Супер – Эго по отношению к Эго) тоже активен. У него надбытийная активность. Он обогащает бытие определенностью целого. С такой точки зрения, с точки зрения этого активного Другого, я–для–себя есть пассивный, нуждающийся, слабый, хрупкий, беззащитный ребенок, свято наивный и женственный объект, утверждаемый как красота помимо смысла, за одно бытие.

Так вот мыслима пассивная активность. «Я» может оправданно приобщаться к миру другости. Например, потому оправданно, что эта другость, как и «я-изнутри» вненравственна или откровенно безнравственна. Скажем, в пляске. В пляске сливается «моя» внешность (например, непристойные телодвижения), только другим видимая и для других существующая внешность («извне»), с «я-изнутри», с моей внутренней самоощущающейся органической активностью (нравственной распущенностью).

Вот Доминика, уже дав авансы Люку и дав повод поссориться с собой Бертрану, из–за уколов совести несколько напилась и наткнулась в кафе на напивающегося Бертрана. И, вопреки – оба – своей совести и нравственной логике, они пошли туда, где появился новый поп–оркестр, – движимый вряд ли высоком, нравственным идеалом в своем репертуаре, – и стали танцевать:

«Вопреки моим предположениям танцевали мы очень хорошо; мы совершенно расслабились. Мне страшно нравилась эта музыка, ее стремительный порыв, это наслаждение следовать за ней каждым движением своего тела.

Садились мы, только чтобы выпить.

– Музыка, – доверительно сообщила я Бертрану, – джазовая музыка – это освобождение».

Бахтин почему–то такого – вненравственного – варианта оправданного приобщения к миру другости не замечает (или сознательно умалчивает о нем). Он берет другой случай: когда этот наивный «я» от природы есть будущий святой. Но мне, имея в виду Франсуазу Саган, интересен мною открытый случай.

Пассивная активность, «исходя из себя во вне себя», в оправданной данности бытия – радостна. Другость моя – поскольку вненравственна – радуется во мне, но не я для себя. Даже самая мудрая улыбка (активность все же некая, пассивная активность) жалка и женственна с точки зрения другости. «Я» могу только отражать радость утверждающего бытия других. Другие еще более безнравственны, чем я. И я – как упирающийся вненравственный бычок на веревочке – улыбаюсь им. «Что–то вроде улыбки» – таково название романа Франсуазы Саган в другом, – я об этом читал, – переводе.

Главная героиня Франсуазы Саган, которой завладел автор, Доминика – тихо спускается в нравственный субниз, в некий пассивный демонизм.


Идеал субъективно всегда вверху

Очень коробит слово «низ» некоторых, если не многих, когда к нему применяешь понятие идеала. Взять тот же идеал Татьяны Лариной. Много ли найдется людей призна`ющих, что тот находится в области морального низа? Много ли найдется людей, что призна`ют сам романтизм относящимся к низу? Даже если они согласны с его, обычно, эгоизмом. Особенно теперь, у нас, в эпоху возрождения идеалов эгоизма. Эгоизм исповедующие люди низом (плохим, так уж повелось: вниз помещать плохое) сочтут идеал противоположный, коллективистский, принижающий личность, возносящий массовое, среднее, невыдающееся, нивелирующее.

Даже и не коллективистский, а заурядный мещанский индивидуалистический потребительский идеал с точки зрения демонического будет субъективно «ниже» (возьмем его в кавычки, т. к. он объективно выше, если абсолютной высотой счесть противоположный демоническому, скажем, аскетический христианский идеал). Вот та же Катрин, обычная мещанка–потребительница, «подруга» Доминики:

«Катрин была подвижна, деспотична и непрерывно влюблена… Мое равнодушие ко всему представлялось ей чем–то поэтичным…

В этот день она была влюблена в одного из своих двоюродных братьев и очень длинно рассказывала мне об этой идиллии. Я сказала ей, что иду завтракать к родственникам Бертрана, и сама вдруг заметила, что уже немного забыла Люка. [Это когда она его еще только один раз видела.] И пожалела об этом. Почему я не способна рассказать Катрин такую же нескончаемую и наивную любовную историю?»

