Текст книги "В большом чуждом мире"
Автор книги: Сиро Алегрия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
– А вы не знаете, Лоренсо, о мятеже Атуспарии?
– Знаю, знаю…
– Да не все. А дело было так…
Бенито пространно и оживленно рассказал, как протекали события. В комнате вместе с ними был еще паренек, восхищавшийся Лоренсо как крупным профсоюзным руководителем. Выслушав Бенито до конца, Медина заметил:
– И все это они делают ради цивилизации парода…
А паренек рассказал вот что.
Одна девочка осталась сиротой и попала в руки крестной матери, очень недоброй женщины. Наказывая девочку, женщина оправдывалась тем, что делает это для ее же блага, из доброго чувства к пей. Стоило той в чем-нибудь провиниться, как женщина хваталась за ремень и, хлеща ее, приговаривала: «Кого люблю, того и бью; кого люблю, того и бью…» И однажды приемная дочь, крича от боли, стала просить: «Не люби меня больше, крестная, не люби».
Голос Лоренсо Медины:
«Вчера исполнился год, как силы общественного порядка под командованием полковника Ревильи (в то время префекта Кахамарки) расположились в Льяукане и устроили там самую чудовищную бойню из всех, занесенных в мартиролог коренного населения страны за последние годы. 3 декабря 1914 года преступные власти уничтожили индейцев Льяуканы, причем расстреливали не только тех, кто мирно ожидал на улице прибытия высшего начальства. Убийцы ходили из дома в дом; дети, старики и даже беременные женщины были умерщвлены палачами».
– Не люби меня больше, не люби… – говорила и негритянка Панча, выгоняя палкой пьяного мужа.
Лоренсо Медина исчез на два дня, а когда вернулся, почти никто его не узнал. Он сбрил усы и бородку, что было для него немалой жертвой, ибо он ухаживал за ними двадцать лет, с тех пор как перенял от какого-то революционера, чей портрет видел в книге… Бенито он поведал, что собирается принять участие в важном собрании и хочет, чтобы его не опознали, если дела обернутся плохо. Ему пришлось намазаться йодом, потому что в тех местах, где некогда росли бесценные усы и борода, кожа оказалась белее.
Голос Лоренсо Медины:
«Сеньор министр юстиции! Мы, нижеподписавшиеся, индейцы сельскохозяйственного имения Льяукан, от своего имени и от имени наших братьев, не умеющих поставить своей подписи, сообщаем Вам, что из-за гибели членов наших семей 3 декабря прошлого года, о которой Вам хорошо известно, мы не можем выполнить условий контрактов на земельные участки, занимаемые нами в имении. Мы вновь ходатайствуем перед Вами об освобождении нас от оплаты хотя бы в счет частичного возмещения ущерба от тех ужасных бесчинств, жертвами которых мы явились, поскольку правосудие действует с крайней медлительностью. Как было сказано в нашем прошлом обращении к Вам, мы ожидаем скорого своего освобождения, а до тех пор преданно просим Вашего содействия. И посему умоляем Вас решить наше дело по справедливости.
Имение Льяукан, 8 ноября 1915 года, Эулохио Гусман, Василио Чиса, Мануэль Пальма, Каталино Аталайя, Долорес Льямоктанта, Эухенио Гуаман, Эдуардо Мехиа, Себастьян Эухенио, Хосе Каррильо, Томас Котрина, Висенте Эспиноса, Крус Якупайко – по просьбе Ромуло Киито…»
Бенито прервал чтеца:
– Что, что? Ромуло Кинто?
– Да. Сказано: «Ромуло Киито».
– Ромуло Кинто – общинник из Руми…
– Наверное, ушел, раз он в Льяукане…
Глубокая тревога охватила Бенито. Он рассказал другу, почему сам вышел из общины и не мог туда вернуться.
Его отчим напился на праздник и стал кричать: «Сюда, в нашу общину, мы не должны допускать индейцев нечистой породы! Я сам выброшу первого!» Тут он пристал к Бенито, и тот одним ударом свалил его на землю. Отчим вытащил нож, Бенито – тоже. Он удивился, как послушна ему отточенная полоска стали. Прежде чем Бенито успел подумать, она погрузилась в грудь отчима. Тюрьмы у них не было, а в часовне, где обыкновенно запирали редких арестантов, в то время молился народ, и Бенито закрыли в одной из комнат у Росендо Маки. Община должна была сама его судить, но, с другой стороны, власти тоже могли заявить о своем священном праве вершить суд над «подданным». Часа в четыре на следующее утро Росендо вывел его за околицу. Белый конь, которого он позднее назвал Белолобым, – «До сих пор скучаю по этой животине», – уже стоял оседланный. Росендо сказал: «Только ты, я да бедная Паскуала, которая сейчас плачет, будем об этом знать. Я тебя отпускаю, сынок, потому что я не знаю, зачем государству наказывать индейцев, если оно не учит их обязанностям. Больше меня беспокоит община. Она вправе судить и, наверное, тебя оправдает, потому что тут не было злого умысла… Но если ты останешься здесь, из города придут тебя взять. Сенобио Гарсиа, несомненно, уже все знает. Мне бы хотелось выполнить свой долг перед общиной, но душа у меня болит, и я тебя отпускаю… Ну, ступай, сынок. Одной лошади не жалко. А если ты чувствуешь, что чем-то мне обязан, то обещай не впутываться куда не надо… Обещаешь?» – «Да, тайта…» – «Ну, иди и возвращайся, когда сможешь». Он дал ему сумку, в которой лежали одежда и еда, приготовленная Паскуалой, они обнялись на прощание, и Бенито поехал. Время от времени он оглядывался и видел, что Росендо идет за ним вслед. Так Бенито стал мыкаться по свету. Потом он укротил мула, познакомился с Онофре, и они долго были вместе, объезжали мулов в Тумиле, перегоняли скот, дошли до Уануко, а оттуда перебрались в Хунин. В один прекрасный день поезд высадил их на станции Десампарадос. Лима казалась ему очень далекой, и вот он шел по ее улицам. Онофре был грамотный и получил работу на соляных копях Уачо. А Бенито поступил в пекарню…
Если читатель помнит, мы все время откладывали рассказ об уходе Бенито из общины. Теперь, пронаблюдав его жизнь за много лет, мы считаем, что сами факты разъяснили все.
Бенито прибавил:
– Никогда я не забывал о добром старике. Я еще надеюсь с ним повидаться. Он крепкий, протянет лет сто. То, что я тебе рассказываю, случилось в тысяча девятьсот десятом году. Теперь я вернусь грамотным. Хочешь, повторю урок? Не думай, что я все пропускаю мимо ушей! Просто если я буду слишком с тобой соглашаться, пожалуй, ты меня впутаешь в какую-нибудь историю… А я хочу вернуться в общину.
– Потому ты и строил из себя простака?
– Да… А потом – мало ли что! Всего сразу не сообразишь. Столько нового: порт, город, Карбонелли, негритянка Панча, которая, скажу тебе, мне нравится, да и ты со своими профсоюзами и чтением, и эти статьи о страданиях народа, и Ромуло Кинто, – наверное, не наш, – и война где-то в мире, и все прочее… Подчас у меня голова кружится, и мое невежество очень меня тяготит…
– Бенито, друг, скоро для тебя все прояснится. За несколько месяцев всего не изучишь. Ну, ладно! На какой мы басне остановились?
Лоренсо Медина открыл «Книгу для чтения».
– На «Росите и Пепито»…
– Ага! Стало быть, ты занимался сам? Хорошо, хорошо…
Бенито карабкался по словам, как по крутому склону, и радовался победам.
Голос Лоренсо Медины:
«Истекшие две недели оказались трагическими для приисков в Морокоче. На ряде участков здесь произошли несчастные случаи. В преобладающем большинстве причина их – не в небрежности рабочих и не в чистой случайности, но в полном отсутствии мер безопасности на шахтах. Рикардо Гонсалес стал жертвой несчастного случая во время работы на шахте Святого Франциска. Антонио Мунгиа погиб под обвалом на шахте Омбла. Лоренсо Майя на шахте Гертруда пострадал от ожогов электрическим током. Простая индианка из Пукара попала под поезд. На шахте Святого Иосифа, принадлежащей сеньору Тарреге, Сантос Альфаро упал на кирку и умер на месте. Вдова его, оставшаяся с шестью сиротами, после уплаты долгов и похоронных расходов получила в порядке возмещения десять солей».
– И все эти шахты принадлежат перуанцам.
– Да…
Лоренсо Медина не смог этим вечером порассуждать о необходимости профсоюза. Ужасающий взрыв сотряс порт. Со стен комнаты, где жили наши друзья, обвалилась штукатурка. Лоренсо и Бенито выскочили на улицу. Окна в лавках были разбиты. Народ бежал к причалам, крича: «Это в бухте, в бухте!» Поспешили туда и они. Военная и торговая пристани кишели людьми. Взорвался лихтер с динамитом, и никому не было известно, как и почему. Возможно, какой-нибудь рыбак, из пользующихся динамитом, пробрался на него, чтобы украсть немного, и что-то задел. Хуже всего было то, что потонуло много лодок. Почему же лихтер, груженный динамитом, пришвартовывали вместе со всеми? Лоренсо и Бенито долго искали свою лодку, но ее нигде не было видно. Может быть, ее просто снесло в море. Они одолжили другую и всю ночь обшаривали бухту. Мощные прожекторы освещали море, в нем плясали серебряные отсветы. Пассажиры двух больших пароходов, перегнувшись через борт, с любопытством смотрели вниз. Искали свои лодки и рыбаки, но по морю плавали лишь обломки досок. Бенито выловил один из них и увидел белые буквы на зеленом фоне: «Есливдруг».
Пришли плохие времена. Их лодка не давала больших доходов, катера мешали, но, по крайней мере, на жизнь хватало. В японской харчевне они платили по солю в день. А теперь…
Лоренсо продал несколько книг и кое-какую одежду. Бенито – свой костюм. Они врозь бродили по улицам, ища таверну подешевле. В каких-то закутках, пропахших дымом и гарью, японцы за пять сентаво давали кусок рыбы с зеленью. Бенито хотел наняться весовщиком, но, поскольку он дружил с Лоренсо, его тоже взяли на заметку как опасного агитатора. Он побывал в центре и отыскал там Сантьяго. Но в типографии уже не было места. Возвратившись, Бенито шутил:
– Если бы хоть показалась где-нибудь та толстуха из парка. Но толстухи и носа не кажут, когда в них нужда…
Зато под окнами их комнаты всякий день появлялась Панча, и когда шла на пристань, и когда возвращалась со сковородой и жаровней, покачиваясь на ходу и обнажая в улыбке перламутровые зубы…
Но пришло время, когда Лоренсо с Бенито стали страдать от голода. Карбонелли привел их на берег, и они начали собирать ракушки, как и все, кому нечего есть. Неподалеку от лениво колышущегося моря они приготовили себе пищу. Ракушки вскрыли и разложили на низкой стене, как на блюде шириной в пять-шесть метров. Потом один из друзей взял лимон, другой – соль, третий – перец (у Карбонелли все припасы всегда лежали в сумке, которую он носил с собой). Продвигаясь вдоль стены, они обрызгивали и посыпали свой живой обед. В сущности он был вполне приемлем. Трое мужчин по-братски приступили к нему, начав с краю, и по мере того, как они шли, пустые ракушки летели в зеленое, спокойное море, над которым парили белые птицы.
XVIII. Голова дикаря Васкеса
Утреннее солнце весело золотило поля. В окрестностях Лас-Тунаса – местечка, расположенного в пяти лигах от столицы провинции, паслось стадо овец. Одна овца запуталась в кустарнике, и пастушка, подошедшая освободить ее, в ужасе отпрянула, крича:
– Мертвая голова! Мертвая голова!
Сбежались из ближних домов крестьяне. В самой гуще, среди ежевики и голубоватых плетей вьюна, действительно лежала человеческая голова. Какой-то смельчак вытащил мачете и, обрубая кустарник, подошел ближе.
– Кажется, это Дикарь Васкес! – промолвил он.
– Дикарь!
– Не трогайте, чтобы чего не вышло!
– Кто же его убил?
– А где тело?
Кто-то сказал:
– Надо бы сообщить судье…
Судья и супрефект провинции явились немного спустя в сопровождении жандармов. Голову, от которой шло резкое зловоние, вынули из кустов и положили на землю у ног властей. Они рассматривали ее с любопытством и удовольствием. Судья сказал:
– Да, это голова самого Васкеса.
Крестьяне взирали на нее в страхе.
Вид у нее был самый зловещий: кожа на лице побагровела и обвисла, отчего расплылись оспины и след от пули. Глаза были полузакрыты, веки распухли, но через узкие щелки еще смотрели тяжело и пристально черный и мраморный зрачки. Нос вздулся, былая широкая улыбка превратилась в гримасу то ли страдания, то ли презрения. Между синих губ просвечивали белоснежные зубы, растрепанные волосы спадали на лоб и виски, а на шее чернела запекшаяся кровь.
Какой-то жестокий шутник вскрикнул:
– Ой, она ожила!
Крестьяне отошли на шаг, переглянулись и не смогли улыбнуться. Супрефект проворчал:
– Сейчас не время для острот. Поищем труп…
Срубили весь кустарник, обыскали соседние заросли, ручьи, овраги – все места, в которых можно было спрятать труп, но ничего не нашли. Если бы его просто бросили на землю, сейчас на нем пировали бы стервятники. Те, кто любит пошуметь, говорили, что у большого валуна наполовину вырыта могила, но другие считали, что это просто яма, в которой выжигают уголь, и вырывший ее не хочет признаться, чтобы чего не вышло. Да и произошло ли убийство в Лас-Тунасе? Может быть, Дикаря убили далеко, а чтобы сбить со следа, голову подбросили сюда? А может – это месть, и тот, кто велел его убить, потребовал, чтобы ему принесли голову для опознания, прежде чем он заплатит обещанные деньги? Догадок выдвигалось все больше, а мест, в которых можно было искать, становилось все меньше. Судья между тем записал показания пастушки и крестьян, первыми прибежавших к кустарнику. Девочка плакала, боясь, что ее впутают в это дело. Супрефект вернулся после бесплодных поисков и сказал:
– Голову надо взять для медицинско-юридической экспертизы.
– Таков закон, – подтвердил судья.
Власти удалились. Один из жандармов вез голову Дикаря на острие сабли. Он завершал процессию, чтобы зловоние относило ветром назад.
В столице провинции врач авторитетно признал, что голова отделена от тела опытной рукой. Ее поместили у дверей супрефектуры, и городские жители, прослышав об этом, стали стекаться, чтобы посмотреть. Одна кабатчица со слезами говорила, что это точно голова ее кума Васкеса. Вереница любопытных тянулась до шести вечера, когда голову отнесли на кладбище и зарыли.
Весть долетела до Янаньяуи, и Касьяна зарыдала, обняв своего малыша, которому исполнилось уже три года. Она не хотела и нt могла строить догадок. Она любила человека, а не легенду.
В осиротевшей банде не было конца горьким, яростным проклятиям. Доротео всхлипывал: «Теперь я только понял, как я любил его, подлеца. Разузнать бы, кто убийца…» Но ни малейших следов обнаружить не удавалось. Дикарь уехал один и обещал, что вернется через неделю, но не сказал, куда отправляется.
Новость распространилась по всей округе и породила несметное количество пересудов, догадок и версий. Конечно, повторяли и оснащали подробностями предположения, высказанные крестьянами Лас-Тунаса в день находки. Некоторые пришли к выводу, что убийцы были наняты доном Альваро Аменабаром, однако дон Альваро не велел бы бросать голову в кустарник, а чтобы сообщить о смерти Дикаря всем, оставил бы ее посреди дороги. В зарослях же голову нашли случайно. Ясно, что кто-то хотел ее спрятать.
Другие говорили, будто убили Дикаря жандармы. Ходил даже слух, что один арендатор ночью, возвращаясь домой, слышал чей-то голос: «Не убивайте меня, раз уж поймали, трусы проклятые!» Но это было невероятно. Если бы жандармы схватили Дикаря, они раструбили бы об этом на всех перекрестках, объяснив его смерть попыткой к бегству или сопротивлением. Тот же самый супрефект сказал бы, что он руководил поимкой или, по крайней мере, организовал ее. Наконец, говорили, что его убила какая-то женщина из ревности. Но и у нее не было бы причин отделять голову от тела. Во всяком случае, тот, кто хочет спрятать труп, прячет его вместе с головой, а тот, кто хочет, чтобы голову видели, кладет ее на открытом месте, а не швыряет в густые заросли… Может, пастушке велели сделать вид, будто она ее там нашла? Нет, потом девочку долго таскали к властям, сильно запугали, и она непременно раскрыла бы хитрость, если бы таковая была.
Легенда разрасталась, и вот по дорогам между полуночью и рассветом стала галопом носиться какая-то тень.
Находка составила целую эпоху, и по всей округе теперь говорили: «Незадолго до того, как нашли голову Дикаря Васкеса…»
XIX. Новая встреча
Вот земля, на которой его воля, отточенная и живая, словно лемех нового плуга, обратится в пашню и зерно. Воля его еще крепка, когда речь идет о земле.
Сольма лежит меж двух ущелий. Они берут начало там, где рождается солнце, и спускаются к реке Мангос по отрогам горной цепи. Одно называют Черным ущельем, другое – Глубоким. Вот она, земля Сольма, и Хуан Медрано смотрит на нее, теплея сердцем, с горы Бурые Глыбы. Ее покрывает пышная поросль, но все же видно, что земля – то черная, то красноватая. Гора начинается полого и мягко и вдруг, искривившись, встает на дыбы и все поднимается к востоку, теряясь за волнистой грядой Тамбо. А к западу она снижается, резко обрываясь за красной полосой островерхих скал, которые громоздятся перед спуском к реке.
Вдали, где прячется солнце, высятся горы, границы других поместий, и справа от них – река, она течет в глубине ущелья, и отсюда ее не видно.
Сольма же кончается в том месте, где скалы у берега Мангос пускаются в мрачный и безумный пляс. На юге, огибая Сольму по Черному ущелью, Тамбо переходит в гору, которая зовется Уинто и подходит к реке широким склоном, заросшим агавой. А к северу за бездонными пропастями Глубокого ущелья волнами стелются, теряясь в голубой дали, склоны, покрытые кустарником, – пастбища Чамис.
Да, больше с Бурых Глыб ничего не увидишь.
Здесь растут деревья, кусты и травы, сплетаясь в непролазные дебри горного леса. Гора поросла с самого низа, от приречных скал, густая зелень захватила пампу, поднялась по склонам до места, где стоит сейчас Хуан Медрано, и двинулась вверх вдоль ручьев и оврагов, хотя мощных стволов и пышных крон становится меньше к вершине, и на холодных отрогах Тамбо можно найти лишь серый кустарник.
Хуан Медрано стоит здесь, разглядывает эту землю, и старые недуги и тревоги гнетут его. Он изведал немало мучений и на оросительных каналах, и на плантациях какао, и на кофейных, и в дальней дороге, и в сердцах людей. Теперь он в Сольме, где люди пашут землю, как им нравится, а урожай делят с хозяином, которого зовут дон Рикардо. Он-то и привел сюда Медрано, поведал ему о пользе труда и о значении этого края для сельского хозяйства, дал много советов, а в завершение сказал:
– Словом, вот тебе земля… Бери и работай.
Дон Рикардо пришпорил черного осла и повернул на тропу, сходящую к берегу, в поместье Сорабе. Медрано смотрел ему вслед, пока тот не скрылся за деревьями, и с той минуты все глядит и глядит на землю, не двигаясь. Он уже изучил ее несколько дней назад, когда обошел всю и убедился, что она годится. Какой-то пеон, погонявший быка, сказал, как здесь что называется. Место Хуану понравилось, больше всего потому, что напомнило землю, которую он носил в сердце: немножко похоже на Руми, немножко – на пастбище Норпы. Разница есть, конечно, но и общее есть.
Шумят деревья, пестрые коровы и лошади выделяются на серо-зеленом фоне леса. Они поднимают головы и смотрят по сторонам. Что там – медведь или пума? Нет, просто человек. Наверное, среди обрывов и скал притаились и медведи и пумы, но сейчас сюда пришел человек, и коровы глядят на него издали, а потом, успокоившись, снова принимаются щипать пожелтевшую июньскую траву.
И вся природа – горы, холмы, ущелья, животные – снова, как в добрые старые дни, входит в проснувшееся сердце Хуана Медрано. Они снова встретились и радуются друг другу.
Сольма знает, как упорен человек. Это он возвел здесь красные стены, ныне подточенные и иссеченные ливнем, ветром и временем. Эти потрескавшиеся куски плотно умятой глины были некогда сахарным заводом, но сейчас все заросло вокруг, и они тонут в листве молодых деревьев, подрывающих корнями фундамент. Большой плоский камень с желобками теряется в траве; когда-то по нему, выдавливая сок из тростника, ходил деревянный жернов, движимый ленивыми волами. Провалы печей, над которыми прежде бурлили, источая медвяный запах, наполненные соком медные котлы, поросли лебедой. Нет и следа от места, где остывала патока, а дома, где жили люди, превратились в едва заметные бугры и груды рассыпавшихся кирпичей. Впереди, на склоне и на косогорах, спускающихся к пампе, и в самой пампе некогда желтел сахарный тростник, но теперь не видно даже борозд. Дикая и буйная растительность завоевала этот край, и здесь больше не пахнет медом, взрытой землей и сладким тростником. Ветер разносит ароматы сочащихся стволов и веток, резкий запах пышного цветения, тонкое благоухание смол. Может быть, па этом самом месте, где поднялся высокий уаланго, засыпали усталые люди. Вот здесь, наверное, после утомительного дня они стелили себе постель, во мраке белели их рубахи, и сон уносил на своих крыльях их помыслы. А потом канал, прорытый из долины, пересох вверху, за Тамбо, где нельзя сделать обвода, а оба ущелья сужаются летом, и тростник умер от жажды. Его сменил лес. Все это Хуану рассказал пеон, который гнал быка. От давних стараний человека ничего не осталось, но жива его воля, и земля у подножия деревьев готова предаться ему. Нет сахарного завода, да это и к лучшему, потому что ныне здесь растут маис и пшеница.
Наступает вечер. Солнце погружается в легкую пену облаков недалеко от неровной линии горизонта. Надо возвращаться. Под листвой трепещут все более густые тени, отдаленные холмы одеваются сумраком, и птицы стрелами проносятся над головой, стремясь к своим гнездам. И Хуану пора к Симоне, доброй жене, которая с двумя малыми детьми пришла сюда разделить с ним его труды и судьбу. Он идет тропою, по которой спускался дон Рикардо. Она змеится светлой полосой, минуя деревья. Ветви протягивают лапы, стараясь зацепить его сомбреро, и, если какая-нибудь из них оказывается слишком уж назойливой, он достает мачете, висящее у него на поясе. В юности Хуан мечтал о таком мачете, как у Бенито Кастро, – с тонким лезвием и золоченой ручкой, украшенной ястребиной головой, – но и это неплохое, крепкое, падежное, с костяной ручкой и длинным широким голубоватым лезвием. Отец, даря мачете, сказал:
– Держи его всегда при себе. Это – та же рука, только с лезвием.
Сейчас стальная рука обрубает назойливые ветви. Хуан впервые столкнулся с лесом, а лес не любит, когда его колечат. Урон, однако, невелик. Тропа поднимается на холм, на котором лишь низкая поросль да лианы. На другой его стороне Хуан видит Симону. Пристроившись у большого камня, она стряпает на сложенном наскоро очаге, и пламя нагревает бок огромной скалы. Дети, Поли и Эльвира, играют, ломая хворост. Тут же лежат пожитки: два узла со съестными припасами, горшки, инструменты, несколько сумок и латунная лампа с проволочной сеткой – воспоминание о работе на оросительных каналах. Водолаз, лохматый коричневый пес, меланхолично глядит на детей.
Хуан ложится на мешки и, чтобы начать беседу, спрашивает:
– Нравится вам здесь?
Симона отвечает, бросив взгляд на поля:
– Земля хорошая, Хуан.
– Значит, будем здесь жить, – заключает он радостно.
И поскольку они крестьяне и знают доброту земли, слова эти вселяют в них надежду, словно они говорят о хлебе, который даст им мать.
Деревья вручили свои кроны мраку, который подступил совсем близко и заплясал у самого огня. Хуан зажег головней лампу и привязал ее бечевкой к ветке. Она горит дымящимся красноватым пламенем, распространяя запах керосина. При ее свете они управляются с вяленым мясом, маисовой кашей и неторопливо беседуют о том о сем. Лампа качается, и тень от дерева то взлетает, то снова падает на траву и кусты. Чуть подальше мечутся другие тени, и кажется, что ствол ожил и машет ветвями, стараясь вырваться из вязкой ночи.
Симона гасит очаг, и они расстилают постели у большого камня, который защитит их от ветра. Хуан развертывает одеяла и пончо, от них веет сладостной памятью о матери. Она сама их ткала, искусно сочетая разные цвета, сама расчесывала, чтобы они были мягче, а напоследок обшивала шелковой кромкой. – Теперь они немножко потерлись. Симона тоже умеет прясть и ткать, но у нее нет шерсти. Сейчас его мать сидит, наверное, рядом с отцом и обнимает младшего брата, а возле них – другие дети и родичи, окружившие большой очаг в уютном свете пламени. Должно быть, как он сейчас вспоминает их, они вспоминают его. Впервые за весь день он скучает по дому и гасит лампу, чтобы спрятать боль в убежище темноты. Ночные птицы принимаются петь в ветвях чиримойо и смоковниц, которые растут поблизости, в овраге; где течет родник, и его воображение переносится туда.
– Симона, много ли в роднике воды?
– Ручеек, Хуан… Пошел прочь, Водолаз! Нечего тут блох трясти…
Водолаз удаляется с неохотой и устраивается под кустом.
Вверху показались звезды. Дневное тепло ушло, пахнуло холодным ветром, который остужает кожу и приносит стойкий запах цветущих смоковниц. Слышится хор филинов, скрипучий крик совы, медлительное пение птички, которая зовется пакапака. Ночь безлунная, но звезды совсем рядом, их с каждой минутой все больше, и кажется, что трепещет вся мерцающая глубина неба. Иногда звезда падает, и снова сверкающий небесный свод нависает над черной землей, на которой влажным пятном выделяется лес.
Но пора спать. Хуан подвертывает одеяло и, чтобы скрыться от колючих стрел света и порывистого ветра, закрывает шляпой лицо. Образ земли побеждает, овладевает им, проникает в каждую пору и переполняет сердце. Ведь самое первое его воспоминание – борозда. В тот день Хуана привел на пахоту дед по материнской линии, Антон, и сейчас на погруженной в полумрак тропе памяти этот добрый старик является ему, весело на него поглядывая, в пестром пончо и в больших сандалиях. Вставал дед Антон с зарей, возвращался в сумерках; если он оставался дома, то чинил бороны или седла, а в холодные зимние вечера укрывал Хуана своим пончо, посадив на колени, и поил из чашечки горячим, дымящимся мате[35]. Однажды, уступив просьбе мальчика – не всегда же было просить только о том, чтобы дед сделал голову для его деревянного коня, – дед принес Хуана, держа на правой руке, в бескрайнее поле. Земля стояла под паром, а теперь по ней ходили, пережевывая жвачку, мощные волы в упряжке, влачившие за собой плуги, на которые налегали рослые пеоны. Радостным был этот день его детства, когда он в первый раз вышел из дома на простор полей; хриплые голоса пахарей поразили его слух, он увидел, как пахучая, рыхлая земля вздымается за плугом густой рыхлой волной. Прекрасной была поступь волов, их спокойная и грубая сила, и прекрасны картины, появлявшиеся в обрамлении их рогов – поля, дома, деревья и горы, – когда волы, повинуясь крикам погонщиков, поворачивали в обратную сторону. Но больше всего поразила его земля, смиренная и щедрая земля, вздувшаяся от дождей, которая, как и каждый раз, неизменно обещала общине изобилие зерна. Уцепившись за синие дедовы штаны, Хуан шагал, считая с его помощью борозды, досчитывал до пяти и начинал сначала, и запутывался, и не знал, сколько же их всего. Борозд было бесчисленное множество, но он надеялся вырасти большим, тогда не нужно будет считать, а можно будет сеять со спокойной верой.
И в эту печь, когда нет уже на свете доброго деда Антона, здесь, вдали от дома, скорбя о земле, Хуан думал о своем народе, который навечно с ней связан, ибо всякий день, снова и снова, радостно и неустанно вызывает к жизни початки и колосья.
И он понял, что надо идти по этим следам, исходить по ним всю страну вдоль, вширь и вглубь, ибо его судьба – от колыбели до могилы и даже до рождения и после смерти – это судьба земли.
Они пробуждаются среди тишины, ночные птицы умолкли, заметив, что мир снова обретает свет и очертания. По всему неизмеримому простору идет борьба убывающего сумрака и еще несмелой зари. Наконец запели дневные птицы, и голоса их под розовым небом слились в неумолчный гам. Деревья топорщат кверху гущу листвы, день оборачивается огромной певчей птицей.
Позолотив дальние пики, солнце спешит заглянуть в долины, заливает светом горные склоны, сияет на гряде Тамбо, спускается по откосам, покрывая лес, как глазурью, пеленой радостного света. Солнце не назойливо сейчас, оно греет нежно, и кажется, что его можно взять руками, словно созревший апельсин зари.
Симона поднялась затемно, чтобы раздуть огонь в очаге, и уже подает завтрак. Глотая дымящийся суп, Хуан размышляет о дневных делах. Черный шмель с желтыми пятнами садится на его сандалию. Маленькие красные муравьи деловито снуют по примятой траве. От земли поднимается теплый, густой пар, и легкие комары расправляют крылья, устремляясь в свой мерный полет и сверкая в солнечных лучах, как крохотные искорки света.
Симона говорит без умолку. Она по-юному крепка, бедра ее округлы, живот и грудь тугие. На ясном смуглом лице мягко светятся добрые глаза, но улыбчивые губы сейчас чуть-чуть поджаты. Негустая коса легко скользит по ее широкой спине, голова покрыта небольшой плетеной шляпой, сдвинутой набок. Одета Симона в цветастую кофту из перкаля и красную шерстяную юбку. Хуан Медрано тоже крепок и силен, но зрелость и горе проложили на его лице суровые борозды. Если впервые увидишь этих людей, не подумаешь, что Поли и Эльвира – их дети. Эльвире пятый год, она худенькая и маленькая, в широкой юбке, перетянутой в поясе, со смешными раскосыми глазками и круглым личиком. Поли, должно быть, лет шесть, он тоже худенький, ему велики белая рубаха и серые штаны, его продолговатое, бледное лицо очень печально, а черные глаза совсем угасли. Симона поведает нам, что они такие хворые и малорослые из-за малярии, бедности и других невзгод. Дети родились не в общине – уже немало лет прошло с тех пор, как их родители вышли из нее. Один раз они чуть было не вернулись, но повстречали Адриана Сантоса, который направлялся в Косту, и он сообщил им, что Аменабар начал новый судебный процесс.
Хуан идет по одной из тропок, протоптанных скотиной, бредущей на водопой. Петляя и раздваиваясь в зарослях травы и меж стволов деревьев, ома приводит его к роднику. Вода сочится из-под земли в глубине небольшой пещеры и растекается, заполняя маленький колодец и ямки от копыт, кувшинов и сандалий. Вот она, скупая, ласковая, прозрачная вода, которая освежает пересохшие губы и жаркое чрево человека и животного, дарит дереву густую листву и спелые плоды. Перевитые корни впиваются в землю, высятся сильные стволы, ветви разрастаются, закрывая жгучее небо, цветы разливают вокруг сладкое благоухание, и тяжело покачиваются, созревая, сверкающие плоды чиримойо. Время от времени хрустит ветка, лопаются дикие смоквы, и чудится, будто шумная жизнь течет по древесной сердцевине, поднимаясь из черной и тихой земли, в которой мягко утопает нога. Глубокая сила таится в деревьях, и музыка их, близкая на и и далекая, доносит сокровенный голос той же земли.




























