Текст книги "Граждане Рима"
Автор книги: София МакДугалл
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 40 страниц)
СТАЛЬНОЙ КРЕСТ
Из-за смерти родителей Марка Сулиен прожил на пять дней дольше, однако наутро после похорон стража вывела его из тюремной камеры на борту корабля, стоявшего в устье Темзы, и пересадила на военный катер, направлявшийся в Лондон.
Должно быть, они уже знали его рост и размах рук, так что декорации были соответствующим образом подготовлены. Они привяжут его руки и ноги кожаными ремнями и будут затягивать их, пока кисти его рук безвольно не повиснут на металлической перекладине, а ноги тесно не прижмутся друг к другу. Тогда они нажмут выключатель сбоку креста, и три шипа выскочат из пазов, как три ключа, точно входящих в три замочные скважины, разрывая сплетение вен, пронзая главный нерв, придававший драгоценную чувствительность его пальцам, расщепляя кости ног, с силой вторгаясь в темноту плоти, чтобы снова выйти на свет, проколов мягкую, ранимую кожу. Затем гидравлический насос медленно поднимет стальной крест лицом к реке, слегка наклонив вперед, так, чтобы вес его тела пришелся на пробитые запястья, выворачивая суставы рук, не давая вздохнуть. Он мог провисеть так несколько дней, пытаясь одолеть крест, провожая взглядом снующие по Темзе баржи, перевозившие уголь, сахар и вино.
Сулиен хорошо разбирался в строении человеческого тела и мог живо и точно представить себе, что произойдет с ним. Он даже подумал, что если закроет глаза и сосредоточится на своих невинных нервах, то сможет вообразить боль. И все же он не мог поверить в это; это было просто невозможно – он, сидящий здесь и каждой клеткой знающий, что перед ним еще долгая жизнь, скоро умрет – вернее, чем от любой болезни. Его тело было настолько уверено, что этого не может случиться, что Сулиен даже не испытывал такого страха, как мог бы. Он почувствовал, что с трудом может двигаться и думать, причем не от страха: просто его гипнотизировала уверенность, что все это неправда, что его вовсе не ожидают долгие часы мучений, а затем – ничто.
Каждые полчаса один из офицеров открывал маленький глазок на двери и заглядывал, дабы убедиться, что приговоренный к стальному кресту – бреши в стене мышц и кожи – на месте. Всякий раз это напоминало Сулиену, что ему действительно лучше было бы покончить с собой. Но в это он тоже не мог поверить: это был именно тот шаг, которого он никогда бы не сделал. Он встал и бесцельно сделал небольшой полуоборот, стараясь встряхнуться, а может быть, пытаясь убедить окружавшие его стены в смехотворной неправдоподобности скорой смерти. «Давай. Сделай это», – сурово произнес он вслух. Потом снова сел и задумчиво посмотрел на свои запястья. Но тут же вздрогнул и, защищая, обхватил правой рукой левое запястье, впившись в него такой хваткой, что пальцы ощутили желобок между двумя косточками. Снова собравшись, он неловко потянул за край рубашки, делая вид, что сейчас оторвет полосу и сделает из нее петлю, прекрасно зная, что ничего не сделает. В любом случае он не знал, к чему привязать петлю, но ведь люди кончали с собой, даже находясь под наблюдением, значит, это возможно. Но вот почему-то он такой возможностью воспользоваться не пытался.
Глазок открылся снова – неужто прошло уже полчаса? Казалось, этого времени могло едва-едва хватить, чтобы пройти из конца в конец камеры.
Всю свою жизнь Сулиен был чьей-то собственностью и едва замечал это. Да, слово «раб» витало в воздухе, но, казалось, оно безболезненно кружит вокруг него, даже не прикасаясь к этому человеку. Впрочем, это не совсем так – было время, когда он жил с матерью и сестрой, но оно стало таким призрачным. Первые годы виделись ему как бы сквозь холодную голубовато-серую дымку – в такой цвет была выкрашена спальня на чердаке, которую он делил с сестрой, но он забыл об этом. Был еще седовласый старик, казавшийся Сулиену чудовищно старым, который владел домом и матерью Сулиена. Когда он прогуливался, Сулиен с сестрой не должны были попадаться ему на глаза. Образ матери сжался до размеров передвижного механизма постоянной раздражительности – он помнил ее одергивающий, встревоженно пришепетывающий голос, но вряд ли хоть слово из того, что он мог произнести.