Потому что любовь Катрин для Катрин поддается рациональному описанию. А любовь Доминики – «выше» в своей иррациональности, неописуемости как в момент зарождения, так и во все следующие моменты. (Посмотрите в этой связи на еще одно свидетельство захваченности героя автором – эпиграф к роману–самоотчету героя:

Любовь – это то, что происходит между двумя людьми, которые любят друг друга.

Роже Вайан

Непередаваемость!)

Я уж не говорю об исключительности того, что случилось потом у Доминики с Люком.

«Он ласкал меня, а я целовала его шею, грудь, всю эту тень, черную на фоне неба, видневшегося сквозь застекленную дверь. Наконец ноги наши переплелись, я обняла его: наше дыхание смешалось. Потом я уже не видела ни его, ни неба Канн. Я умирала, я должна была умереть и не умирала, я теряла сознание. Все остальное ничего не стоило: как можно было никогда этого не знать?»

И это описание, конечно, надо понимать не как капитуляцию перед рационализмом (смогла описать неописуемое), а как намек на это неописуемое.

(Кстати, тут исключительность переживания есть результат именно родства пассивно демонических душ Люка и Доминиики, а не большей сексуальной талантливости Люка по сравнению с Бертраном. Когда Бертран «пытался соединить нас прочной цепью, искал ее и в результате выбрал довольно непрочную – эротику», мы видим: Доминика оценила выбор плохо.)

Когда же Катрин ярко (что повествовательницей тенденциозно не передается) описывает свои удовольствия, обычные с точки зрения демонической исключительности, Доминика их унижает:

«– Я собираюсь уйти в монастырь, – сказала я серьезно.

Тогда Катрин, не особенно удивившись, пустилась в длинную дискуссию о радостях жизни, о маленьких птичках, солнышке и т. д. «Вот что я оставлю из–за сущего безумия! – Потом она заговорила о плотских наслаждениях и, понизив голос, зашептала. – Нужно прямо сказать, это тоже кое–чего стоит». Короче говоря, если бы я действительно подумывала об уходе в монастырь, она своим описанием радостей жизни ввергла бы меня в религиозный экстаз… «Катрин мы тоже упраздним, – подумала я весело, – Катрин и ее самоотверженность». Я даже начала тихонько напевать от ярости».

Может, неописанное все же описание Катрин было не столько рационалистичным, сколько грубым, нетонким, недиалектичным? Наивными называет Доминика ее любовные истории.

Доминика, в своем вечном лавировании вверх–вниз по нравственной шкале, лишь на секунду могла пожалеть, что она не такая обыкновенная, как Катрин.

Катрин есть то самое «я», переживающее себя только изнутри, как Едом. А Доминика – «исходя из себя во вне себя» и наоборот – вся в почти неуловимых переходах переживаний. И это возвышает ее в собственном мнении. Это определяет, завершает ее и делает одержимой автором–демонистом. Да, демонистом, хоть и пассивным.

И многим–премногим демонизм свойственен. Пассивный или активный. И многие склонны закрывать глаза на его существование в себе в виде идеала.

В человеческом «я» психологи усматривают много одновременно существующих «я». Есть «я» настоящее – каким я кажусь себе в действительности сейчас, есть «я» динамическое – каким я поставил себе целью быть, исходя из моих моральных норм, есть «я» будущее – каким я чувствую, что становлюсь и стану, «я» идеализируемое – каким мне приятно себя видеть, «я» представляемое – каким я выставляюсь напоказ, «я» фантастическое – каким я хотел бы быть, если бы все было возможно. Так иногда бывает, в какие–то периоды жизни, например, в молодости, как у Татьяны Лариной, что «я» фантастическое становится превалирующим и идеал целой личности – демоническим. Может, каждый переживает такой период. Но не каждый готов в этом признаться.

Христианская религия это называет происками дьявола. А когда христианская религия переживала эпоху зарождения и становления, были учения более мужественные, скажем так, относительно причин существования зла в мире. Победившее их христианство назвало их ересями.

У нас теперь происходит некое возрождение религии. Есть, следовательно, какая–то аналогия с эпохой становления христианства. Возродились и так называемые ереси стародавние. Гностики, скажем. Они считают, что в мире есть два равных начала: Бог и Дьявол. Но христианство–то (с его верховенством Бога) в течение многих веков было превалирующим. И не потому ли даже теперешние гностики, – может, не вполне последовательные, – стесняются вытекающего из их учения аморализма? Как факт: одна моя знакомая–гностик возненавидела меня, может, не вполне осознавая. За то возненавидела, что я очень настойчиво высвечиваю равенство между собою любых идеалов как таковых. Христианская соборность в качестве идеала, – говорю я, – равна идеалу демонизма. Другое дело, какой идеал, скажем, мною овладел. Но какой бы ни овладел – это будет мой идеал. И выше его у меня ничего не будет. Субъективно выше. А объективно – он равен другим.

Это не приемлется большинством. Наверно, и мой вывод относительно безнравственности идеала Франсуазы Саган тоже будет большинством беспринципно не принят.


Все наоборот1

Но может быть не принят и совершенно принципиально: если сказать, что Франсуаза Саган только притворилась пассивной демонисткой. А на самом деле пассивным демонистом было ее «я» будущее – каким она чувствовала, что становится. Или был пассивным демонистом ее близкий друг, или, наоборот, заклятый враг. То есть, если сказать что по какой–то из вышеперечисленных причин Франсуазу Саган в 1956 году некие ценности жизни (ценности жизни пассивного демониста) настолько волновали (обольщали или возмущали), что стали дороже (или противнее) их носителя в жизни, скажем, подруги, врага или тенденций собственного «я». И Франсуаза Саган решила эти ценности отделить от своей взволнованности, разыграв их в роли героя, осмысливающего свою (героя) жизнь эстетически (3‑й бахтинский вариант отклонения от гармонии отношений автора и героя), то есть уверенно завершить. Завершить пассивно–демонистически, как экзистенциалист (если воспользоваться этим более известным термином).


Экзистенциализм

Наконец, я не смог не написать это слово, которое на самом деле пришло мне на ум почти сразу, как я стал читать этот роман. Но я плохо в экзистенциализме разбираюсь. А его корифеи очень мутно изъясняются. Их не понимает публика. И они перешли, некоторые, даже на художественное изложение своих взглядов. Франсуаза Саган получила в прессе даже комплимент за внятное изложение экзистенциализма не на теоретическом уровне. Только художественные произведения экзистенциалистов и сделали его, экзистенциализм, популярным, а ко времени выступления Саган на литературном поприще, может, и несколько уже затертым он стал.

Что такое экзистенциализм?

Это пессимистический демонизм ХХ века.

Странно, скажете, такую мощь духовную, демонизм, совмещать с пессимизмом. А зря. Романтизм (исповедуемый мысленно безнравственной Татьяной Лариной) и экзистенцализм (исповедуемый, как кажется, Доминикой) родились, – каждый в своем веке, – от исторического поражения. На рубеже XVIII и XIX веков наступило колоссальное разочарование в Разуме: свержение феодализма новым, разумным строем привело к полосе кровопролитнейших войн и к пошлости буржуазной мирной жизни. В 30‑х годах ХХ века, в Германии, лучшие люди разочаровались в новом Порядке (в фашистском тоталитаризме). В 40‑х, во Франции (ее разгромила Германия), разочаровались и в старом Порядке (в демократии). Вот два века назад и больше полувека назад и рождались одинаковые темные умонастроения у людей. И по инерции продолжали жить и в 50‑е годы.

И то, что такие молодые девушки (по воле их авторов) заражались подобными грандиозностями, пусть не смущает. Они молодые – да ранние.

Как романтик делил людей на толпу и себя, гения, так и экзистенциалист делит публику на представителей неподлинного и подлинного бытия. Неподлинное стоит под знаком господства Других. Любой другой может представлять их. Субъект это нечто Среднее. Личность вполне заменима любой другой личностью. Нет незаменимых. Это – массовое общество, нивелирующее индивидуальность, где каждый хочет быть таким же как другой, а не самим собой. Никто из неподлинных не хочет выделяться. И не осознает себя неподлинным. Наоборот. Его жизнь для него – идиллия. Он живет в самом лучшем из миров. Такова упоминавшаяся Катрин с ее философией счастья. Такова Ольга, сестра Татьяны Лариной.

Представитель подлинного бытия – напротив – осознает весь ужас окружения. Он осознает свою однократность, неповторимость, конечность, обреченность смерти, остро переживаемую чуть не каждую минуту. Переживаемую иногда как счастье этого вот мига (как упоминавшийся в этой связи предромантик Моцарт – и у Пушкина и в жизни – и экзистенциалистка Доминика).

Представитель подлинного бытия понял, что наука в ХХ веке потерпела, наконец, фундаментальное поражение (экзистенциализм ведь, в частности, есть еще и реакция на «кризис в физике»: в микромире волны оказались частицами, частицы – волнами; муть какая–то непознаваемая, особенно – для гуманитария). Писательница сделала Доминику, наверно, понявшей, что и филологическая наука бессильна. И о чем тогда говорить? – О художественных произведениях надо молчать. С этого, собственно, и начинается повествование в романе:

«Я немного скучала, потихоньку; пока Бертран обсуждал лекцию Спайра, я бродила от проигрывателя к окну…

… … … … … … … … … … … … … … … ….

…И вот теперь Бертран стоял позади меня. Он протягивал мне стакан. Я обернулась, и мы оказались лицом к лицу. Он всегда немного обижался на то, что я не принимала участия в их спорах. Я любила читать, но говорить о литературе мне было скучно».

Бертран же – представитель так называемого неподлинного бытия:

«Бертран постоянно выискивал комедии в чужих жизнях, так что начал побаиваться, не разыгрывает ли комедию и он, сам того не замечая. Мне это казалось комичным. Его это приводило в ярость».

Тут надо объяснить…

Бертран, на первый взгляд, выглядит прямой противоположностью тем, кто представляет собою неподлинное бытие. Он, как романтический гений, толпу видит иронически. Видеть фальшь в общении людей неподлинного бытия – это привилегия людей бытия подлинного. Но экзистенциализм за несколько десятилетий своего существования к 1956 году уже потерял прелесть новизны. Настало время его эпигонов. Доминику, видим, Бертран явно не впечатлял своей ироничностью. Видно, не было остроты в его наблюдениях комично неправдивого.

«– У Доминики уже репутация пьяницы, – сказал Бертран. – И знаете почему?

Он вдруг встал и подошел ко мне с серьезным видом.

– Верхняя губа у нее коротковата: когда она пьет, прикрыв глаза, на лице появляется проникновенное выражение, не имеющее отношения к виски.

Говоря, он держал мою верхнюю губу между большим и указательным пальцами. Он демонстрировал меня Франсуазе, как молодую охотничью собаку. Я засмеялась и он меня отпустил».

Шутка, конечно, и можно было б не придираться. Да и Доминика – в этот раз – благосклонно приняла ее. Но все–таки это пустопорожнее вышучивание. Мелко. А у Бертрана столь маленькая роль в романе, что почти ничего–то больше о нем и нету. Так если он тут мелок, то, видно, и всегда таков.

Большинство людей мелки. И он выглядит в глазах Доминики таким, как масса. Человеком второго сорта. Как Ленский в глазах Онегина, как Грушнцкий в глазах Печорина, как пародия-Онегин в глазах Татьяны…

У Бертрана, если соскоблить с него тонкий слой модного экзистенциализма, та же философия счастья, как и у Катрин. Он только более постоянен, чем она. У той счастье возможно со многими мужчинами (Исав, способный кушать много что). А Бертран более переборчивый (только чечевичный суп этому Исаву по душе, иначе от первородства не откажется). Доминика от него ушла. Он другую тут же не завел. Готов подождать, пока Доминика перебесится:

«– Если тебе станет тоскливо, помни, я здесь, – сказал он. – А я думаю, что станет…

… … … … … … … …

– Поверь мне. Во всяком случае, добавил он как–то порывисто, – я буду здесь, Доминика. Я был очень счастлив с тобой».

