Текст книги "В большом чуждом мире"
Автор книги: Сиро Алегрия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)
Они сошли с тропинки. Киспе гнал торговца, как скотину, то и дело тыча в него дулом, но тот не очень торопился, надеясь, что кто-нибудь им встретится. Иногда путники собираются вместе, чтобы пройти опасное место в горах. Они бы его защитили. Но никто не появлялся, вокруг было пусто. Черные скалы замерли, словно в отчаянии, сухая трава печально шуршала под ногами, и только июньское небо безмятежно синело… Они подошли к подножию горы, где земля была усыпана камнями, и Волшебник задумал пробить Доротео голову, прежде чем умереть самому. Но Киспе свернул в другую сторону, к ущелью, где дорога была гладкая, и всякая надежда пропала. Куда же они идут? Он подумал, что бандиты собираются сбросить его в пропасть, но они пошли по равнине.
– Деньги есть? – спросил Доротео.
– В котомке кое-что есть, а вообще я их держу в Трухильо, в банке.
И у него забрезжила новая надежда.
– Не убивайте меня, – попросил он. – Доведите меня до города, я получу деньги и дам вам выкуп двадцать тысяч. Не прогадаете.
– Гм, – буркнул Доротео, но, подумав, сказал: – Еще заманишь нас в ловушку, и мы вместо банка угодим в полицию… Хватит с нас и того, что у тебя в тюках…
Трава была высокая и колкая, равнина сияла на солнце. Иногда черно-красный булыжник, точно гигантская бородавка, вырастал на лице равнины. Вдалеке вереницей шествовали горы. Вдруг показалось болото, и отряд направился прямо к нему. Неужто они хотят его утопить? Волшебник подумал, что лучше уж умереть под пулями, чем глотать грязь, но, быстро оглянувшись, увидел, что Белый уже разматывает лассо и синие глаза, мрачные, как само болото, пронизывают его насквозь. Они уже подходили к черной топи, где мерцала грязная вода. В середине было довольно глубоко, и вода там даже отливала чистой голубизной. На берегу валялись белые кости и череп – останки коровы, сунувшейся сюда в надежде напиться. Стервятники, пожравшие добычу, разносили кости по равнине. Волшебника затошнило, его охватил леденящий страх. Трое бандитов стояли у него за спиной, и он, обернувшись, умоляюще взглянул на них.
– Входи! – крикнул Доротео.
– Пристрелите меня лучше… – взмолился он.
– Входи, говорят тебе! Кондоруми, слезь-ка да отруби ему руки, если он не хочет окунуться…
Кондоруми спешился, взмахнул мачете и приблизился к Волшебнику. Торговец, весь дрожа, полез в тину. Его длинное тело в желтоватом костюме погружалось все глубже, а обезумевшие глаза глядели то на топь, то на людей и не находили утешения. Люди смотрели на него с жестокой радостью, топь делалась все мягче и жадней. Торговец остановился, но болото засасывало его, и он погрузился по пояс. Повернуть назад он не смел, да и не смог бы: топкая грязь сковала ему ноги, и любое движение еще больше губило его. Доротео подумал, что шляпа торговца не утонет и останется уликой.
– Сними шляпу, – приказал он, – и утопи.
В полном отчаянии Волшебник снял белую соломенную шляпу и сунул ее в воду, то ли надеясь своей угодливостью пробудить во врагах жалость, то ли просто слепо повинуясь им. Болото, зловеще чавкая, безжалостно тянуло его па дно. Он в последний раз взглянул на бандитов, хотел что-то сказать и не смог – так дрожали у него губы.
– Прощай, – жестоко пошутил Белый.
Волшебник бил ладонями по тине в детской надежде на спасение. И вдруг, когда он погрузился до самых плеч, ноги его коснулись чего-то твердого – камня или более плотной глины. Увидев, что он больше не тонет, бандиты переглянулись. Будь он пониже, вода дошла бы ему до ноздрей, а так на поверхности торчала еще вся голова. Лицо его побелело, как у мертвеца, лишь глаза жутко светились. Он уже не дрожал, нервы были парализованы.
– Накинь на него лассо, – приказал Белому Киспе.
Тот ловко метнул лассо, Кондоруми помог ему тащить веревку, и тощее тело, прорезав тину, распласталось на берегу, словно грязный лоскут. Однако Волшебник был жив. Он поднял глаза на бандитов и, плача, взмолился:
– Пожалейте меня.
– Пожалеть? А ты кого-нибудь пожалел за свою жизнь?
И в самом деле он ни разу не испытал жалости. С тех пор, как мучил птицу с подбитым крылом, и до того времени, когда помогал ловить беглых индейцев, обрек целое селение на нищету и на смерть в рудниках, торговец не ведал сострадания. И мысль о гибели стала ему как-то ближе, хотя он и не мог с ней примириться. Волшебник совсем ослаб, пал духом и горько плакал.
– Ну, Кондоруми, покажи свою силу, – сказал Доротео. – Закинь-ка его поглубже…
Кондоруми схватил тщедушное тело, раскачал и швырнул изо всех сил. Волшебник упал шагах в двадцати, и мягкая топь с глухим чавканьем поглотила его. По тине пошли пузыри, словно что-то под ней содрогалось, даже как будто послышался крик, перешедший в хрипение. Но рябь улеглась, лопнуло еще два-три пузыря, и жадное, черное болото обрело былое спокойствие.
Разбойники молча двинулись в путь. Кричала какая-то птица, свистела сухая трава, дальние горы вонзались в чистое небо. На плоскогорье и на болото медленно опускалось неумолимое время.
XV. Кровь и каучук
Аугусто Маки шел по лесной тропе. Три глубоких и сильных чувства слились в его сердце. Одно родилось, когда он расстался с конем на площади Чачапойас и оборвалась последняя нить, связывавшая его с общиной. По сути дела, даже Бенито Кастро повезло больше, ведь ему не пришлось оставить своего коня. Аугусто потрепал буланого по шее, машинально взял тридцать солей и смотрел, как новый владелец ведет коня за узду, пока они не скрылись за поворотом. Кому понять невыразимую печаль крестьянина, который, расставшись со своей лошадью, остается один в незнакомом мире? Страдает и конь. Иные оборачиваются к хозяину и тоскливо ржут, а хозяин плачет. Лошадь так связана с его судьбой, так много вместе пережито, что хочется удержать ее и назвать другом. Но встают неодолимые препятствия, упрямые преграды, и пути расходятся, перед каждым – своя жизненная дорога. Коню в сельву нельзя, Аугусто можно. Буланый не заржал, лишь напряг свое сильное тело в ответ на нежное прикосновение хозяина и посмотрел на него черными бархатными глазами. Когда новый хозяин потянул за уздечку, он вдруг уперся, повернулся к Аугусто, словно просил у него защиты, но свистнул кнут, и в печальной покорности конь побрел медленным, опасливым шагом. Аугусто не заплакал лишь потому, что тут же стоял дон Ренато, с которым он подписал контракт и который твердил ему от самой Кахамарки, где выдал вперед триста солей, что сельве нужны железные сердца.
Другое чувство было связано с тем, что Аугусто уходил от гор в тропический лес. Мало-помалу за спиной оставались пики, скалы, холмы, склоны, откосы. Самый камень стал исчезать, зато зелени становилось все больше и больше. Трава превращалась в кустарник, кустарник – в рощу, роща – в лес, лес – в девственную сельву. Аугусто невольно оглядывался, и ему казалось, что он понемногу погружается в какую-то глубокую яму. Далеко-далеко, на горизонте, тянулась ломаная линия синих гор. То был его мир. Теперь он вступал в новый, ему неведомый мир – сельву.
Третье сильное чувство было связано с трудностями пути. Когда начался густой лес, погонщики, нанятые доном Ренато, вернулись с мулами назад, а шедшие впереди каучеро[31] пригнали десяток индейцев из сельвы, которые и понесли тюки, оружие, консервы, одежду, топоры. С силой и отрешенностью животных, терпеливые, как мулы, они, лишь изредка кряхтя под тяжестью нош, взвалили груз на плечи и двинулись вперед. Сельву прорезала тропа, вернее – туннель, где полом была топкая земля, сводом – ветви, а стенами – толстые стволы. Впереди шли индейцы, потом дон Репато, за ним – нанявшиеся на работу парии, среди них – Аугусто и каучеро. Был день, но казалось, что уже наступили сумерки. Время от времени сквозь густую листву просачивался луч солнца и неумолимо бил в глаза. Земля была вся в рытвинах. Они шли гуськом, и каждый видел лишь спину товарища, несколько стволов, а дальше – темноту, словно они уходили в ночь. Дон Ренато сказал, ощутив всю мощь и печаль амазонского леса:
– Ну, ребята, мы в сельве.
И в душе Аугусто слились воедино тоска по коню и родным горам, гнетущая тьма, усталость. А в сокровенной глубине сердца, затмевая все, сияла Маргича. Ноги по колено погружались в жидкую грязь. Один из индейцев носильщиков закричал: «Здесь глубоко!» Каучеро старались прижиматься к стволам на обочине тропы. Аугусто видел плохо. Он только слышал голоса. «Двигайтесь вперед!» И люди шли дальше, порой утопая в трясине по пояс. Носильщики, согнувшиеся под тяжестью тюков, были все в грязи. Те, кто нес карабины, держали их над головой. По обеим сторонам тропы, в неясном свете, пробивавшемся сквозь свод ветвей, чавкало болото. Когда топь опять стала только по колено, дон Ренато сказал:
– Говорят, в этой трясине, которую мы сейчас прошли, есть два каймана-людоеда. Я их, правду сказать, никогда не видел…
– Придумают тоже, кайманы-людоеды! – проворчал один из каучеро.
– А что такое кайман-людоед? – спросил Аугусто.
– Это который однажды отведал человечины, и она ему так понравилась, что он ничего другого есть не желает…
Да, они в сельве. С каждым шагом становилось все темнее. Над лесной мглою нависала настоящая ночь. Ветер гудел в вышине, раскачивая кроны и сотрясая стволы. На головы и плечи сыпался редкий и легкий лиственный дождь.
Вскоре путники остановились на ночлег у какой-то речки. Малиновый закат еще сиял над сельвой. Пока люди смывали с себя грязь, тьма заволокла небо, и на нем задрожали огромные низкие звезды. Каучеро – теперь мы будем причислять к ним Аугусто Маки и прочих, нанявшихся на работу, – сели ужинать у костра, а у самой воды расположились молчаливые и невеселые индейцы носильщики. На одних были серые рубахи, на других – лишь набедренные повязки. При свете костра на их бронзовых торсах можно было различить ссадины от веревок и пряжек. Раны гноились, и от всего тела шла вонь, как от потного мула.
Определив, что дождя не будет, носильщики улеглись прямо на земле, остальные – на одеяла. Костер погас, и светлячки протянули свои светящиеся нити. В чаще кричали звери и птицы. Один из каучеро посоветовал Аугусто не менять положения, чтобы не выбиться из лунки, продавленной в мягкой земле. Что ж, надо приобретать новые привычки… Но как все это незначительно по сравнению с громадой неведомой сельвы!.. Речушка мягко и бесшумно текла в надвинувшейся ночи, москиты негромко гудели, гигантские деревья тянулись к небу и расцветали звездами.
Хоть тропа и походила на туннель, все же она была выходом к прежнему, оставленному миру. А на лодке, среди бурного потока, Аугусто Маки почувствовал, что он и в самом деле вступил в иную жизнь. Длинные узкие каноэ плыли друг за другом. На некоторых из них был небольшой навес из пальмовых листьев. Казалось, что в стремнинах они должны бы перевернуться, но индейцы гребцы были ловки и опытны: в нужный момент они успевали дать лодке правильное направление, и она проскальзывала меж камней и воронок, словно рыба, которой вздумалось порезвиться на поверхности воды.
Бесчисленные деревья всех оттенков зеленого толпились на самом берегу. Местами встречались отмели, и вылезшие погреться на солнце кайманы, завидев лодки, стремглав бросались в воду. Стаи цапель, зеленых попугаев и еще каких-то редкостных птиц пролетали над головой, приветствуя криком путников. Подхваченные течением лодки летели, оставляя пенистый след; но пристань все не показывалась. Река неслась через пороги, волновалась, затихала, ширилась, подмывала землистые излучины, разъедала и оголяла корни деревьев, лизала белые пляжи, с ревом пробивалась сквозь скалистые теснины, становилась гладкой, как озеро, и снова бешено клубилась, урча жадными водоворотами. Несмотря на ширину, реку можно было охватить взором от берега до берега, но в длину она казалась бесконечной. Наконец каноэ юркнули в приток, и через два часа подошли к посту Кануко.
Сельва познается лишь тогда, когда тропа кончается и человек вступает в мир, где нет иных следов, кроме его собственных, да и те скоро исчезают под слоем листьев. Тогда-то он и попадает в цепкие объятия сельвы, и выдержать их дано лишь крепкому, ловкому, зоркому человеку. Иначе ты станешь жертвой хищников или погибнешь в бесконечном кружении ветвей, лиан, папоротников, корней, падающих и ползущих, поднимающихся, сплетающихся, вьющихся. Одни из них изо всех сил тянутся к солнцу, другие, отчаявшись, яростно впиваются в живые стволы, высасывая из них соки. Лианы развесили свои длинные плети, а стройные пальмы прорезают путаницу переплетенных ветвей. Пальм здесь столько, что никакому ученому не удалось описать все их виды. Женственные и благородные, рядом с каким-нибудь корявым деревом или с плетением лиан, они поднимают к небу свои роскошные плюмажи и манят человека, чтобы одарить его кокосом, гибким волокном, пригодным для гамаков, листьями, из которых плетут сомбреро, и, наконец, чтобы дать ему утерянный ориентир. Для этого пальма склоняет крону в направлении солнца, сколь бы густой ни была ее листва. Если путник поймет язык пальмы, он не заблудится и выйдет из бездонного леса. Пальма – стрелка компаса, а полюс сельвы – солнце.
Аугусто Маки, новичок с поста Кануко, вошел в сельву не один, с ним был старый сборщик каучука по имени Кармона. Кармона говорил ему:
– Страх перед сельвой у тебя пройдет, когда ты отойдешь лиг на десять от тропы, от зарубок на деревьях и вернешься…
Аугусто не мог отважиться на такой подвиг. Он спотыкался о корни деревьев, о лианы, ветви били его по лицу, он почти ничего не видел.
– Учись узнавать каучуконосы, – продолжал Кармона.
Они остановились перед истерзанным деревом. Ножевые раны изуродовали красивый белокожий ствол, и он истекал кровыо. Истекал здесь кровью и человек. Аугусто Маки повидал немало на посту Кануко и признал в этом растении брата по несчастью. Что ж, приходилось быть жестоким. Немного спустя они нашли еще нетронутое дерево, и ветеран вместе с новичком вонзили в теплую кору острое лезвие, опоясав дерево латунными чашечками, в которые должен был стекать густой сок. Но терять время на ожидание они не могли и потому пошли дальше. Возьмут, что накопится, на обратном пути.
Сельва росла и ширилась с каждым шагом. Вернулись они к вечеру. Больше каучуковых деревьев не нашли, но и то дерево, умирая, отдало им немало сока. На участке вырубленного леса стояло несколько бараков из пальмовых стволов. В одном поселились дон Ренато и начальник, которого звали Кустодио Ордоньес. В другом жили старшие каучеро, которым подчинялись обитатели сельвы. В третьем – пришлые индейцы, а лучше сказать, просто бедняки, потому что среди них были и белые и метисы. Бараки высились на толстых бревенчатых сваях, спасавших от сырости. В особом доме жили женщины, много женщин-индианок, наложниц дона Ренато, Ордоньеса и старших каучеро. Их обрекали на издевательства жестоких, похотливых и грубых людей.
Ордоньес был высок и крепок. Его худощавое лицо удлиняла острая бородка. Он носил сомбреро из пальмовых листьев, желтую рубаху и кожаные штаны. Пряжки на тяжелых сапогах были серебряные, на поясе всегда висел револьвер, на плече ружье. Дон Ренато был хозяином и главным управляющим поста Кануко, но Ордоньес отличался большей жестокостью.
Собирали каучуковый сок не только люди из Кануко. Индейцы, жившие в глубине сельвы, тоже должны были каждую субботу приносить свою долю. Они были рабами, их покорили пулями и бичом. Чтобы выполнять новую обязанность, им пришлось перестать охотиться, сеять, прясть. В субботу, с утра до вечера, со всех концов территории, принадлежавшей некогда их племени, шли мужчины, женщины, дети, нагруженные каучуковыми шарами, – меднолицые, длинноволосые, кто в серых рубахах, кто нагишом. Каучук принимали на вес, и индейцев, не сдавших всего сполна, привязывали к дереву и хлестали бичом. Даже детей зверски секли, и матери, чтобы их успокоить, обдували и лизали их кровоточащие ягодицы.
Ордоньес кричал:
– Лентяи! Приносите все меньше! Я вас не сечь буду, а убивать…
В давние времена борьба была жестокой. Одну историю стоит рассказать.
Шел тысяча восемьсот шестьдесят шестой год. В конце июня колеса речного парохода впервые вспенили воды реки Укайяли. «Путумайо» вышел из Икитоса в один из первых исследовательских рейсов, организованных военными. Лопасти беспокойно шлепали по воде, вдоль обоих берегов тянулась сельва. Много притоков, много заводей. Порой попадались дома первых колонизаторов, смело пришедших оспорить господство индейца и природы и упрямо прокладывавших себе путь топором и огнем. Торговали в те времена лесом, шкурами, плодами земли. Каучуковый сок еще не был промышленным сырьем. «Путумайо» прошел и по реке Качийяко, что значит «соленая вода». Вода действительно была соленой, река несла соль от самых истоков, – она начиналась среди больших гор каменной соли.
В августе упрямое судно, оставив за собой немало препятствий, поднималось по реке Пачитеа. Поселенцев по берегам становилось все меньше. Сама команда должна была рубить лес, чтобы поддерживать пар в котлах. Вперед продвигались медленно, а сельва, ревниво храня свою девственность, строила все новые козни. Судно сотрясали и таранили черные, тяжелые, наполовину затонувшие стволы. Команда поднимала давление в котлах, колеса упорно загребали воду, и «Путумайо» неотступно шел вверх. Но вдруг сильное течение швырнуло пароход на середину запруды, образовавшейся на повороте реки. Напрасно люди пытались вырваться из плена – судно лишь слегка покачивалось среди бревен, опоясавших его бока. Команде пришлось рубить стволы топорами, постепенно расчищая завал. Через сутки «Путумайо» был освобожден. Люди, вступающие в бой с сельвой, не из тех, что дают себя сломить. Они двинулись вперед, но сельва не сдавалась. На следующий день огромное бревно, врезавшись в пароход, проломило борт, и вода залила кормовые отсеки, – пришлось вытаскивать судно на песчаный берег. Пока шел ремонт, руководитель экспедиции направился к устью реки Пачитеа в поисках съестных припасов. Четырнадцатого августа на другом берегу появились четыре индейца кашиба и стали подавать исследователям дружественные знаки. Обнаженные, рослые, сильные, они были вооружены копьями. Все индейские племена боятся кашибов, никому не удавалось победить их. Но люди цивилизованные не имеют права на страх. Офицеры Тавара и Вест вместе с несколькими матросами спустили на воду лодку и поплыли. Кашибы приняли их дружественно и пригласили следовать за ними. Тавара и Вест пошли вдоль берега. Вдруг из-за деревьев, окаймлявших пляж, полетела туча стремительных стрел, и офицеры упали наземь. Четверо кашибов обернулись и всадили им копья в грудь. Матросы, уже причалившие лодку, не могли сразу оттолкнуть ее. Бросившись в воду, они вплавь добрались до «Путумайо». Меж тем индейцы подобрали трупы и исчезли в лесу. «Путумайо» возвратился в Икитос.
Но вскоре уже три судна – «Морона», «Напо» и «Путумайо»– поднимались по извилистой Укайяли. Вид горной цепи Канчауайя поражал взор: многие из членов экспедиции годами не видели камня, а некоторые впервые в жизни узрели такое нагромождение скал. В Канчауайе нет ничего особенного, она не так уж красива, но простые камни в мире ила, растений и воды превращаются в драгоценные.
Суда входят в устье Пачитеа. Кашибы населяют правый берег. Руководитель экспедиции префект Арана отряжает индейцев канибов отыскать нескольких мирных кашибов, живущих на левом берегу. Затем все высаживаются на острове Сетико, в трех милях ниже острова Чонта, где случилось несчастье, чтобы воинственные кашибы не услышали шума винтов и не насторожились.
На следующий день отряд выходит на лодках и каноэ, управляемых замиренными индейцами, и багровым жарким вечером достигает острова Чонта. Индейцы проводники сообщают, что жилища кашибов – лигах в шести в глубь леса, а вождь их – жестокий Янакуна. Решают идти ночью, чтобы напасть на спящих и взять их в плен.
И вот в сельву входят: солдаты, вооруженные винтовками; сорок индейцев – проводники и канибы, запасшиеся стрелами и жаждущие отомстить за прежние поражения; префект Арана; десять моряков с карабинами и достопочтенный отец Кальво с крестом.
Следуя за проводниками, острый взгляд которых пронизывает мрак, отряд идет всю ночь, не видя ничего, кроме деревьев и троп, утыканных острыми кольями, – индейцы специально вбивают их в землю, чтобы враги повредили ноги. В четыре утра каратели обнаруживают лодку, оставленную прежней экспедицией на берегу, и удивляются, как смогли кашибы проволочь ее через лесные дебри до этой глуши. Уже при свете они добираются до каких-то домиков. Домики совершенно пусты. Вперед! Пройдя большую банановую рощу, они снова оказываются в девственном лесу и наталкиваются на странные хижины, очень низкие и продолговатые, крытые пальмовыми листьями, с узкими щелями вместо окон. Кашибы пользуются ими во время охоты. Умея подражать крику животных и пению птиц, они прячутся внутри и кричат по-оленьи, или воркуют, как голуби, или стонут, как фазаны, и те спешат к своим мнимым сородичам, пока из щели не вылетает заостренная стрела, бьющая без промаха. Однако и здесь никого нет, и нигде не видно свежих следов. Внезапно слышится грохот барабана; ориентируясь по нему, отряд выходит к лесной поляне, где с полсотни индейцев с женщинами и детьми справляют праздник. Они пьют масато[32] и пляшут вокруг костра. По своим обычаям, кашибы сжигают трупы врагов, растворяют пепел в масато и пьют. Несомненно, тела Та-вары и Веста подверглись той же участи, и праздник идет с тех пор. Начинается паника, индейцы бегут, оставив несколько трупов, три женщины и четырнадцать юношей взяты в плен. Среди женщин оказывается жена самого Янакуны; крича и отбиваясь, она срывает с шеи ожерелье из прокаленных зубов и швыряет под ноги Аране. Отряд движется в обратный путь, но не проходит и пол-лиги, как яростные крики возвещают о появлении новых индейцев, которые, стреляя, выскакивают со всех сторон, явно намереваясь отбить пленных. Многие расплачиваются жизнью за свою безрассудную отвагу, но это лишь раззадоривает остальных и вызывает желание мстить. Янакуна носится взад и вперед, кричит, подбадривает свое войско. Почти в упор он пытается выстрелить в солдата – и катится на землю с пробитым лбом. Смерть вождя ожесточает индейцев, они нападают еще неистовей, но винтовки и карабины удерживают их на расстоянии, и отряд продвигается дальше, заливая сельву кровью и усеивая трупами. К пяти вечера Арана со своими людьми выходит к острову Чонта. Весь день сюда сбегались кашибы, и теперь песчаный берег бурлит яростной, щетинящейся стрелами толпой. Но уже подошли все три судна, получившие приказ ожидать отряд в этом месте. Не знакомые с артиллерией индейцы уверены, что враг в ловушке, пройти отряд не сможет. Суда выстраиваются одно за другим, и в решающий момент, когда индейцы готовы пронзить тысячью стрел всякого, кто высунет голову, разом бьют пушки. Эхо и новые залпы, как гром, разносятся над сельвой. В столь густой массе шрапнель косит наповал, а оставшиеся в живых кашибы с воплями кидаются в чащу по набухшему от крови песку, топча изуродованные трупы и корчащихся раненых.
Это место назвали «Портом Кары», и, чтобы утвердить свою власть, экспедиция продолжила путь вверх по Пачитеа.
С этого времени и началось покорение сельвы. Эпоха каучука стала его апогеем, но покорение еще не закончилось. Тысячи отважных людей пришли сюда за каучуком. Их вели жадность и бесстрашие, доведенные до предела и извращенные до варварства там, где закон начертан на дуле ружья. Многие храбрые племена индейцев продолжали сопротивление, но их безжалостно истребляли. Участь замиренных и покорных была не лучше, их превращали во вьючных животных. Но временами и они поднимались, чтобы стряхнуть с себя гнет…
С каждым днем все меньше индейцев приносило каучук в Кануко. Дон Ренато счел за благо уйти, уступив пост, а заодно и людей вместе с их долгами, Кустодио Ордоньесу. Тщетно Аугусто Маки просил отпустить его. Он был должен сто солей, и пришлось остаться. Он стал пленником вдвойне – у хозяина и у сельвы. Если убежать в чащу, заблудишься, а чтобы идти по реке, нужны и лодка и опыт, иначе не одолеешь порогов. Жизнь в Кануко текла медленно и тягостно. За бараками стеной стоял лес, впереди была река, па другом берегу – опять лес, а вверху – небо, затянутое плотными тучами или расплавленное жарким солнцем. Каждые полмесяца – месяц из Икитоса приходило суденышко, привозило продукты и почту, забирало каучук. Только оно и связывало промысел с внешним миром. Привозили и спиртное, и начальство напивалось, особенно Ордоньес. Тогда он принимался палить из револьвера и мучить пятнадцатилетнюю индианку Майби. Во время ливней река выходила из берегов, а потом отступала на середину русла, обнажая широкие пляжи, где откладывали яйца водяные черепахи. Если столетнее дерево падало, расщепленное молнией, на этом месте десять других радостно тянулись к солнцу. Сельва бессмертна благодаря плодородной почве, животворному теплу, обильным дождям и яркому солнцу. Глядя на нее, легко понять, что жизнь ее не в корнях и не в плодах, а в стихийных силах.
С каждым днем Аугусто все больше углублялся в сельву, хотя еще не один, с Кармоной. Понемногу он стал осваиваться, но ощущение таинственности, которое навевала на него сельва, не исчезало. Ему все мерещилось, что за теми пределами, до которых он доходил, где-то дальше, прячется тревожная тайна. Кармона говорил, что дело это обычное, и даже старые каучеро, да и сами обитатели сельвы не рады оказаться в глубине чащи одни. Они боятся не зверей и не лесных индейцев, но зова неизвестности.
В лесной глуши Аугусто научился распознавать птиц. Некоторые из них привлекали его своей необычностью. Это были уанкави, бесстрашно охотящийся на змей; зимородок, который питается рыбой (сев на склонившуюся над водой ветку, он роняет свои содержащие семена экскременты, а потом стремительно ныряет и хватает приближающуюся рыбу); тукан, который поддевает чашевидные листья так, чтобы вода из них вылилась в его толстый и безобразный клюв, а в дождь поднимает его к небу, потому что пить сам не умеет; и еще какие-то весело и нежно поющие птицы, стаями летающие вдоль берегов. Этих легче всего увидеть, а другие живут на крыше сельвы и лишь изредка проносятся перед глазами снопом огня, золота, изумрудов или комком снега. Зато часто слышится их радостный щебет.
А когда однажды вечером невдалеке от Кануко запела айаймама, кто-то рассказал одну из многих сложенных о ней легенд. Когда луна серебрит листву огромных деревьев и воды огромных рек, айаймама протяжно и скорбно поет в глубине тропического леса, словно жалуясь: «Ай, ай, мама!..» Никто эту птицу не видел, ее знают лишь по голосу. А все из-за колдовства Чульячаки. Дело было так.
Давно, очень давно на берегах притока Напо – реки, пробирающейся по сельве до самой Амазонки, жило племя секойя, а касиком в нем был Кораике. Как у всех индейцев, у него была хижина из пальмовых бревен, крытая листьями. Тут он жил со своей женой, которую звали Нара, и маленькой дочкой. Одно слово, что жил, потому что на самом деле Коранке почти никогда не сидел дома. Человек он был сильный, храбрый и всегда охотился в самой чаще. В то, что высмотрел его глаз, тут же впивалась стрела или врезалось деревянное копье, крепкое, как камень. Гибли лесные утки, тапиры, олени, и не один ягуар, попытавшийся внезапно напасть на него, валился на землю с расплющенным черепом. Враги его очень боялись.
Силен и храбр был Коранке, красива и ловка Нара. Глаза глубокие, как река, губы – точно спелые плоды, черные волосы лоснились, словно крыло паухиля, а кожа гладкая, как древесина кедра. Она умела ткать рубахи и покрывала из хлопковой нити, плести гамаки из волокна гибкой пальмы, лепить горшки и кувшины из глины, обрабатывать свой участок, где пышно росли маис, юкка и бананы.
Маленькая дочка набиралась отцовской силы и материнской красоты и была похожа на прекрасный цветок.
Но тут-то и вмешался Чульячаки. Это злой дух в обличим человека, но одна нога у него людская, а другая козлиная или оленья. Он злобен и хитер. Он не щадит индейцев, да и белых, которые приходят в сельву рубить красное дерево или кедр, или охотиться за ящерицами и анакондами ради их кожи, или добывать каучук. Чульячаки топит людей в болотах и реках, запутывает в непролазной чаще или нападает на них, обернувшись диким зверем. Беда перейти ему дорогу, но хуже, если дорогу перейдет он.
Однажды Чульячаки проходил мимо хижины касика, заметил Нару и полюбил ее. Злой Дух умеет принимать образ, какой ему вздумается, и он превращался то в птицу, то в насекомое, чтобы быть рядом с красавицей и смотреть на нее.
Но скоро ему это надоело, и он захотел увести Нару с собой. Тогда он убрался в чащу, принял человеческий облик, а чтобы не являться голым, кое-как оделся, убив бедного индейца, который охотился неподалеку, и сняв с него рубаху, достаточно длинную, чтобы скрыть оленью ногу. В таком виде Чульячаки пришел к реке и забрал там лодку, оставленную на берегу мальчиком, собиравшим целебные травы. Такому злодею, как он, не жалко ни индейца, ни мальчика, которому не на чем было вернуться домой. И вот злой дух добрался на веслах до касикова дома, стоявшего на самом берегу.
– Нара, прекрасная Нара, жена касика Коранке, – проговорил он, подплывая, – я голодный путник, выйди и накорми меня…
Прекрасная Нара приготовила ему в выдолбленной тыкве юкки, вареного маиса и бананов. Он сел у порога и не спеша обедал, все время поглядывая на Нару, а потом сказал:
– Прекрасная Нара, я не голодный путник, как ты могла подумать, а пришел я из-за тебя. Я покорен твоей красотой. Пойдем со мною…
Нара ему отвечала:
– Я не могу оставить касика Коранке…
Чульячаки просил и плакал, плакал и просил, чтобы
Нара пошла с ним.
– Я не брошу касика Коранке, – повторяла Нара.
Чульячаки разозлился, сел в лодку и поплыл вниз по реке.
Нара пригляделась к следу, который гость оставил на песке, и, заметив, что одна ступня человечья, а другая оленья, так и вскрикнула: «Это Чульячаки!» Но когда касик вернулся с охоты, она промолчала, чтобы не навести на него гнева злого духа.
Прошло шесть месяцев, и вот однажды под вечер какой-то человек причалил лодку напротив хижины. На нем была богатая туника, голова украшена яркими перьями, на шее – ожерелья.
– Нара, прекрасная Нара, – сказал он, сходя на землю и разворачивая несчетные подарки, – теперь ты видишь, как я богат. Вся сельва принадлежит мне. Пойди со мной, и все будет твое.




