Совершенно случайно его поразило, что, если бы не горстка болезненно ярких воспоминаний о сестре, он запросто мог бы поверить, что его не существовало до десяти лет, а появился он, уже полностью сформировавшись, в тот день, когда его купил Катавиний. Но он никогда не понимал, что детство казалось ему смутным, потому что он сам сделал его таким; он превратил себя в такое гибкое, растяжимое существо, что его прошлое необратимо проносилось над ним, подобно яростной буре, не затронув его, не оставив ни единой царапины. Он был упругим и пружинистым, как трава; в нем вынужденно сформировался дар быть счастливым, но он не знал, что заплатил за все это своими воспоминаниями.
Однако сестра упрямо не хотела стираться из памяти. И дело даже не в том, что он очень ясно помнил ее внешность – длинные прямые волосы, темно-карие глаза и, конечно, то, что она была меньше его, – скорее дело заключалось в памяти о ее присутствии, и о том, каким жизненно важным оно было, каким острым, даже когда сестра надоедала ему. Все эти годы ее отсутствие и его несправедливость не стихали, как приглушенная, но постоянная боль. Он помнил – да, собственно, что? Как они подрались на чердачной лестнице, им тогда, наверное, было лет по шесть-семь. Сулиен толкнул сестру сильнее, чем собирался, и с ужасом следил, как она все катится и катится по ступеням, пока наконец – сколько же прошло времени? – не упала на пол вся в слезах и крови. Он ринулся вниз, изнывая от чувства вины:
– Прости, мне так жаль. Пожалуйста, не говори никому. Прости меня, пожалуйста.
Угрызения совести были в нем сильны и нелепы: Сулиен не сомневался, что сестра будет ненавидеть его всю оставшуюся жизнь. Трагедия! Сестра мутузила его, но он продолжал извиняться, пока не расплакался сильнее, чем она. Ладно, прощаю, сказала она наконец, но он понимал, что это просто для того, чтобы он перестал реветь, поэтому не останавливался, пока она не начала снова бить его и не расквасила ему нос. Это показалось Сулиену глубоко несправедливым, и его жажда прощения заметно поубавилась. Они потопали наверх вместе, молчаливые и расстроенные. Затем память снова давала сбой, но он помнил, как старался смыть кровь с ее волос, пока мать или старик не заметят этого, как глядел на края раны у нее на голове и чувствовал странную уверенность, что может соединить их вот прямо сейчас.
Только долгое время спустя, когда он жил с Катавинием и его семьей, Сулиен понял, что старик, наверное, был не только хозяином его матери, но и его отцом. Им овладело легкое отвращение, потому что мать была такой молодой, а мужчина таким старым, однако он не мог подобрать более убедительного объяснения. Хотя старик относился к Сулиену и сестре равнодушно или, по крайней мере, не терпел, когда ему досаждали, Сулиен и не думал упрекать его. Точно так же не ломал себе голову, как мог бы сделать другой ребенок, над тем, что это отсутствие любви означает: может быть, с ним самим что-то не так? Он-то знал, что с ним все в порядке. Но и это время стало далеким и смутно различимым.
Что произошло потом? Он знал, но не мог вспомнить. Однажды утром с мужчиной, отцом Сулиена (хотя слово это ровным счетом ничего для него не значило), случился удар. Он умер не сразу, и поначалу в их жизнях мало что изменилось, не считая того, что Сулиен с сестрой уже не должны были так осторожничать, стараясь не попадаться старику на глаза, а мать их выглядела как никогда встревоженной. Но он все же умер, и какое-то время они оставались в доме, прибирая его, упаковывая и отправляя вещи, но теперь дом – вместе с ними – уже принадлежал кому-то другому. Однако это продлилось недолго, потому что у въехавшей в дом семьи уже были свои рабы и она не могла содержать еще троих. Кроме того, для них не нашлось места. Мать перевезла его с сестрой в комнаты при харчевне на Эпидиан-стрит и представила человеку по имени Руфий, от которого в памяти у Сулиена сохранились только рот и борода. Мать Сулиена слонялась где-то несколько часов, пока Руфий показывал им их спальню и кухню и учил, как пользоваться посудомойкой. Но потом мать уехала. Видимо, новая семья в конце концов решила оставить ее.
Сначала мать навещала их. Вероятно, она приезжала довольно часто, хотя он не помнил точно; может быть, вначале каждую неделю, затем каждый месяц… для детей время течет намного медленнее. Вероятно, всякий раз, когда она приезжала, они плакали и умоляли взять их домой, поэтому наконец она перестала появляться. Сулиен с сестрой протирали столы и мыли тарелки и были очень несчастливы. Сулиен рисовал себе все происходящее и жалел себя, молодого, как мог бы пожалеть персонажа какой-нибудь истории, но уже не отличал картины, которые рисовала ему память, от воображаемых. А дальше и воображение отказывалось работать. Дальше простиралось белое пятно, ледник памяти, который он и не пытался пересечь. Где-то в этой белизне потерялась и сестра – ее продали, она уехала. Вероятно, с самого первого дня, проведенного без сестры, Сулиен не желал ничего знать о том, как это случилось. Какой толк был цепляться за то, что она делала, когда он в последний раз видел ее, или вспоминать, какие последние слова она ему сказала. Он не хотел скучать по ней; он хотел вернуть ее. Однажды он сможет это сделать. Если придется подождать – что ж, он подождет. Решив так, он позволил пластам веры расти и затвердевать вокруг своего решения, пока вера не превратилась в уверенность, сияющую и безупречную, как набожность, как жемчужина.
Первым делом надо было выждать удобный момент, чтобы покинуть харчевню. Не то чтобы Сулиен строил какие-то определенные планы, но он готовился.
В подготовку входило и нечто, что скорее походило для Сулиена на воспоминание о воспоминании, чем на что-то реальное.
Как-то поздно вечером, ему было тогда около десяти, стоя возле посудомойки и погрузив руки по локоть в теплую воду, он провел опыт. Нимало об этом не думая, как если бы все время собирался сделать это, он вытащил нож – короткий острый ножичек, которым они резали морковку, – из воды, лениво приставил его острие к тыльной стороне руки и слегка нажал. Кровь бурно хлынула в воду, и руку Сулиена словно обожгло искрой боли. Сулиен завороженно смотрел на кровь, как если бы это было самое прекрасное, что он когда-либо видел. Но то, что он сделал, поразило его, как будто руки действовали сами по себе. Он вовсе не хотел себя ранить. И все же, хотя порез был неглубоким, он оставался маленьким мальчиком, и боль была достаточно сильной, чтобы заставить его расплакаться. Но шок прошел почти мгновенно, потому что в конечном счете было вполне очевидно, зачем он это сделал. Конечно же, он стремился совсем не к тому, чтобы причинить себе боль. Это было испытание.
Затем он быстро вытащил руку из воды и безнадежно испачкал полотенце, вытирая кровь. Затем он накрыл порез большим пальцем. Хотя водянистая струйка крови текла из-под пальца, Сулиен не замечал ее. Глаза его были закрыты, и он чувствовал, как сжимается, уходя в себя, пока все его существо не устремилось на порезанный участок кожи и ткани под ней. Было похоже, как будто он внезапно перенесся в какой-то странный, лихорадочно бурлящий город, где все вокруг было ярким, и громким, и летучим, хотя он и знал каждого из жителей этого города, каждую его улочку. Он видел все с безупречной точностью: каждый капилляр, негодующий и преданный, но по-прежнему прекрасный. Неужели это так сложно поправить?
Когда он отнял большой палец, порез, разумеется, не исчез. Но теперь это был всего лишь тонкий шрам с капельками идеально свернувшейся крови, почти не болящий. Сулиен ничуть не удивился.
Итак, теперь ему оставалось только ждать подходящего случая проделать это снова, как положено. И возможность представилась однажды днем, когда Руфий ужасно ошпарился, пролив кипящее молоко себе на руку на глазах у всех клиентов. Прежде чем он бросился за холодной водой, даже прежде чем он успел свирепо зарычать и выругаться, Сулиен стал оттягивать жар от его кожи и успокаивать взъярившиеся нервы.
Он повторял этот трюк дважды, трижды, пока удивление не достигло необходимой отметки и Руфий был в состоянии продать его за любую цену. Но пока врачи, аристократы и богатые бизнесмены дрались из-за него, Сулиен знал, что сам сможет выбрать нового хозяина. Когда ему не нравился взгляд или голос последнего богатого посетителя харчевни, он просто отказывался демонстрировать свое искусство. Он глядел на синяк, волдырь или серое, больное лицо перед собой так, словно это кирпич или кусок бетона и не имеет к нему никакого отношения. За это Руфий поколачивал его, но недостаточно сильно, чтобы заставить Сулиена передумать.
Сулиен не мог забыть это окончательно, равно как и никогда не мог прямо взглянуть в лицо тому факту, что тот, первый, подходящий ожог не был чистой случайностью. Он стоял рядом с Руфием как раз в тот момент, когда закипевшее молоко стало убегать, и вдруг пошатнулся и толкнул своего хозяина. Он не держал свое знание при себе, как что-то опасно горячее. Он знал, что ненавидит Руфия, и не особенно винил бы себя за то, что хочет причинить ему вред, но действовал он не из ненависти. Ему не нравилось думать о себе как о человеке, который способен хладнокровно ранить другого, потому что это часть его стратегии. Мысль о ранах, к которым он отказался прикоснуться, тоже беспокоила его.
Когда в харчевню пришел Катавиний, он не притащил с собой какого-нибудь увечного и не стал ждать, пока Сулиен докажет, на что способен. Вместо этого он уговорил Руфия оставить их наедине, что уже было хорошим началом. Сулиен осторожно посмотрел на него. Катавиний сел за один из длинных столов (заведение было закрыто для клиентов с тех пор, как вокруг Сулиена разгорелась аукционная война). Сулиен видел, что Катавиний хочет, чтобы он сел напротив, и первым его побуждением было так и сделать, но он продолжал стоять. Он уже научился осмотрительности, хотя от природы она не была ему свойственна. Катавиний был врачом – знаменитым хирургом, хотя в тот момент Сулиен еще не знал этого. Ему было немного за пятьдесят, это был дородный, невысокого роста человек с копной белокурых волос, рано поседевших и приобретших некрасивый желтый, как масло, оттенок. Из-за элегантных очков в серебряной оправе глядели большие, как у младенца, ярко-голубые глаза.
«Как ты это делаешь?» – наконец спросил Катавиний просто.
Вокруг дара Сулиена поднялся такой ажиотаж, что никто прежде не задавал ему подобного вопроса. Руфий говорил перспективным покупателям, что в Сулиена вселился доброжелательный, но непредсказуемый бес (что объясняло случаи, когда тот отказывался показывать свои необычные способности); иногда же говорил, что его вдохновляет Аполлон или Асклепий. В понимании Сулиена любое из этих объяснений могло показаться правдой – откуда знать, что чувствуешь в таких случаях? Но теперь его ошеломило неожиданно сильное желание объяснить странный, месмерический процесс, при котором зрение и осязание, казалось, сливаются в единое чувство, увлекающее его в мир замысловатой красоты.
Катавиний слушал внимательно и вежливо, ограничивая свое удивление тем, что брови вдруг резко взлетали над серебряной оправой, и попросил Сулиена подробно описать сосуды, нервы и мышцы, которые он видел. Затем он встал, почти с жалостью бросил на Сулиена быстрый взгляд и спросил: «Какая самая высокая цена, которую за тебя предлагали?»
Сулиен назвал цену и весело добавил: «Но я думаю, вам придется накинуть по крайней мере еще треть, сударь». Он разом решил, что Катавиний достаточно богат, чтобы купить его, и что он рад этому. Ему скорее нравилась мысль, что он так дорого стоит.
Катавиний улыбнулся, вздохнул, услышав цену, и вышел. Сулиен был счастлив. Про себя он уже распрощался с харчевней – а заодно и со всем своим детством – и теперь, аккуратно упаковав их, со спокойной душой отправлял в прошлое.
Дом Катавиния был прекрасен. Его многочисленные комнаты тихо светились красками и богатством, все было чистым, элегантным, все было подобрано со вкусом и подернуто тонкой пленкой дружеского беспорядка. На чердаке помещались комнаты остальных рабов, но Сулиену было уготовано иное. Окна его спальни выходили на Пауллинский парк, и она была такой же теплой и почти так же хорошо обставлена, как и остальные помещения. И если поначалу в ней ощущалось что-то чуточку безличное, то только потому, что она была такой новой для Сулиена. В ближайшие годы он заставил ее собственными вещами – картинами, музыкальными инструментами и книгами.
Если Катавиний стал еще богаче, а дом еще прекраснее за годы, что Сулиен прожил там, и если это произошло благодаря самому Сулиену и его дару, то что он мог иметь против? Он жил, окруженный красотой и достатком, имел практически все, что хотел. Катавиний не то чтобы назначил ему заработную плату, но регулярно оделял денежными даяниями, и скрупулезно учил его, как называется каждый орган и каждая кость, которые позволял видеть его причудливый дар, как распознавать различные болезни и повреждения и как их лечат. Он щедро изливал свои знания на Сулиена – и Сулиену все это нравилось, нравились и книги, и комфорт, окружавший его, и сам Катавиний.
Не то чтобы он вел себя с Сулиеном по-отцовски – и понятно почему. Он никогда не говорил и не делал ничего, что выходило бы за рамки учтивого дружелюбия, которого заслуживает хороший ассистент, но, когда он восхвалял глубокое увлечение Сулиена историей медицины и анатомии, голос его чувствительно дрожал от сдержанного уважения. Когда Сулиен вырос неожиданно высоким, Катавиний посматривал на него с прищуром, растроганный и гордый, как если бы рост Сулиена положительно сказывался на нем самом. Если все это было очевидно для Сулиена, то куда более очевидно это было для Танкорикс, дочери Катавиния. Именно ради нее Катавиний изо всех сил притворялся, что испытывает к Сулиену добродушный интерес, не более, но ежедневные попытки скрыть предательство были шиты белыми нитками. И Сулиен, и Танкорикс понимали, что такое любовь, когда видели его.
Танкорикс была на полтора года старше Сулиена и невзлюбила его с того самого дня, как Катавиний привел его в дом. Нет, пожалуй даже раньше, поскольку Катавиния охватывал такой энтузиазм при одной только мысли о Сулиене, какого он никогда не проявлял по отношению к Танкорикс. Когда Сулиен впервые увидел ее, ей было почти двенадцать; светлые волосы и голубые глаза, унаследованные от отца, плохо сочетались с неуклюжим, пухлым туловищем и лицом, покрытым ранними прыщами. Танкорикс яростно ненавидела собственную внешность: между сутулыми плечами у нее уже обозначились небольшие груди и большой живот, соломенно-желтые брови были угрожающе насуплены, рот слишком велик, а нос, казалось, не имеет никакого отношения к позорно некрасивому лицу. Она так сильно ненавидела все это, что ей доставляло извращенное удовольствие выглядеть еще хуже: она носила пышные, похожие на раскинутую палатку платья, впору женщине раза в три старше, а когда приехал Сулиен, она как раз вела затянувшуюся кампанию, отказываясь расчесывать и мыть волосы, отчего они свисали сальными сосульками, топорщились и издавали тошнотворно-кислый душок. Когда Катавиний пытался исправить положение с волосами дочери, когда он некстати предложил ей, чтобы он или Сулиен попробовали как-то свести ее прыщи, – все это вызвало только яростные вспышки гнева и глубокую депрессию. Всякий раз как это случалось, Сулиен тактично выскальзывал из комнаты, но все без толку. Однажды в подобной ситуации он налетел на лестнице на экономку Хуктию. Оба понимающе уставились друг на друга выпученными глазами, пока Танкорикс выла и метала громы и молнии.
– Ты вполне мог бы и остаться, – сказала Хуктия. – Она хочет, чтобы ты слышал.
Это была правда. Танкорикс обходилась со своей несчастливой участью так же, как и со своим безобразием, – придавая ей неистовость и драматизм.
– О, – завывала Танкорикс, – о, почему ты меня так ненавидишь?
Сулиен и Хуктия различили опечаленный шепот – Катавиний пытался объяснить дочери, что вовсе не ненавидит ее.
– Нет, ненавидишь, ненавидишь, – пронзительно завопила Танкорикс. – Тебе бы хотелось, чтобы я вообще не рождалась на свет. Тогда ты был бы счастлив и тебе не пришлось бы глядеть на мое лицо!
Хуктия скривилась, и Сулиен повторил ее гримасу. Было как-то легче общаться с другими рабами, когда все они прятались от неистовых выходок Танкорикс, – тогда между ними возникало чувство единства, как правило невозможное. Сулиен понимал, что в душе они, должно быть, укоряют его, по крайней мере немного, ведь они понимали, что он раб только по названию. Ему следовало быть осторожным и никогда не забывать отдавать им какие-нибудь распоряжения, как могли бы Катавиний или Танкорикс. Но с ними он был сплошное обаяние, так что они не ненавидели его. Он не мог вынести даже мысли о том, что кому-то ненавистен.
Они услышали, как Катавиний порывисто вздыхает со смешанным чувством отчаяния и вины. Конечно, он не испытывал ненависти к дочери, но не мог заставить себя любить ее по-настоящему, и в любом случае ему было трудно сдержать неудовольствие в голосе, когда она вела себя так.
– Не говори ерунды, Танкорикс, – слабо произнес он.
– Ты невыносимый человек! – не к месту прорычала Танкорикс и вылетела из комнаты, хлопнув дверью. Сулиен помчался вверх по лестнице, чтобы не попадаться ей на дороге, потому что в таких ситуациях Танкорикс обычно набрасывалась на него, а ему не хотелось давать ей отпор. Ему не хотелось лишнего шума. На сей раз Танкорикс только пихнула его на ходу и сказала:
– А ты – гнусный крысенок. Ненавижу! – Ее оскорбления всегда были нелепыми и преувеличенными, как и она сама.
Сулиен не ненавидел Танкорикс. Он слишком жалел ее и еще не понял, что отчасти поэтому она так невзлюбила его.
Но она жила здесь не всегда. К преступному облегчению Сулиена и Катавиния, половину времени она проводила с матерью в Галлии. На этот раз она уехала рано: сжав губы, залезла в машину, которая должны была довезти ее до Дубриса, упрямо глядя только перед собой. Однако она нарушила свое исполненное достоинства молчание, чтобы с горечью бросить Катавинию:
– Не рассчитывай, что я скоро вернусь, так что можешь радоваться.
Конечно же, они скоро увидели ее снова; однако на этот раз ее волосы были коротко острижены и выглядели диковато: мать решила, что сальную гриву расчесать невозможно, и просто состригла ее.
Избавленный от ее присутствия, Катавиний наконец-то смог приступить к поискам сестры Сулиена. Разумеется, Сулиен собирался попросить его об этом с первой же минуты, как его увидел, и Катавиний поспешил дать ему слово, раз уж мальчик оказался таким незаменимым. В конце концов на те деньги, которые Сулиен выручал от его пациентов, он мог купить ему дюжину сестер.
Но эта словно сквозь землю провалилась и казалась вне досягаемости. Похоже, она по крайней мере однажды сменила имя и ни у кого подолгу не задерживалась. Катавиний нашел всего несколько мест, где, как говорили, она объявлялась: еще одна харчевня, рынок рабов, семья, которой нужна была девушка на все руки.
– Не знаю, на что вам такая нужна, – сказал повар из последней семьи. – Она и двух недель тут не пробыла. Просто остановилась на денек, еле шевелилась, как вареная, свою-то даже постель не могла заправить, не говоря уже о чьей-нибудь еще. Слова из нее, бывало, не вытянешь. Делай с ней, что хочешь.
Надсмотрщик с текстильной фабрики, наоборот, сказал, что она была очень послушная, что они держали бы ее, не пойди дела так худо. Катавиний уже стал подумывать, что его розыски пошли по неправильному пути, – повар и надсмотрщик явно говорили о разных девушках.
В конце концов поиски его утомили. Ему надоели бесплодные разъезды по Лондону, надоело совать сестерции, пусть и понемногу, за информацию, которая никуда не вела, и, хотя он не был склонен до конца верить истории повара, характер девушки начал беспокоить его. Предположим, он найдет ее и поймет, что такой человек ему в доме не нужен. Никогда не надо давать опрометчивых обещаний. У него возник серьезный соблазн отказаться от всей этой затеи, и ему действительно было невыносимо думать, что придется потратить на это еще хотя бы час, но ужасно было так разочаровывать Сулиена. В качестве компромисса Катавиний возложил эту работу на Хуктию, которая продолжала отслеживать блуждания пропавшей девушки от хозяев к хозяевам, пока след не привел ее в семью, утверждавшую, что ровно ничего не знает о ней ни под каким именем. Катавиний испытал несказанное облегчение. Оставалось рассказать Сулиену…
Теперь в мягко покачивающейся камере тюремного парома Сулиен снова стоял на ногах, дыхание резко перехватило, сердце, трепеща, билось о ребра. Руки и плечо были в синяках. Он дважды – как глупо! – почти сам того не замечая, ударился о дверь. «Катавиний, пожалуйста», – услышал он как бы со стороны собственный голос и даже рассмеялся, что поразило его. Даже если Катавиний был бы сейчас здесь и мог слышать его слова, это не принесло бы никакой пользы. Но в это было так трудно поверить; Сулиену отчаянно хотелось найти в себе силы простить его, как он прощал раньше, за годы до того, как нашлась сестра. Тогда, чувствуя, что его вера рушится, он рыдал и кричал в голос, совсем как Танкорикс, но позволял Катавинию утешать себя и, как всегда, шел на сделку с собою: все правильно, такое может случаться, но потом…
Потом, когда он вырос, Катавиний пообещал освободить его, и тогда он поверил, что найдет сестру. Все изменится, и это будет совсем несложно, потому что этому суждено случиться. Удача может дразнить, правое дело может быть на грани срыва, но в конце концов оно должно победить.
И поэтому даже сейчас он искал и находил оправдания тому, что Катавиний не сумел спасти его, поскольку представить себе Катавиния таким же беспомощным, как он сам, было куда терпимее, чем поверить в то, что он сознательно обрек Сулиена на смерть, – и так далее, так далее.
Он попятился, стальной крест вспышкой мелькнул на обратной стороне век, и, дрожа, опустился на пол. Он опустил голову на прохладную металлическую скамью и поудобнее пристроил ладонь к ушибленному плечу. Боль в плече было бы легко стерпеть, но это была последняя рана, которую он еще мог залечить, и тепло руки заставило ее исчезнуть. Пару раз он вслух произнес имя сестры.
Лето только начиналось, когда Танкорикс окончательно бросила школу. За последние два года она лишь изредка заезжала в Лондон – если она пропускала занятия в школе в Нарбо, то отправлялась с матерью в Рим, где ее выводили в свет и где она старалась научиться искусству чаровницы. Но ей уже исполнилось семнадцать с половиной, и родители, которые в противном случае не особо стремились видеть друг друга, на короткий срок согласились объединить усилия, чтобы привлечь к дочери всеобщее внимание и начать отбирать из числа воздыхателей кандидатов в мужья. И вот Танкорикс с матерью вернулись в Британию.
Коробки и сундуки с их поклажей прибыли до них и вызвали у Сулиена непонятное беспокойство. Его пугало возвращение шумной и крикливой мучительницы, которая моментально приведет все и всех в доме в смятение после двух тихих, мирных лет. Когда день настал, Катавиний, почти в равной мере терзаемый дурными предчувствиями, предоставил Сулиену выходной, и тот слонялся по парку со своими друзьями, оттягивая, насколько мог, момент возвращения в захваченный дом.
Некоторые из его друзей были детьми свободных людей, но рабов среди них не было. Если бы он больше стеснялся своего странного положения, то это вряд ли было бы возможно, однако он просто ожидал дружбы и внимания и получал их. Часть дня он бесцельно бродил под деревьями, болтая с темноволосой Паулой, согреваясь теплом их бесхитростной взаимной симпатии. Иногда они целовались, потому что обо всем уже было переговорено, а иногда ложились на солнышке в траву, и Сулиен проводил своей искушенной рукой по ее груди или бедру. Тогда Паула старалась увернуться. Сулиен был совершенно уверен, что она перестала бы уворачиваться, если бы он сосредоточился, но он еще не окончательно решил, хочет ли этого. Все было и так хорошо.
Наконец к вечеру похолодало, и Паула сказала, что лучше пойдет домой. Сулиен ненадолго задержал ее, но она все же ушла, и в остывающем парке больше нечего было делать. Поэтому в конце концов он вернулся в дом и обнаружил Танкорикс в гостиной, где она лежала, свернувшись в лучах заходящего солнца, как золотистая персидская кошка.
Сулиен не сказал бы, что она стала неузнаваема. И все же было поразительно подмечать кое-где, в соответствии некоторых линий и черт, неопровержимые следы уродливой девочки, какой она когда-то была. Но все в ее внешности вдруг – или так только казалось? – встало на свои места, и ее некогда грубые черты как бы подернулись дымкой утонченного и блистательного изящества. Ее большой, слегка подкрашенный рот больше не выглядел бесформенным и унылым – полные, чувственные губы красовались на безмятежном овальном лице. Выщипанные брови красиво дугообразно изгибались. Волосы, чистые и сияющие легкой желтизной, были собраны в подобие замысловатого венца и ниспадали мелкими завитками, переходящими в длинные бледно-золотые локоны, светящиеся на лазурной ткани ее платья и на теплой коже округлившейся шеи и грудей. Когда она вставала, платье с простенькой вышивкой в виде листьев плюща по рукавам и подолу с притворной скромностью ниспадало до середины икр, но сейчас оно небрежными складками поднялось выше коленей, выставляя напоказ гладкие, скрещенные в лодыжках ноги. Она стала стройнее, чем была, но не слишком худой; ее тело приобрело мягкость очертаний, гибкость и плотность, а также глубину колорита, что делало обычные сравнения женской красоты более чем уместными: и не только с фруктами и розами, но и с более дорогими материалами – шелком и бархатом. При более жестком освещении можно было бы различить маленькие округлые шрамы, рассыпанные по ее щекам и лбу, там, где некогда были наиболее злостные скопления прыщей. Но даже это не вредило ее красоте.
Она еще не успела заметить его – приопустив веки, она без всякого выражения глядела в лежавшую у нее на коленях книжечку. Сулиен на секунду остановился в дверях, замерев при виде Танкорикс. Ему было приятно, и не только потому, что все его тело пронзили маленькие острые стрелы желания. Нелепо было бы сказать «Здорово!», однако слово это едва не вырвалось у Сулиена, ему хотелось поздравить Танкорикс с чудесным, счастливым превращением. Она возникла перед ним доказательством его веры в то, что все происходящее в мире – на благо.