А Доминика не переносит постоянства. Смысл ее существования в неустойчивости, во внутренних переходах от нравственного к безнравственному и наоборот. Этим и прельстил ее Люк.

Он держит высоко марку подлинного экзистенциалистского бытия. Оно – всегда было в свободе от нравственности. Так это прискучило ж – просто безнравственность.

 
Разврат, бывало, хладнокровный
Наукой славился любовной,
Сам о себе везде трубя
И наслаждаясь не любя.
Но эта важная забава
Достойна старых обезьян…
… … … … … … … …
 
 
Кому не скучно лицемерить,
Различно повторять одно,
Стараться важно в том уверить,
В чем все уверены давно,
Все те же слышать возраженья,
Уничтожать предрассужденья,
Которых не было и нет
У девочки в тринадцать лет!
Кого не утомят угрозы,
Моленья, клятвы, мнимый страх,
Записки на шести листах,
Обманы, сплетни, кольцы, слезы,
Надзоры теток, матерей,
И дружба тяжкая мужей!
 
 
Так точно думал мой Евгений.
 

Люк продвинулся дальше. Он, например, все время переходит границу между нравственным и безнравственным то в одном, то в противоположном направлении.

Первые минуты знакомства с Доминикой. Бертран на минуту отошел:

«– Чем вы занимаетесь кроме экзаменов? – спросил дядя.

– Ничем, – ответила я. – Всякой ерундой. – Я вяло махнула рукой.

Он поймал мою руку на лету. Я смотрела на него озадаченная. В голове моей пронеслось: «Он мне нравится. Немного староват, и он мне нравится». Но он опустил мою руку на стол и улыбнулся:

– У вас все пальцы перепачканы чернилами. Это хороший признак. Вы успешно сдадите экзамены и будете блестящим адвокатом, хотя по вашему виду не скажешь, что вы разговорчивы».

Видите: перехватить руку – это довольно развязно. И – тут же повернул в благопристойность.

Или вот Люк воспользовался мигом, что Бертран покупает журнал в киоске, и назначил Доминике первое свидание. А когда пришел, повел ее в ресторан, где были его знакомые мужчины и женщины, и совсем не стремился быть с нею наедине. – Опять неожиданность.

Но вот они ушли от знакомых и заговорили о любви:

«Он сказал, что это прекрасная вещь, не такая уж необходимая, как утверждают, но для полного счастья нужно быть любимым и горячо любить самому. Я только кивала в ответ. Он сказал, что очень счастлив, потому что любит Франсуазу [жену], а она любит его. Я поздравила его, уверяя, что меня это ничуть не удивляет, потому что оба они – он и Франсуаза – люди очень, очень хорошие. Меня захлестнуло умиление.

– Поэтому, – сказал Люк, – если бы у нас с вами получился роман, я был бы по–настоящему рад.

Я глупо засмеялась. У меня уже не осталось способности реагировать.

– А Франсуаза? – спросила я.

– Франсуаза… Я, может быть, скажу ей об этом. Знаете, вы ей очень нравитесь.

– Вот именно, – сказала я. – И потом, не знаю, наверное, такие вещи не рассказывают…

Я негодовала. Непрерывные переходы из одного состояния в другое в конце концов вымотали меня».

А предложение быть любовницей при том, что он ее не любит и не полюбит:

«Я очень уважаю тебя, Доминика, и очень тебя люблю. Никогда не буду любить тебя «по–правдашнему», как говорят дети, но мы очень похожи с тобой, ты и я. Я хочу не просто переспать с тобой, я хочу жить вместе с тобой, провести с тобой отпуск…

… … … … … … … … … … … … … … … ….

…Потом я вернусь к Франсуазе».

А Франсуаза потом, узнав все, через некоторое время позвала ее к себе в гости… По просьбе Люка… На это способны только французы, – скажет обыватель. И будет неправ. Французы–экзистенциалисты, живущие подлинным бытием, тихо страдают в своем сообществе. Потому что все – трын–трава, ибо каждый день – шаг к смерти. А любовь – то, что на краткий миг избавляет от этой перспективы и чувства бесконечного одиночества. И нужно быть снисходительными.

Такой вот извод демонизма.

Правда же – глаза колет. И если не свои вас раскусили – вы огрызаетесь так или иначе:

«Обед был смертельно скучным. Там действительно были друзья матери Бертрана…

– Вот вы, девушка, тоже небось из этих несчастных экзистенциалисток? Нет, в самом деле, Марта, дорогая, – теперь он обращался к матери Бертрана, – не понимаю я этих разочарованных молодых людей. В их возрасте, черт побери, надо любить жизнь!..

… … … … … … … … … … … … … … … … …уже в десятый раз я слушала, как порозовевшие и подвыпившие мсье, будучи в прекрасном расположении духа, мямлят с наслаждением тем большим, чем меньше они понимают смысл, слово «экзистенциализм». Я не ответила».

А смысл экзистенциализма, если одним словом, – это неустойчивость. А если несколькими словами, – это бесконечность самоотрицания неудовлетворенного сознания, состоящего из экзистенциалов (ne`gativites): отсутствия, неприязни, отвращения, сожаления, рассеянности, тревоги, беспокойства и т. д. Диалектикой называют это экзистенциалисты. (И даже неэкзистенциалисты признают, что в этом что–то есть, а именно: сознание действительно является источником субъективной диалектики.) А экзистенциалисты напирают: единственным очагом и сферой осуществления диалектики является не сознание вообще, а мое сознание, я как для–себя–бытие.

И тут вплотную мы подходим к сердцевине экзистенциализма, по крайней мере – французского, сартровского. (Сартра никак нельзя миновать в «Смутной улыбке», не зря он упомянут у Саган:

«Это была замечательная книга Сартра – «Время разума». Я с радостью накинулась на нее. Я была молода, один мужчина мне нравился, другой меня любил. Мне предстояло решить одну из глупых, маленьких девичьих проблем; я раздувалась от гордости. Мужчина даже был женат, и, значит, существовала другая женщина, и мы разыгрывали наш квартет, запутавшись в парижской весне. Из всего этого я составила прекрасное, четкое уравнение, циничное, лучше некуда. К тому же я поразительно хорошо чувствовала себя в своей шкуре. Я принимала и грусть, и нерешенные проблемы…»)

И сердцевина сартровского экзистенциализма – философия свободы.

Свобода – в выборе своего отношения к данной ситуации, а не в выборе реальных возможностей. Сам выбор цели достаточен для утверждения свободы, и нет нужды в самом достижении цели. Свобода при этом превращается в необходимость (может, с чьей–то точки зрения и в мучительную необходимость). Свобода неотъемлема от сознания. Человек несвободен от своей свободы. Человек <<осужден быть свободным>> (Сартр). И по отношению к зависимости у человека всегда есть выбор из двух: 1) примирения и 2) восстания.

И все это есть отражение глобальной неустойчивости, и все это есть выражение внутренней неустойчивости, колебаний и зигзагов в поведении и уж, во всяком случае, в мыслях, в чувствах и в подсознательных переживаниях. И отсюда – колоссальная наблюдательность и психологическое мастерство писателей–экзистенциалистов.

Цитировавшийся уже эпиграф поэтому имеет и другой смысл: весь роман – ему противоположен, любовь можно–таки описать, если за дело возьмется не ученый, а художник–экзистенциалист, мастер по неустойчивости.

И теперь можно вернуться к вопросу, себя выразила Саган в романе, свою подругу или своего врага.


Все наоборот

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю