444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Сиро Алегрия » В большом чуждом мире » Текст книги (страница 2)
В большом чуждом мире
  • Текст добавлен: 8 июля 2026, 20:36

Текст книги "В большом чуждом мире"


Автор книги: Сиро Алегрия



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)

Э. Брагинская

В Большом чуждом мирее



I. Росендо Маки и община

Беда!

Темная юркая змейка пересекла дорогу, оставляя в потревоженной пыли невесомый след. Она скользнула быстро, словно черная стрела рока, и Росендо не успел убить ее. В воздухе сверкнул клинок, но длинное змеиное тело уже извивалось в придорожных кустах.

Беда!

Индеец Росендо Маки сунул мачете в кожаные ножны, привязанные к длинному черному ремню, который четко выделялся на широком многоцветном вязаном поясе. Он не знал, что делать, хотел было пойти дальше, но не смог, испугался. Он понял, что заросли у дороги очень густые, и змейка могла остаться там. Надо ее прикончить, ведь змея – дурная примета. Именно так от-колдовывались люди от филинов и змей. Росендо снял пончо, чтобы не зацепиться и не застрять в кустах, разулся, чтобы ступать потише, походил для хитрости туда-сюда и, обнажив мачете, нырнул в заросли. Если бы собратья по общине увидели, как он, в одной рубашке, рыщет в кустах, словно встревоженный пес, они бы сказали: «Что это с нашим алькальдом?[8] Не рехнулся ли на старости?» Он пробирался среди искривленных кустов с блестящими листьями и задевал головой за созревшие в свой час лиловые ягоды. Росендо любил их, но рвать не стал. Его зоркие, как у зверя, глаза блестели напряженно и гневно, высматривая каждый тайник, где шуршит муравей, несущий свою ношу, страстно жужжит шмель, прорастает зерно, оброненное птицей или перезрелым плодом, и неутомимый долгоносик прокладывает ход в земле. Вдруг вспорхнул воробей, и Росендо увидел гнездо, приютившееся меж веток, а в нем – двух голых, зябких птенцов, разевавших треугольные клювы. Он решил, что змея непременно здесь, неподалеку от беззащитных пташек. Сбежавший было родитель вернулся с супругой, и они запрыгали с ветки на ветку, страшась человека и не желая покидать детей. Человек же принялся искать с новым пылом, но змеи нигде не было. Он вышел из кустов, спрятал мачете в ножны, накинул яркое пончо и зашагал дальше.

Беда!

Он устал, голова у него горела и во рту пересохло. От поисков устать он не мог, и это его пугало. Должно быть, дело тут в дурном предчувствии. Он предчувствовал беду, нет – он знал и мучился несказанно. Вскоре он увидел еле сочащуюся струйку. Набрав в шляпу воды, он жадно выпил несколько глотков. Ему стало легче, и он пошел дальше чуть бодрее. Эта змея, думал он, просто увидела со склона воробьиное гнездо и поползла к добыче, а он совершенно случайно попался ей на пути. Вот и все. А может, она чуяла, что он здесь пройдет, и по вредности своей сказала: «Напугаю-ка я этого раба божьего». А с другой стороны, человек ведь чаще надеется, вот змея и решила: «Идет тут один, и не знает и знать не хочет своей беды. Предупрежу-ка я его!» Да, не иначе. От судьбы не уйдешь.

Беда, беда!

Росендо Маки был в горах, искал травы, настой из которых знахарка велела пить его старухе жене. Правда, он и просто хотел помериться силой со склонами и насмотреться на дали. Он любил просторы и величие Анд. Его радовал снежный пик Урпильяу, седой и вещий, словно мудрый старец; и яростная Уарка, непрестанно сражающаяся с тучами и ветром; и угловатый Уильок, на котором всегда спит па спине индеец; и гора, похожая на пуму, застывшую перед прыжком; и незлобивая, пузатая Сунн, которую презирают гордые соседи; и мирный Мамай, щеголяющий многоцветным нарядом посевов, среди которых лишь издали разглядишь полосу камней; и эта гора, и эта, и вон та… Он был индейцем, для него у всех этих гор была душа и воля, и он мог подолгу неотрывно глядеть на них, веря, что Анды знают чудесную тайну бытия. Глядел он на них со склона Руми – горы, увенчанной синим камнем, устремленным в небо, как копье. Она была не так высока, чтобы покрыться снегами, и не так мала, чтобы человек мог одолеть ее с одного раза. Все силы ее ушли в дерзновенную вершину, а ниже располагались скалы поменьше, полегче и потупее. «Руми» значит «камень», и склоны ее действительно усеяны иссиня-черными камнями. И как остроту пика смягчали те, меньшие скалы, так жесткая неприютность камней смягчалась и исчезала, если ты спускался с горы. Чем ниже, тем больше было кустов, травы, деревьев, посевов. По одному склону шла красивая расщелина, густо поросшая лесом и обильно орошенная чистой водой. Гора была доброй и суровой, упрямой и заботливой, важной и милостивой. Индеец Росендо Маки думал, что знает все сокровенное ее души и плоти, как себя самого. Нет, это не совсем верно, скажем лучше – он знал ее, как свою жену, ибо любовь способствует полноте обладания и познания. Только жена его состарилась и все болела, а гора не менялась. Росендо Маки думал порой: «Неужели земля лучше женщины?» Он никогда не додумывал до конца, но землю очень любил.

И вот когда он спускался с горы, змея переползла дорогу предвестницей беды. Дорога и сама вилась змеей, спускаясь все ниже по склону. Напрягая взор, Росендо Маки уже видел несколько крыш. Вдруг сладостный запах зрелой пшеницы разбился об его грудь и снова, зародившись где-то вдали, мягкой волной покатился к нему.

Поле медленно и призывно волновалось под ветром, и Росендо присел на большой валун, по неведомой прихоти задержавшийся на уступе. Поле почти совсем пожелтело, лишь несколько пятен зеленело на нем, и оно походило на радужное высокогорное озеро. Тяжелые колосья колыхались, мерно и медленно потрескивая. И вдруг Росендо почувствовал, что с сердца свалился камень и мир стал красивым и добрым, словно волнующаяся нива. Покой снизошел на него; он знал, что его ждет неизбежное, перед которым нужно смириться. Жена умрет или сам он? Да что там, оба они старые, обоим пора умирать. А может, беда грозит общине? Во всяком случае, он всегда был хорошим алькальдом.

С уступа он видел простые и крепкие дома, где жила их община, владевшая многими землями и стадами. Дорога входила в деревню через овраг и шла прямо меж домами, гордо зовясь Главной улицей, а середина ее, где с одной стороны домов не было, звалась Площадью. Там в глубине прямоугольника, за двумя-тремя тенистыми деревьями, виднелась небольшая часовня, по сторонам же его стояли домики, крытые красной черепицей или серой соломой, и стены их были желтые, лиловые, розовые, а перед ними пестрели грядки бобов, гороха, фасоли, окаймленные густыми деревьями, сочными смоковницами и синеватыми агавами. Веселые цвета стен радовали глаз, и казалось, что еще радостней жить в самих домиках. Но вправе ли судить об этом мы, дети цивилизации? Мы можем, взглянув со стороны, решить, что жить здесь неплохо или плохо; но те, кто здесь живет, испокон веков знают, что счастья нет без правды, а правда лишь там, где хорошо всем. Так уж установили и время, и предание, и человеческая воля, и щедрая земля. Однако люди этой общины и впрямь не жаловались на жизнь.

Это и чувствовал сейчас Росендо, чувствовал, а не думал, хотя в конечном счете он и думал об этом, глядя с тихим довольством на родную деревню. В самом низу склона, по обеим сторонам дороги, волнами ходила спелая, густая пшеница. Подальше, за домами и за пестрыми грядками, на укрытой от ветра земле шумел бородатый маис. Посеяли много, и жатва обещала быть обильной.

Индеец Росендо Маки сидел на корточках, как старый божок. Он был узловат и желт, словно извилистый и твердый ствол, ибо в нем сочетались растение, камень и человек. Его горбатый нос свисал до самых губ, мясистых и улыбающихся мирной, мудрой улыбкой. За жесткими пригорками скул мягко светились темные озера глаз, осеценных зарослями бровей. Глядя на него, верилось, что американский Адам слеплен по образцу своей земли; что ее преизбыточные силы извергли из недр человека, подобного горам. Виски его белы, как снег у вершины Урпильяу, и, словно горы, он древен и величав. Много лет, их уже не счесть, он управляет общиной, он алькальд, а помогают ему четыре бессменных рехидора[9]. Народ в Руми решил: «Кто мудр сегодня, мудр и завтра» – и не сменяет тех, что служат ему на совесть. Росендо Маки доказал свой ум и спокойствие, свою справедливость и мудрость.

Росендо любил вспоминать, как стал рехидором, а потом и алькальдом. Они засеяли новый участок, пшеница росла быстро и из темно-зеленой вскоре стала светлой и синеватой. И он пошел к тогдашнему алькальду и сказал: «Тайта[10], хлеб сильно вымахал, он согнется и поляжет, и колосья погниют». Алькальд улыбнулся, спросил рехидо-ров, и те тоже улыбнулись, но Росендо не отстал: «Тайта, если ты не знаешь, что делать, позволь мне спасти хоть половину». Ему пришлось долго просить, и наконец высшие власти разрешили, и община скосила половину большого поля, засеянного с немалыми трудами. Склонившись в три погибели, люди, желтые, как колосья на синеватожелтом фоне, ворчали: «Росендо уж придумает», «зряшная работа»… Но время решило дело в пользу Росендо. На скошенном участке выросли новые крепкие колосья, а несжатый хлеб и вправду перерос от избытка сил, полег. И люди признали: «Надо бы выбрать Росендо в рехидоры». А он просто припомнил такой же случай в поместье Сораве.

Рехидором он был хорошим, работящим, во все вникал и вел себя достойно. Однажды ему выпало странное дело. Индеец по имени Абдон купил почему-то у цыгана старое ружье, вернее – обменял на воз пшеницы и приплатил восемь солей[11]. На этом удивительное дело не закончилось: Абдон решил пострелять оленей, и выстрелы его непрестанно гремели в горах, а к вечеру он возвращался с добычей. Одни хвалили его, другие хулили, потому что он убивал и беззащитных оленят, а горы этого не любят. Тогдашний алькальд, старый Ананйас Чальяйя, которому он всегда преподносил добрый кусочек, не говорил ничего, – быть может, и не из-за подарков, а просто потому, что, честно говоря, чаще всего считал молчание наилучшей политикой. Абдон тем временем охотился, община роптала. Доводов против охоты становилось все больше, и вот несколько человек пришли к алькальду. «Разве можно, – сказал за всех индеец по имени Пилько, – разве можно убивать оленей просто так, по своей воле? Конечно, они едят наши посевы, но уж тогда пусть мясо всем раздает». Алькальд думал-думал и придумать не мог, как бы ему и тут применить с успехом свое любимое молчание. И вот рехидор Росендо Маки попросил разрешения говорить. «Я слышал, – сказал он, – что вы недовольны, и мне жаль, что община зря тратит время. Ружье иметь он в своем праве, всякий может купить в деревне, что хочет. Правда ваша, оленей он бьет, но ведь они – ничьи. Кто поручится, что они ели нашу траву? А может, они попаслись в соседнем поместье и потом пришли к нам в общину. По справедливости так уж по справедливости. Общее у нас то, что родит земля, когда мы все работаем. А охотится он один, и добыча принадлежит ему. И еще я скажу вам, что времена меняются и не пристала нам излишняя строгость. Не поладит с нами Абдон, затоскует, а то и уйдет. Нужно, чтоб всякому было у нас хорошо, если это не в ущерб общине». Индеец Пилько и прочие ходатаи не знали, что ответить, согласились с Росендо и пошли по домам, приговаривая: «Мудро судит и говорит ладно. Добрый был бы алькальд». Прибавим к слову, что лучшие куски оленины получал с этих пор сам Росендо, а индейцы, приободренные успехом Абдона, тоже пообзавелись ружьями.

И настал час, когда старый Ананиас Чальяйя ушел в землю, где молчать и положено, а место его, как и подобало, занял рехидор Росендо Маки. Он так и остался навсегда алькальдом, и с течением лет все больше славился своей справедливостью. Вся округа говорила о его разуме и честности, и нередко к нему приходили за правдой индейцы из других мест. Особенно мудрым считали его приговор по тяжбе двух колонов[12] из поместья Льякта. У каждого из них была вороная кобыла, и случилось так, что обе они ожеребились в одно время, а жеребята вышли красивые и тоже вороные. Один из них внезапно умер – кажется, его лягнул какой-то строптивый собрат, – и оба крестьянина признавали своим оставшегося в живых. Каждый обвинял другого, что он навел порчу и потому жеребенок «прилип» к его кобыле, а не к той, что была ему матерью. За правдой они пошли к мудрому алькальду Росендо Маки. Он выслушал их молча, поразмыслил, велел поставить жеребенка на общинную конюшню и сказал: «Уведите кобыл и приходите завтра». Назавтра крестьяне пришли без кобыл. Росендо Маки сурово проворчал: «Кобыл приведите», – и пожалел, что пришлось тратить лишние слова. Они привели кобыл, он поставил их на равном расстоянии о г ворот конюшни и сам открыл ворота, выпуская жеребенка. Завидев его, заржали обе, но жеребенок, остановившись на миг, легко решил дело и радостно кинулся к одной из нежных матерей. А Росендо Маки важно проговорил: «Он с рождения узнает голос матери. Ее и послушался». Проиграл тот, кого обвиняли в ведовстве; по он не сдался и подал жалобу судье всей провинции. Тот выслушал и сказал: «Это соломонов суд». Росендо и сам это знал, знал он и про Соломона (скажем к слову, что ни один мудрец так не прославился в мире) и потому порадовался. С тех пор прошли многие-многие годы…

И вот алькальд Росендо Маки состарился в свой черед и сидит теперь на камне у поля, предаваясь воспоминаниям. Он неподвижен, словно камень, и они как бы слились. Спускается вечер, солнце совсем золотое. Внизу, в деревне, пастух Иносенсио загоняет телят, горестно мычат коровы. Женщина в яркой юбке пересекает по тропинке площадь. Посреди улицы, согнувшись под тяжестью дров, бредет дровосек; перед домом Амаро Сантоса остановился всадник. Алькальд прикидывает, что, наверное, это сам Сантос, потому что тот просил у него лошадь. Всадник спешился, вошел в дом. Да, алькальд не ошибся.

Жизнь идет, как шла, – мирно и тихо. Кончается еще один день, завтра будет новый, пройдет и он, а община Руми пребудет вечно. Ох, если бы не змея! Росендо припомнил, что кондоры умеют стрелою ринуться на змею с высоты и взмывают с нею вверх, как она ни вьется, и съедают ее на вершинах, у своих гнезд. Глаза у кондоров зоркие, а вот Росендо уже не зорок! В юности он изображал кондора на ярмарке, для потехи надевал клювастую голову с твердым темным гребешком, и черные крылья в белых пятнах спускались у него с плеч до кончиков пальцев. Он плясал, хрипло крича, и взмахивал крыльями. Словно в тумане, увидел он старого Чауки. Тот говорил, что индейцы Руми когда-то верили, будто они происходят от кондоров.

И тут Росендо Маки понял, что теперь, быть может, никто, кроме него, не знает этих слов и многого другого, связанного с общиной. А если он внезапно умрет? Конечно, он о многом рассказывал у очага, но память его слабеет, и говорит он без складу. Скоро он снова будет рассказывать поздним вечером, и люди будут слушать и жевать коку[13]. И сын его Аврам вырос разумным, может, и его будут слушать. Надо получше вспомнить все! Он столько знал и видел. Время стерло мелочи, и теперь прошлое четко, как рисунки, которыми индейцы украшают гладкий золотой бок тыквы. И все же кое-что поблекло от старости, вот-вот исчезнет. Самое старое из воспоминаний – початок маиса (Росендо не очень ясно отличал то, что случалось с ним, от того, что случалось с общиной). Он был совсем маленький, когда во время уборки отец дал ему этот початок и он долго любовался рядами блестящих зерен. Рядом с ним положили полный бурдюк, очень красивый, красный с синим, и он навеки полюбил эти цвета и всегда носил такие пончо и плащи. Любил он и желтое за сходство с колосом пшеницы и с тем початком маиса. Любил и черное, – быть может, потому, что так черна бездонная тайна ночи. Его старая голова всему хотела найти причину; мы же заметим, что у своих предков он отыскал бы и золотисто-желтый сверкающий орнамент. Если же разобраться до конца, он любил все цвета радуги, но саму радугу, хоть она и красива, недолюбливал, ибо если она вопьется в тело, жди болезни. Знахарка по имени Наша Суро давала потерпевшему семицветный клубок шерсти, который для исцеления надо распутать. Как раз сейчас жена Росендо, Паскуала, затеяла ткать многоцветный ковер. «Не вижу я светлых цветов, – сетовала она. – Не видно их, состарилась». Но ковер получился очень хороший и пестрый. Последнее время она расхворалась и часто горевала, что скоро умрет. Вот он и несет ей в красном платке (узелок привязан рядом с мачете) травы, которые велела собрать знахарка: уарахо, конский хвост, супикегуа, кулен. Паскуала думает о смерти с тех пор, как ей приснилось, будто она куда-то идет с покойным отцом. Она проснулась и сказала: «Умру я скоро. Отец за мной приходил». Росендо ответил: «Оставь, чего только не приснится!» Но сам испугался и опечалился. Они любили друг друга спокойной любовью. Мы хотим сказать – они сейчас так любили, а раньше было иначе. Молодыми они были друг для друга как вода и сухая земля. Он жаждал ее непрестанно, и она порой отдавалась ему прямо в поле, под солнцем, как газель. У них было четыре сына и три дочери: Аврам, старший, ловко ездил верхом, Панчо твердой рукой обуздывал быка, Никасио делал из ольхи красивые ложки и блюда, а Эваристо неплохо ковал решетки и лемеха. Конечно, прежде всего они были крестьянами, земледельцами. Каждый женился и отселился от родителей. Замужем были и дочки – Тереса, Отилия и Хуанача. Как женщинам и подобает, они умели прясть, ткать, стряпать и рожать здоровых детей. Четвертым своим сыном Росендо был не очень доволен. Пустив его по кузнечной части, он послал его учиться в город, к дону Хасинто Прието, и там сын выучился не только ковать, но и пить сверх меры. Кроме чичи[14], он пил и разбавленный спирт, как пьют в деревне, пил иногда и крепкий огненный ром. Печалила Росендо и Эулалия, старшая невестка, ленивая и слишком бойкая на язык. Просто не понять, как Аврам, человек разумный, так промахнулся, принял кукушку за горлицу! Старый алькальд утешал себя словом «бывает!..». Сколько детей у него перемерло, он и не считал, зато всегда помнил приемыша-чоло[15] по имени Бенито Кастро, который давно уехал от него. Ему не сиделось на месте, но он всегда возвращался, а однажды, на беду, исчез совсем. Сыном, собственно, считал он и Ансельмо, осиротевшего калеку, которого он приютил. Ансельмо этот очень красиво играл на арфе по вечерам, Паскуала иной раз даже плакала. Кто знает, какую печаль пробуждала музыка в ее сердце!

Поле, золотое в лучах заката, волнами ходило перед ним. Колосья все как один, а вместе – до чего же красиво! И люди похожи друг на друга, а вместе как сильны! Жизнь у Росендо Маки и у его детей была такая, как у всех в общине. Но человеку, думал Росендо, даны и сердце и разум, а поле живет лишь корнями.

Внизу лежало селение, он был в нем алькальдом, и неведомая доля ждала его людей. Завтра ли, вчера ли… Слова отшлифованы годами, нет – столетиями. Как-то старый Чауки рассказывал то, что некогда рассказывали ему. Раньше все было общее, не то что сейчас, когда раскинулись поместья и жмутся на своей земле общины. Но явились чужеземцы, все переменили, стали делить землю и брать себе наделы, а индейцам пришлось на них работать. Тогда бедные спросили (раньше-то бедных на свете не было): «Чем же плохо, когда все общее?» Но им никто не ответил, только велели работать, пока не умрут. Те немногие, у кого землю не отняли, решили работать вместе, сообща, ибо трудятся люди не для болезни и смерти, а для радости и благоденствия. Так появились общины, и его община тоже. А еще старый Чауки сказал: «На нашу беду, теперь общин становится все меньше. Я сам видел, как начальство сгоняло их с земли. Говорят, это по закону, по праву. Какие тут права и закон! Если помещик заговорил о праве, дело нечисто, а законы у них все как один нам на погибель. Дай господи, чтобы наши соседи помещики поменьше думали о законе! Бойтесь закона, как чумы!» Чауки давно умер, его почти все забыли, но слова его силы не утратили. Община Руми держалась, закон отнял у нее немного, но другие общины гибли одна за другой. Проходя через горы, старшие говорили младшим, указывая на какую-нибудь точку, затерявшуюся в бес-крайности Анд: «Вон там была такая-то община. Сейчас там такое-то поместье». И еще крепче любили свою землю.

Росендо Маки не понимал такого закона. Он представлялся ему делом темным и нечистым. Вот как-то, невесть откуда, вышел закон о налоге с индейцев, и все они стали платить каждый год только за то, что не уродились белыми. Когда-то его отменил некий Кастилья, освободивший к тому же от рабства несчастных чернокожих, которых в Руми отродясь не было, по потом, позже, закон этот снова раскопали. И в общинах и в поместьях народ говорил: «Разве мы виноваты, что индейцы? Разве индеец не человек?» По сути, налог этот был просто с человека. Индеец Пилько ругался на чем свет стоит: «Ах ты черт, хоть в белого перекрашивайся!» Но никто не перекрасился, и всем пришлось платить. А потом, неизвестно как, проклятый закон исчез. Говорили, что какие-то двое, Атуспария и Учку Педро, оба из индейцев, подняли много народа, потому закон и исчез; и за такие разговоры сажали в тюрьму. Бог его знает, как там было дело… А законов все равно осталось много. Власти на это ловки. И на соль был налог, и на спички, и на чичу, и на коку, и на сахар – богатым ничего, а бедным очень трудно. И запреты объявляли на продажу разных товаров. И в армию брали не по-честному, одних индейцев. Идет большой отряд, а там все свои, индейцы, разве что впереди, на коне, с блестящей шпагой, – кто из хозяев. Но это офицеры, им деньги платят. Вот он, закон. Росендо его презирал. Был ли хоть один закон, хороший для индейцев? О начальном образовании? А кто его выполняет? Ни в Руми, ни в поместьях школы нет. В городке, правда, есть, да так, для виду. Не хотел он про это думать, слишком уж волновался. А думать надо, и сказать надо, как только случай будет, чтобы снова принялись за работу. Община поручила ему нанять учителя, он долго искал, но не находил, а потом согласился за тридцать солей в месяц сын письмоводителя из главного города округи. Учитель этот сказал: «Приобретите книги, доски, карандаши, тетради». В лавках были одни карандаши, и те дорогие. Наконец Росендо узнал, что все это должен дать инспектор. Он встретил его в лавке, у стойки, и тот сердито сказал ему: «Придете тогда-то». Росендо пришел, инспектор выслушал его необычную просьбу, поднял брови и сообщил, что пока ничего нет, надо выписать из Лимы, на другой год, может, и пришлют. Росендо пошел к своему учителю, а тот сказал: «Вы что, всерьез? А я-то думал, шутите. Меньше чем за пятьдесят солей я с тупоголовыми индейцами воевать не берусь». Время шло; заказ не присылали; инспектор припомнил, что надо было точно указать число учеников и что-то еще. Кроме того, он припомнил, что община должна построить особый дом. Упорный алькальд на все соглашался– пересчитал детей (их оказалось больше сотни) и пошел к одному писарю, чтобы тот все написал как следует. За пять солей писарь согласился, и прошение отправили. Тем временем Росендо добился разрешения платить учителю пятьдесят солей и договорился с людьми из общины, что они будут строить школу. Один из них строить умел. Они охотно принялись месить глину и делать кирпичи. На этом пока дело и стало. Может, будет школа… Пришлют все эти книжки и тетрадки, и учитель не сбежит… Надо ребятам читать и писать, а еще говорят, надо нм знать четыре правила арифметики. Сам он, что поделаешь, считал по два, если мало – на пальцах, много – на камушках или на зернах, и даже теперь у него не все сходится. Хорошее дело ученье. Зашел он как-то в лавку, а там стоят разговаривают супрефект, судья и еще сеньоры какие-то. Купил мачете, и тут они заговорили про индейцев. Тогда он притворился, что надо подтянуть ремешок на сандалии, и присел на приступочку. А они за спиной и говорят: «Слыхали, какая глупость? Я в газете читал, вот сейчас. Эти индейцы…» – «А в чем дело?» – «В парламенте обсуждают, не запретить ли бесплатный труд и не ввести ли небольшую плату». – «Какой-нибудь депутат решил выдвинуться». – «Да, не иначе, но не пройдет этот Г проект». – «Заигрывают, заигрывают… А эти, – говоривший показал пальцем на погруженного в работу Маки, – эти о себе возомнят и распустятся». – «Не скажите. Вон что творится с их общинами, хотя они как будто и признаны». – «Как говорила моя бабушка, на гитаре выходит одно, а на скрипке – другое». Все захохотали. «А все ж, – продолжал тот же голос, – заигрывают с ними… Спасибо, хоть эти, – он снова ткнул пальцем в безмолвного Росендо, – не умеют читать и ни в чем не смыслят. Научи их, они б вам показали… они бы показали…» – «В таких случаях дело за правительством. Друзья мои, тут нужна крепкая рука». Они заговорили тише, потом замолчали, и за спиной у Росендо загромыхали шаги. Кто-то ударил его палкой по плечу. Он обернулся и увидел супрефекта. «Чего расселся? – строго сказал тот. – Нашел место!» Росендо Маки обул починенную сандалию и медленно побрел по улице. Вот, значит, что творится, а индейцы ничего и не знают. Тупоголовые! Если девочки неловко прядут шерсть, матери до крови бьют их по пальцам шипастыми стеблями ишгиля, и благословенный прутик делает свое дело, – пряхи из них выходят лучше некуда. Росендо улыбнулся во весь рот. Так и с головами. Ударить по ним книжкой и пойдут читать, писать да считать. Ясно, бить надо не раз и не два. У него есть бумаги, толстая пачка, где признается законной их община. Вот он разложит их перед всеми и скажет: «Стройтесь-ка в ряд, будем учиться». Раз-два, раз-два, и выучатся. Он перестал улыбаться. Бумаги не у него. Дон Альваро Аменабар-и-Ролдан (это его так зовут!) обратился в суд первой инстанции и потребовал, чтобы община доказала свои права. Он владеет поместьем Умай. Росендо Маки принес бумаги и назвался полноправным уполномоченным и защитником земельных прав общины Руми человеку, которого, как это ни странно, именовали Бисмарком Руисом. Круглый, красноносый «юридический защитник» сидел за столом, заваленным делами, а перед ним стояла тарелка с жарким и бутылка чичи. Просмотрев бумаги, Руис изрек: «Что ж, приступим. Ну, теперь Аменабар у нас попляшет». Его воинственный тон понравился Росендо. «Будем судиться хоть сто лет, ему же придется потом платить издержки». В завершение Руис сообщил, что выиграл множество тяжб, а эта окончится в два счета, как только община предъявит бумаги, и взял сорок солей. Тараторя, он позабыл, что вначале речь шла вроде бы о ста годах, и Маки долго над этим думал.

И вот когда он сидел на камне в прекрасном, нежном свете заката, смутно предчувствуя беду, неясная боль снова зашевелилась в его сердце. Пшеница наливалась и шумела, земля дышала, славя жизнь. Сомненья волнами подступали к Росендо, краски мелькали перед ним, пронзительно пахли колосья, и хотелось думать, что ничего дурного не случится. Закон – чума, но община одолевала и чуму. С моровыми поветриями тут справлялись. Многих болезнь уносила, и могил копали много, и женщины плакали навзрыд, но тем, кому удалось встать с циновки или не слечь на нее, сил прибавлялось. Теперь, через годы, все это казалось смутным и страшным сном. Давно это было. Маки видел трижды, как черная оспа являлась к ним и уходила восвояси.

Те, кто переболел в первый раз, думали, что им она уже не страшна. И врут же лекари! Одна девица, как на беду – красивая, болела три раза. Такая рябая стала, что ее прозвали «Решетом». Она сетовала на судьбу и просила смерти, а судьба послала ей тиф. Эта болезнь разила людей дважды, еще жесточе оспы. Люди умирали один за. другим, таяли от жара, как свечи, их еле хоронить поспевали. О настоящих похоронах никто уже не думал, рады были поскорее дотащить трупы до особого кладбища, чтобы заразу не напускали. Индеец Пилько, человек ворчливый, нашел и тут, на что подосадовать. «Кто же последних похоронит? – говорил он. – Помереть бы уж, а то останешься без могилы». Он и умер, но судьба, конечно, не угодить ему хотела, а просто устала от его ворчанья. Были во время тифа и диковинные вещи: например, один человек воскрес. Он долго болел и вдруг стал зевать, речь потерял и умер. Окоченел весь, дальше некуда, как настоящий покойник. Жена, понятно, плачет. Пришли его хоронить, завернули в его же белье, положили на носилки и понесли на кладбище. Вырыли так с полмогилы, и вдруг началась гроза. Ливень льет, молнии сверкают. Могильщики кинули покойника, кое-как набросали земли и пообещали завтра дохоронить. Однако хоронить им назавтра не пришлось. В полночь вдова, которая спала вместе с детьми, услышала стук, а потом и глухой горестный голос: «Микаэла, открой!» Она узнала голос и чуть сама не кончилась, – думала, это мужнина душа не может найти успокоения. Стала она молиться, дети проснулись, заплакали, а голос все просит: «Микаэла, открой, это я!» Покойник, кому ж еще быть! Тут на шум пришли две женщины, которые у соседей ходили за больным. «Ты кто?» – спрашивает одна, а покойник отвечает: «Я». Они бросились бежать, себя не помня от страха, добежали до алькальдова дома, разбудили Маки и сообщили ему, что человек, скончавшийся вчера под вечер, пришел за своей женой. Они ведь сами видели, как он в одном белье ломится в дверь, и слышали, как зовет Микаэлу. Маки, который был начальством над живыми и над мертвыми, пошел уладить все своею властью. Женщины плелись за ним на должном расстоянии, гадая, убедит ли он покойника вернуться на кладбище и лечь в могилу одному. Подходя к месту, все услышали, что бродячий труп вопит: «Микаэла, открой!» В ответ же раздаются не молитвы, а крики: «Помогите!» Завидев шествие, отвергнутый покойник кинулся к Маки и возопил: «Росендо, тайта Росендо, поговори ты с ней, я ведь не мертвый, я жив». Голос звучал довольно-таки загроб-но. Росендо схватил беднягу за плечи и увидел, какое несчастное у него лицо. Мнимый покойник немного успокоился и стал рассказывать, что с ним было. Он очнулся от холода, вытянул руки, нащупал глину и понял, что сверху на нем тоже глина и земля. Тогда он испугался, стал щупать, что же там вокруг, и тут до него донесся явственный запах мертвечины, словно рядом лежали трупы. Он вскочил, подпрыгнул, выбрался из могилы и увидел неровные кресты, а подальше – каменную стену кладбища. От ужаса он и закричать не смог, кинулся бежать, но когда оказался за стеною, истощенные болезнью силы отказали ему, и он упал. Лежа навзничь, он видел во тьме угловатые крыши и островерхие деревья, а над ними – чистое послегрозовое небо, на котором мерцало несколько крупных звезд, и понял, что он жив и, главное, живым останется. С огромным трудом он поднялся с земли и медленно, спотыкаясь, побрел к своему дому. Вот и все. Алькальд обнял его и повел к двери, прикинув, что перепуганная хозяйка уже успела прийти в себя. Когда он позвал ее, она зажгла свечу, а потом тихо отворила тяжелую дверь. Лицо у нее было бледное, рука дрожала, так что пламя сальной свечи плясало и чуть ли не гасло. Дети испуганно глазели на отца, а он вошел и сразу лег на одну из двух циновок. Он чуть не плакал и пытался что-то сказать. Жена укрыла его одеялом, алькальд присел к изголовью, а женщины, сбегавшие тем временем к себе, принесли ему какое-то лекарство на агуардьенте[16]. Он жадно выпил его, не вставая. Росендо же, гладя несчастного по плечу, приговаривал: «Поспи, успокойся. Настрадался ты». Жена с несмелой лаской укутала ему ноги, он успокоился и понемногу заснул. Так и выжил. От тифа он выздоровел, но захворал могильной болезнью. Ночью весь дрожал и сна боялся, как смерти. А когда подошло время жатвы и стало не до страхов, он вылечился и от этой хвори и зажил хорошо. Правда, ненадолго. Жнецов теперь поубавилось, и работать пришлось очень много. Он всех подбадривал: «Живее, живее, нам жить надо!» И глаза у него так и сверкали, а сердце было слабое, вот он и свалился под мешком маиса, да так и не встал, умер навсегда. Росендо вспоминал его имя, но оно ускользало, как светлячок во тьме. Он вспомнил только, что сыновья его выросли, совсем взрослыми стали, когда пришли «синие» и увели их. Вот и еще была напасть. Люди долго говорили, что мы с Чили воюем, а потом вроде бы нас победили, и все ушли, и больше ничего. В общине войны не видели, сюда она не добралась. Как-то дошел слух, что мимо прошествовал бравый генерал Касерес[17] со своим войском, а потом в пампе Уамачуко был большой бой, и войско это побили враги. Много лет назад, ясным утром, Росендо видел в той стороне какое-то облако на самом краю неба. Давно это было, далеко. Народ думал, что Чили – это генерал, пока не пришли эти чертовы синие. Их начальник услышал, что толкуют про генерала Чили, и рассердился: «Дураки! Чили – это страна, и живут там чилийцы. Вот как, например, страна у нас Перу, а мы – перуанцы. Нет, истинные вы звери!» На самом деле зверями, к тому же голодными, были не они, а партизаны. Заявившись к ним, начальник этот сказал: «Община Руми будет поставлять одну корову или десять телят в день с каждого хозяйства, и зерна сколько нужно». Одно сло-ео – мерзавцы. Их звали «синими», потому что у них на шляпах или на рукавах были синие ленты, а других, с разноцветными лентами, звали «пестрыми». Синие сражались за какого-то Иглесиаса[18], пестрые – за Касереса. В общинах тоже вдруг появились пестрые и синие, – то в одной деревне те и другие, то по разным деревням, – и стали друг другу вредить, даже убивали. Люди падали там и сям, как зерна в землю. Да здравствует Касерес! Да здравствует Иглесиас! Это многим пришлось по вкусу. Соберутся человек пятьдесят, или сто, или двести, а начальник над ними зовется майором или полковником. Завелись они и в Руми. Начальствовал у них один белый, плохой человек и хитрый, по имени майор Тельес. Но распоряжался не он, а его адъютант, Сильвино Кастро, которого все называли «Катышом». Он все время жевал коку, даже щека отдувалась, а главное – эта самая кока спасла ему жизнь. Однажды, перед выборами, Сильвино вел кампанию за одного кандидата и как-то, завернув за угол, повстречался с таким же головорезом из другой партии. Тот схватил револьвер, дважды выстрелил в него, и он упал, обливаясь кровью, но, сам тому удивляясь, сразу поднялся и потрогал щеку. Рука была в крови, во рту солоно. Он сплюнул и вместе с кровью выплюнул катышек коки. От катышка что-то отлетело. Это была пула. Она пробила щеку и завязла в зеленом шарике. Вторая же просто не попала. Для пущей важности Кастро хвастал, что ему с другого боку выбило зубы; майор Тельес велел показать, так ли это, и Кастро пришлось открыть рот. У одного зуба отбило уголок, прочие вроде были на месте. Тогда разгорелись споры о том, стоит ли вообще стрелять в упор. Один партизан говорил, что и так пуля особого вреда не причинила бы. Кастро предложил спорщику самому подставить щеку под выстрел, но майор Тельес заметил, что пули надо беречь для противника. Поистине диковинно, что пуля завязла в катыше, и хочется в это поверить. Но, на беду хвастливому Кастро, гордившемуся своим приключением, шрам в низу щеки часто вызывал споры, разговоры, да и сомнения: очень ли помог тог катыш, может, и зубы задержали бы пулю?.. Такими беседами и занимались синие, боровшиеся за Игле-спаса и за «спасение родины». Каждый считал, что годится в министры или хотя бы в префекты. А хуже всего было то, что они не помышляли уходить, словно центр страны – в селении Руми. Сильвино-Катыш напивался и бегал по улице, стреляя в кур, причем метил им в голову, чаще всего не попадал и добивал их как-нибудь иначе. Девицы взирали на синих с немалым страхом. Однажды Чабэла, самая из них красивая, прибежала домой в слезах и сказала матери, что Катыш изнасиловал ее за оградой маисового поля. Вскоре ночная тьма задрожала от девичьих криков. А небо поутру было все такое же синее, как ленты у этих гадов. Как-то раз Катыш построил в ряд всех парней, выбрал самых сильных и приставил их к лошадям. Росендо вступился за них перед Тельесом, но Катыш заорал на него: «Вон отсюда, индейская морда, пока не расстреляли! Они служат родине!» – и замахнулся, а Тельес не посмел или просто не хотел вмешиваться. Потом в один горестный день в селение явились пестрые – конные вскачь, пешие за ними, бегом. «Да здравствует Касерес!» – кричали они, а на рукавах у них и на шляпах была кровь. Синие, громко вопя, сбежались кто откуда. «Защитим площадь!» – сказал Тельес. «Защитим!» – взревел Катыш. «На что им наша площадь?» – думал Росендо, надеясь, что там их всех перебьют. Пестрые приближались в дыму и громе. Кто-то из синих ударил в колокол. Тельес с Катышем разделили своих на два отряда. Первые, поднявшись па чердаки, припали к слуховым окнам, вторые, самые смелые, залезли на деревья. Происходило это все у домов, выходивших на дорогу, по которой приближался враг. «Да здравствует Касерес!», «Да здравствует Иглесиас!», «Да здравствует родина!», «Смерть предателям!» И с чего это они? Ну, им виднее. Когда пестрые подошли поближе, их осыпали пулями. Одни всадники попадали ничком, другие спешились, спрятались за камнями и за пригорками и стали отстреливаться. Подоспели пехотинцы и начали окружать площадь, а синие попадали с деревьев и крыш или замерли за оградами. Небольшой отряд пестрых захватил часовню, заколовши ударом в спину двух синих. Тогда Катыш, сидевший на иве, понял, что их окружают, и приказал отступать. Все же он был человек храбрый и остался последним с десятью своими, стреляя в приближавшихся врагов. Тельес и почти все синие (сейчас – скорее, багровые от крови) кинулись за холм и поджидали там ординарцев с лошадьми. Исчезли наконец и люди Катыша, и в самое время, ибо пестрые снова вскочили на коней и понеслись, сверкая длинными саблями. Но дальше дорога круто шла вверх, и, не догнав врага, пестрые вернулись, захватив только двух пленных.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю