Текст книги "Кондор улетает"
Автор книги: Шерли Энн Грау
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
Старик
Старик лежал в постели; руки поверх аккуратно подоткнутого одеяла, голова на взбитой подушке в льняной наволочке. Верхняя пуговица его пижамы чуть заметно поднималась и опускалась от его дыхания.
Он слышал, как открылась дверь, слышал, как скрипнул стул, когда мисс Холлишер села на обычное место. Слышал шелест материи, когда она взяла свое шитье. Скоро раздастся шепот ночной сиделки, которая на цыпочках войдет в комнату.
Он слышал все это, хотя и спал. Он словно был в комнате с опущенными шторами и прислушивался к уличным звукам – ничего не видишь и все-таки прекрасно знаешь, что там происходит.
Один раз он попробовал заговорить, крикнуть, сказать что-нибудь: пусть знают, что он еще жив. Но не смог даже мизинцем пошевелить. Даже мизинцем.
Он разделился на две отдельные части – сознание и тело, которые прежде были единым целым, теперь все чаще разъединялись.
Когда эти части вновь сливались, люди возле говорили, что он очнулся и все сознает. Они не знали о разделении. Не знали, что особенно ясно он воспринимает все именно в те слепые часы, которые они называют сном.
Он принялся потихоньку успокаивать свое сознание, которое в последнее время занял какой-то маленький уютный зверек, то ли мышка, то ли кролик – пушистый дрожащий комочек. Он гладил его по спине, ласково почесывал за ушами, пока зверек не перестал метаться в пустой оболочке его тела, ища еще не закрытого окна… Нежно, нежно, пока он не успокоится, не свернется в уголке… Ну, вот… Ну, вот…
А то, что он распался на две части… он замечал, что они воссоединяются теперь все роже и реже. А когда они совсем перестанут соприкасаться…
Тогда он умрет. Он знал, что это означает. Лежать неподвижно в гробу нескончаемые годы… А что он делает сейчас? Разве все это не простая репетиция того, что будет тогда?
А когда его тело наконец распадется – когда бы это ни случилось, сколько бы времени на это ни ушло, – зверек внутри него найдет бесконечное множество дверей, которые распахнутся в гулкие коридоры, продуваемые ветром аллеи, безграничные просторы. Сначала он будет робеть, как все звери, выросшие в клетке. Он столько времени был укрыт его телом, что не захочет уходить далеко и надолго. Но так будет лишь сначала. Потом он осмелеет и примется уходить все дальше, возвращаться реже и реже. А потом он совсем не вернется. Не вернется к праху и костям, а будет бегать на свободе, жить в траве и под кустами, жаться в страхе к корням деревьев, испугавшись ястреба или какого-нибудь хищного зверя. Будет прятаться и бегать на воле в ясный день или в темную ночь.
Вот как все будет, думал Старик.
* * *
Его звали Томас Генри Оливер, но так его не называл никто. Мать звала его Оливер, а все остальные, с тех пор как ему исполнилось тридцать, – только Старик. Наверное, потому, что он тогда облысел, совершенно облысел – бахромка волос сохранилась лишь над ушами.
Родился он в 1870 году в Эдвардсвиле, штат Огайо, и там заключил свою сделку с богом. Всему причиной был страх, который терзал его все долгие ночи напролет, когда они с матерью оставались совсем одни в своем крохотном домишке. (Он был единственным ребенком – его отец умер в тот год, когда он родился.) Мать засыпала сразу, едва потушив лампу, пока запах керосина еще висел в неподвижном воздухе. И он оставался один в черном пустом мире, где было слышно только, как крысы бегают по половицам, а снаружи свистит ветер, кричат совы и, крадучись, проходят неведомые звери. В безлунные ночи там бродило всякое – длинноногие зверюги, называла их мать. «Словами-то их не опишешь, – объясняла она. – Нет таких слов, чтобы рассказать, какие они с виду. Ну, как внутренность засыпанной могилы, центр земли или темная сторона луны – все то, чего никто не видел. Но если ты их увидишь, то сразу узнаешь, и волосы у тебя, если они прямые, сразу закурчавятся, а если курчавые, так распрямятся. И будь ты чернее негра, тут же станешь белее белого».
Каждый вечер он сам закрывал ставни и обязательно проверял, хорошо ли задвинуты задвижки, а мать запирала дверь на засов. И все равно он от страха был весь в поту. Даже зимой, когда вода в кадке на кухне промерзала чуть не до дна и всю ночь было слышно как трещит и стонет лед на реке Огайо в полумиле от дома. Так было до тех пор, пока он не нашел камень.
Это случилось в середине лета, в ту среду, когда мать крикнула, чтобы он шел с пирожками в город – по средам он всегда относил пирожки ее заказчикам, а по субботам носил хлеб. Но на этот раз он спрятался за колодезным срубом и не отозвался, а когда она ушла, лениво побрел по лугу. Он сам не знал, куда идет, просто солнце припекало плечи сквозь рубашку, а он воображал себя то генералом на белом коне, то машинистом в будке локомотива, мчащегося со свистом по рельсам. Дойдя до рощицы мистера Уинслоу, он перелез через жердяную изгородь. Там он увидел белку и пожалел, что не взял с собой рогатку, – вот она цокает на него, а какой бы это был ужин!
Он спустился под кручу к высохшему ручью в надежде отыскать бочаги, оставшиеся после весеннего половодья. Они все пересохли, но зато на твердом растрескавшемся иле лежал камень – гладкий белый камень, с одной стороны плоский, по величине и форме точно соответствующий его ступне. Для верности он несколько раз примерил его к ноге. Ну точь-в-точь! Он положил камень на землю, постоял на нем и спрыгнул. В земле остался его каменный след, память о том, что он проходил тут. Присев на корточки, Оливер принялся внимательно рассматривать свою находку. На деревьях кричали и дрались голубые сойки. Их перья, кружась, слетали вниз. На краю обрыва сидел кролик и смотрел на него, подергивая носом. Оливер вытащил карманный нож и подрезал кожу на большом пальце. Он сдавил подушечку и, когда потекла кровь, действуя пальцем, точно кистью, обвел контуры прижатых к белому камню пальцев своей левой ноги. Он подождал, пока кровь не запеклась и не побурела, а потом влез с камнем на обрыв (кролик при первом же его шаге пустился наутек) и закопал его там. Лопаты у него не было, и он рыл ножом, палкой, руками. Когда яма получилась достаточно глубокой, он опустил в нее белый камень, еще раз наступил на него для последней проверки и засыпал. На рыхлой земле он начертал порезанном пальцем небольшой крест.
Когда все было кончено, Оливер обвел взглядом тенистую рощу, солнечную гладь полей за деревьями, разбросанные там и сям домики за дощатыми заборами и почувствовал, что теперь ему ничто не грозит.
В эту ночь крысы по-прежнему шмыгали по полу, а вдалеке выли бродячие псы, но Оливер спал крепко и спокойно. Он надежно себя обезопасил.
Теперь он перестал бояться – даже духи утопленников его больше не пугали. В этом он убедился, как-то возвращаясь домой с работы. (Он очищал от коры ивовые прутья в лавке старого мистера Андерсона за пять центов в день. Девушка-ирландка, нанятая мистером Андерсоном, плела корзины и другие предметы и продавала их в Луисвиле.) Весеннее половодье кончилось, но вода в Огайо стояла еще высоко. Оливер замедлил шаги, рассчитывая увидеть, как скрытый водоворот вдруг подбросит бревно высоко в воздух. Если набраться терпения, то обязательно увидишь: тяжелое намокшее бревно выскакивает из воды и летит, точно стрела. Тут он заметил, что по мелководью среди коряг и мусора пробирается ялик с двумя людьми. Он их узнал – Чарли Хили и Тим Маквей. Хили отталкивался шестом, а Маквей тянул канат, конец которого терялся в груде плавника. Вдруг бурые ветки обломились, и, взметнув окостенелую руку навстречу теплому весеннему солнцу, на поверхность с медлительной неторопливостью всплыл труп.
Хили продолжал отталкиваться, невнятно ругаясь. Маквей, который был баптистом и проповедником, весело присвистнул. Под босыми ногами Оливера хлюпал и чавкал желтый ил Огайо. Прежде Оливер никогда не решался подходить так близко к реке. Там бродили духи утопленников, не смея покинуть тех мест, где их выбросило на берег. А теперь он стоял и смотрел, напряженно вытянув шею. Рубашка на спине трупа лопнула, и в прорехе вздувалось черное тело, освещенное мутным солнцем.
Хили, опершись на шест, спросил:
– Ты что, покойников не боишься?
Оливер молча уставился на его худое загорелое лицо. Он знал, что Хили живет с женой на барже у пристани Кроли и занимается на реке, чем только может.
– Ну, давай, Чарли! – крикнул с кормы Маквей.
– Вытащим его на берег.
– А вы знаете, кто это? – спросил Оливер.
– Нет, – ответил Хили.
Маквей сказал, перехватив канат:
– Четвертый за месяц. Хоронить надоело.
– В прошлом году полегче было. – Чарли сплюнул в воду желтую табачную жвачку.
– А хоронить надо, мы же христиане, – сказал Маквей Оливеру. – Понимаешь? Хотя мы их никогда и в глаза не видели. Они больше сверху приплывают.
– Даже из Питтсбурга? – спросил Оливер.
– Может, и оттуда. Одним словом, из тех мест, где мы никого не знаем.
Они вытащили ялик на берег. Труп скользил по мелководью, переворачиваясь, подпрыгивая, чмокая тиной. Маквей сказал:
– А ты смелый. Другие ребята давно бы удрали.
– Ну-ка, проваливай! – прикрикнул Хили. – Любопытный выискался.
– Я же только посмотрю, – сказал Оливер. – Он ведь черномазый.
– Вовсе не черномазый, – сказал Хили. – Это у них кожа такая. А теперь убирайся к дьяволу.
Но Оливер убежал, только когда Чарли Хили угрожающе шагнул в его сторону. Он спрятался в ивняке, а Чарли крикнул ему вслед:
– Если будешь тут околачиваться, я до тебя доберусь! Посмотрим тогда, какой ты храбрый!
Прячась в желто-зеленой тени, Оливер размышлял над тем, что произошло. Потом повернулся и побежал от реки домой. Ему нужно было натаскать угля, наколоть лучины, пригнать корову, чтобы мать ее подоила.
– Ма, – сказал он. – Из реки черномазого вытащили и скоро будут хоронить.
Она покачала головой:
– Он не черномазый. Хватит болтать.
Много лет спустя он понял, что, будь это негр, Маквей и Хили просто оттащили бы тело на середину реки и пустили его плыть дальше по течению. Кто же это хоронит негров!
Через несколько месяцев – это было в ноябре – Оливер снова увидел Чарли Хили. Он принес в лавку Андерсона материнские пирожки и грелся у плиты, похрустывая сухариками и зернами кукурузы, которые жарились там на сковороде. Тут в лавку, пошатываясь, вошел Хили. Затылок у него был рассечен, и из раны струилась кровь. (Оливер мгновенно нырнул за бочонки с патокой.)
– Это она меня сковородкой. – Хили смеялся, но губы у него отливали синевой, и Уильям Андерсон тотчас же начал осторожно подталкивать его к двери. – Только отвернулся, и нате вам! – Хили потрогал затылок, посмотрел на окровавленные пальцы и осторожно поднес их к носу. – Ну, я ее, стерву, в реку, – сказал он и медленно вышел из лавки, так и не вспомнив, зачем он сюда приходил.
Андерсон постоял в дверях, почесывая щетинистый подбородок, который постоянно зудел. Его дыхание поднималось вверх в морозном воздухе струйками белого пара.
– Пьяный как стелька и зол на весь свет, – вполголоса сказал он Оливеру. – Сейчас он и убить может.
Он ушел в дальний конец лавки и что-то негромко сказал своему сыну Уильяму – крепкому, рослому шестнадцатилетнему пареньку. Младший Уильям надел пальто, шапку и сапоги и, втянув голову в плечи, зашагал по улице размеренно и неторопливо, как отец.
– Идешь посмотреть, не прикончил ли он свою старуху? – Оливер бежал за широкоплечей укутанной фигурой, не рассчитывая на ответ. Его каблуки стучали по мерзлой земле, уши горели от холода, из носа падали капли на губу и в рот.
Баржа стояла у причала на обычном месте. Из трубы вился жидкий и тонкий, как обглоданная кость, дымок, сливаясь с серым небом и серо-бурым ивняком. Оливер и Уильям Андерсон нерешительно перешагнули через порог и остановились. Теплый едкий воздух сразу защипал глаза. В нем чувствовался легкий запах виски, смешанный с кислой вонью Огайо. Миссис Хили сидела на табурете у печки.
Уильям Андерсон сказал:
– Папаша велели поглядеть, как вы тут.
Она была вся мокрая – он и вправду столкнул ее в реку. Вся каюта была забрызгана, на неровном полу стояли лужицы.
– Река-то небось холодная, – вежливо добавил Уильям. Глина с его сапог расходилась желтым пятном в большой луже у порога.
Она дрожала всем телом, держась за подбородок.
– Может, вам в сухое одеться? – сказал Уильям Андерсон и, не дождавшись ответа, спросил: – Он вам сломал челюсть?
Прижимая обе ладони к левой щеке, она повернула голову и поглядела на них – на рослого Андерсона и прятавшегося у него за спиной щуплого мальчишку. Потом заморгала, прищурилась и сказала сиплым голосом:
– Посмотреть пришел? Нет его, выродка. В городе, наверно.
– Отец послал узнать, как у вас тут.
Из уголка ее рта тонкой струйкой сочилась кровь.
– Убить бы мне его тогда сразу, пока была возможность. Уж рыба-то его не тронула бы. Так бы и плыл до самого Нового Орлеана.
Ребята неловко попятились и осторожно закрыли за собой дверь. Солнце совсем уже зашло, воздух казался холоднее обычного.
– Да… не хотел бы я сейчас свалиться в реку, – сказал Оливер.
Уильям Андерсон опять шагал неторопливо и размеренно.
– Ну, челюсть он ей не сломал, и то ладно.
Оливер так удивился, что Уильям отозвался на его слова, что споткнулся и чуть не упал.
– Думаешь, не сломал?
– Она же хорошо говорит. Ты сам слышал.
Вот оно как бывает, подумал Оливер. Я все время что-нибудь узнаю.
* * *
В тринадцать лет он решил, что узнал достаточно. Теперь он был очень высоким, широкоплечим и сильным. Он все еще ходил в школу – на этом настаивала мать, – но ему начали надоедать ровные поля, скотина, бесконечная мелкая работа по дому и постоянные разговоры о реке. Река поднялась, река обмелела, река вот-вот разольется. По реке даже время отсчитывали – старый мистер Андерсон умер при низкой воде.
Оливер знал, что ему придется уехать из Эдвардсвиля, особенно после истории с Джессом Харпером. Однажды после уроков Оливер и еще трое ребят безо всякой причины напали на Джесса Харпера. Заранее набрав кучу камней, они подкарауливали его за пригорком, в яблоневом саду Мейсона. Когда Джесс Харпер проходил мимо (они знали, что он тут пойдет), они принялись кидать ему в спину камни. Сначала редко, примериваясь, а потом, когда он закричал, все быстрее. Он бежал, спотыкался, падал, полз, стремясь спастись от ударов. Они не погнались за ним, потому что в поле прямо за садом работали люди. Да и камней почти не осталось.
Когда Джесс Харпер скрылся из виду и только его плач доносился до них в предвечернем затишье, четверка начала расхаживать взад-вперед по дороге, ища в пыли пятна крови. Оливеру повезло: он нашел зуб, облепленный песком, но целый.
Ребята пытались выменять у него зуб на ножик, но он не захотел.
– Я повешу его на цепочке для часов.
(Он так и поступил. Он носил его в кармане, а потом в Маниле отдал сделать из него брелок и подвесил к цепочке для часов. Он ходил с этим брелоком много лет и в конце концов потерял его где-то на Соломоновых островах. Он служил тогда помощником капитана на старой шхуне – они торговали, но главным образом занимались вербовкой рабочих для больших кокосовых плантаций. А потом случилась беда. Как-то ночью туземцы – охотники за головами сумели забраться на борт шхуны. После стычки, в которой был убит португальский торговец, когда они были уже в море и в полной безопасности, Оливер вдруг заметил, что цепочка исчезла, хотя часы спокойно лежат в кармане. Чем мог счесть обитатель Соломоновых островов оправленный в золото зуб огайского мальчишки? Наверно, он повесил его перед своей хижиной рядом с другими трофеями…)
Когда Оливер стоял на пыльной дороге и слушал затихающий вдали плач, по всему его телу до самых кончиков пальцев пробежал мороз. Он чуть было не замарал штаны. Позыв был настолько нестерпимым, что он едва успел спрятаться за кустом в саду. В животе у него горело, руки не слушались.
Через неделю он уехал. Мать не пыталась его отговаривать.
– Береги себя, – сказала, она.
– Я буду присылать тебе деньги, ма. – На какой-то миг ему стало совестно: она так хотела, чтобы он занялся хозяйством. – Работника себе наймешь.
– Не скоро у тебя лишние деньги-то появятся. Не так это просто.
– Появятся, – решительно сказал он. – Вот увидишь.
Он устроился на единственный плавучий театр, который заходил в тамошние городки, добрался до Луисвиля и там сошел на берег. В Луисвиле он прожил год, был сначала карманником, потом взломщиком. Он ни разу не попался, потому что действовал в одиночку и еще потому, что у него было простоватое деревенское лицо, блестящие черные глаза и толстые румяные щеки.
Потом из осторожности он решил уехать и купил билет до Чикаго, потому что ему хотелось посмотреть этот город. Но в дороге ему так повезло (рассеянный кондуктор, пьяница, спавший мертвым сном, гомосексуалист, плативший деньги вперед, глупая старуха с толстой пачкой банкнотов в сумочке), что он спрыгнул с поезда, едва он замедлил ход на подъеме. В Чикаго он так и не попал, а вернулся в Эдвардсвиль – обрадовать мать.
– Что-то ты похудел, – сказала она. – И надолго ты теперь уедешь?
– Теперь надолго. – Он смотрел ей прямо в глаза, словно говоря: «Ну-ка спроси, откуда у меня деньги!» Но она не спросила. – При всякой возможности буду присылать еще, ма.
Ему было почти пятнадцать лет. Все деньги он оставил ей, себе взял только на билет. На этот раз он отправился в Питтсбург. Не прошло и недели, как он стал сожителем проститутки. Его широкое свежее лицо понравилось ей, в постели он ее покорил, а потом совсем запугал внезапными сменами настроения. Он забирал ее заработок, потом нашел еще одну, более отвечавшую его вкусу – у нее были рыжие волосы и хрупкая фигура, потом подобрал и других. Он управлял ими с бесстрастным спокойствием – то пускал в ход кулаки, а то обращался с ними, как со школьницами. Он хладнокровно рассчитывал свое поведение. Радости плоти его не интересовали.
Лишь порой, когда он методически их избивал, его вдруг охватывало возбуждение. И тотчас он останавливался, чтобы не потерять власть над собой.
Когда он добрался до Западного побережья, ему было семнадцать лет. Он решил отправиться в море – его тянуло в безграничные пустынные просторы. И в течение десяти лет он бороздил Тихий океан на всевозможных судах – от старых, ветхих шхун до новейших грузовых пароходов. Сначала он плавал матросом или коком, отрабатывая проезд, но потом превратился в пассажира. Он стал даже привередлив, предпочитая суда водоизмещением более двух с половиной тысяч тонн. Ему нравился комфорт. Он был не молодым искателем приключений, а дельцом, высматривающим выгодные предприятия. Он брался за любую контрабанду. Хинин, опиум, женщины, оружие – ему годилось все. Он научился объясняться по-китайски, бегло говорил по-испански и отрастил усы, чтобы казаться старше. Лицо его похудело, но осталось румяным. За годы странствий он переболел разными лихорадками, а в Малаккском проливе перенес тропическую малярию. Дела его шли все лучше и лучше. Четвертую часть своих прибылей он отсылал матери, а остальные свободные деньги хранил в Сан-Франциско. Он не давал ей никаких советов – они ей не были нужны. Она купила две фермы и приценивалась к третьей. Ее подробные письма забавляли его – она вела свои дела рассчетливо и с большой выгодой. Он старался представить себе, что обо всем этом думают жители Эдвардсвиля.
Когда ему было двадцать семь, он познакомился в Сан-Франциско с Сарой Чэпмен. Незадолго до этого он провез крупную партию винтовок, за которые с ним расплатились золотом. Но в Мексике один неосторожный шаг чуть не стоил ему жизни. В Сан-Франциско он вернулся с плохо заживающей большой раной в левом боку и полный злобы на собственную глупость.
Как-то утром он пошел в аптеку (у него начался кашель) и увидел там молодую женщину в белой накрахмаленной блузке. Ее темные волосы были уложены в высокую прическу. Он отрывисто назвал лекарство. Она молча повернулась к нему спиной и принялась переставлять на полках флаконы.
– У вас его нет, что ли?
Она продолжала молчать, словно не слыша.
Он постоял немного, покусывая нижнюю губу и разглядывая тонкую прядь, упавшую ей на шею.
– У вас волосы растрепались, – почти шепотом сказал он.
Она подняла левую руку к затылку и подобрала локон. Молча.
Он засмеялся, но тут же охнул от боли в боку. И тогда она обернулась.
Он провел рукой по усам – выступавший под ними пот щекотал кожу.
– Извините, сударыня. Я, кажется, был груб.
– Вы больны?
Он облокотился на полированный деревянный прилавок.
– Ранен, а не болен.
В этот день он пил у нее чай в маленькой гостиной позади аптеки. Чай подала старая китаянку. Сара что-то ей тихо сказала, и она ушла в аптеку.
– Вы говорите по-китайски?
– Мои родители были миссионерами.
Ее муж, аптекарь, умер два года назад, теперь хозяйкой была она.
– Мне это очень нравится, – сказала Сара. – Вот только с пиявками не люблю возиться.
На следующий день Оливер пришел опять, потом еще, и так продолжалось месяц за месяцем. Мать прислала ему письмо, просила приехать в Эдвардсвиль. «Очень занят, – писал он ровным ученическим почерком. – Надеюсь, ты здорова». Он почти забыл, как выглядит Эдвардсвиль.
Он остался в Сан-Франциско, хотя после стольких лет в тропиках холодная туманная зима была ему тягостна. Он нашел себе квартиру неподалеку от аптеки Сары Чэпмен. К нему обращались с предложениями, но они его не интересовали. В комнатах за аптекой было очень уютно, редкие покупатели почти не нарушали их покоя. Оливер всегда сидел в большом плюшевом кресле, а рыжий с белым кот – на подоконнике, и в камине всегда тлели угли. Он научился курить и просиживал часами, поглядывая то на белый пепел сигары, то на белый пепел, которым были подернуты угли в камине. Его бутылка с виски стояла в углу на китайском подносике – Сара не пила. Обычно он приносил припасы для обеда, а иногда – опиум старухе для ее трубки. На рождество он подарил Саре пианино. Ему казалось, что играет она очень хорошо. Ему нравилось слушать музыку в маленькой уютной комнате, под тихое потрескивание угля в камине.
Они были друзьями – и только. Как-то раз он поцеловал ее; у ее губ был легкий вкус корицы. Она тихонько отстранила его.
– Чем я плох?
Лицо ее было совершенно серьезно.
– Очень трудно быть респектабельной.
Оливер подумал, что она произнесла это слово как высочайшую похвалу.
– Я ведь молодая вдова. Вы знаете, что я всего два года была замужем? И люди… Ну, считают правдой то, чего нет.
– Я ничего не считаю.
– Я любила и уважала моего первого мужа. И буду любить и уважать второго, если господь пошлет его мне.
Злой, обиженный, Оливер почти тотчас ушел. Ни на другой день, ни еще несколько дней он у нее не был. Когда неделю спустя он прошел между большими стеклянными банками с подкрашенной водой, красной и зеленой – левый борт, правый борт, – Сара улыбнулась ему тепло и дружески, словно видела его вчера.
Его рана зажила. Он снова двигался свободно, не испытывая боли, и чувствовал себя прекрасно. Он услышал о выгодной операции в Сингапуре, но его не тянуло браться за работу. Он вложил кое-какие деньги в китобойное судно, одно из последних занимавшихся этим промыслом в Арктике. Он был убежден, что делает глупость: «Ведь когда они вернутся, меня здесь не будет». А вдруг нет?
Как-то раз в апреле он лениво наблюдал за чайками, кружившими над пирсом, и вдруг увидел собственные мысли, явственно, словно это были слова, напечатанные на небе: Ты хочешь на ней жениться. Ты на ней женишься.
Он повернулся и быстро зашагал по улице.
В эту ночь он почти не спал. Перед глазами стояли две мысли: Она будет хорошей женой. Она тебе нужна.
Рано утром он упаковал два своих больших саквояжа и уехал на пароме на другой берег залива. Он не заглянул в расписание, а просто взял билет на ближайший поезд. Письма для Сары он не оставил.
* * *
Свои последние деньги он отослал матери, написав, чтобы она потратила их на фермы. Он снова ушел в море, нанявшись коком на немецкий каботажный пароходик, плававший вдоль восточного побережья Южной Америки: Буэнос-Айрес, Пернамбуко, Баия, Рио, Сантос, Монтевидео и десяток мелких портов.
Три года он занимался контрабандой и богател, но радости не было. Он вдруг заметил, что тоскует по Западному побережью, по Перу и Чили, по гигантским горам и по людям – невысоким и неподвижным, как скалы. Он представлял себе их плоские черные шляпы и пестрые шерстяные накидки, ощущал ослепительный блеск яркого, чистого воздуха, слышал этот особенный посвист ветра, видел огромных черных кондоров, парящих над высокими склонами на уносящихся вверх потоках теплого воздуха.
Черт, что это со мной? – думал он. – Чего это я размечтался?
Он был тогда в Баие – пыльные улицы, голые дети, играющие в сточных канавах, собаки, чешущие шелудивые спины, личинки мух, облепляющие все. Он уже много лет видел все это то в одном, то в другом городишке. Прежде ему даже нравились гниющие отбросы и вонь, поднимающаяся от земли вместе с утренним солнцем. Он чувствовал себя могучим, чистым и бесконечно здоровым среди этих низкорослых темнокожих людей. Он был высоким, светловолосым, и эта разница между ними давала ему особое ощущение жизни.
Но не на этот раз. Он смахнул с рукава рубашки большого зеленого жука, услышал жужжание его металлических крыльев и подумал: с меня довольно.
Через неделю, когда они, попытавшись войти в порт при отливе, сели на мель в устье какой-то реки, он начал разглядывать этот маленький городок (он не знал его названия, да оно его и не интересовало). Такой аккуратный, такой опрятный: площадь, церковь, разноцветные дома на склонах. Такой чинный. Оливер поймал себя на том, что не сводит глаз с кафе напротив церкви, и вдруг пожалел, что не сидит там за столиком и не обсуждает цены на сахар и кофе…
Это мое последнее плавание, сказал он себе. Я останусь в первом же порту Соединенных Штатов, в который мы зайдем.
Он так обрадовался своему решению, что даже не испытал досады, когда узнал, что они идут назад в Баию. Ему нравился ром из местных сортов сахарного тростника. И там можно будет напоследок найти себе девку.
Это была крупная женщина, одного с ним роста, черная кожа, черные волосы, черные глаза, ноги толстые, как древесные стволы, широкие бедра и такая медлительность движений, точно она плыла под водой. Он заметил сыпь у нее на плечах, руках и под грудями.
– Что это?
Она приподняла отвислую грудь и посмотрела:
– Блохи искусали. Не бойся, матросик.
Он не вспомнил ни одной болезни, которая начиналась бы с такой сыпи, – во всяком случае, из тех, какую мог бы подхватить он. Комната была грязной, и в углу комнаты чесалась во сне и била ногой по голому полу собака, и Оливер перестал думать о сыпи. Он был слишком пьян, чтобы обращать внимание на такие мелочи.
Две недели спустя, когда они шли к Новому Орлеану через просторы Мексиканского залива, отмечая свой путь кусочками ржавчины, осыпавшейся с бортов, один из механиков, пожилой англичанин, вдруг упал без сознания. Второй помощник, исполнявший также обязанности судового врача, только взглянул на него и приказал перенести его в пустую каюту. Он сам запер дверь и ушел доложить капитану, а юнга в ужасе прошептал: «Оспа!»
Они оставили англичанина в каюте жить или умирать в одиночестве. Все старались держаться подальше от этой двери, а внутрь не заходил никто, кроме юнги-бразильца, который переболел оспой в детстве, о чем свидетельствовало его рябое лицо. Но и он обматывал голову полотенцами, не слишком доверяя россказням, будто оспой дважды не болеют. Один раз в день он относил больному еду и воду и, заглянув на секунду внутрь, снова захлопывал дверь и тщательно забивал щели паклей. Иногда он сообщал новости: «Оспа наружу вышла, он на себе всю одежду разодрал». Или: «Просит еще воды». Но чаще юнга просто качал головой и говорил: «Вонища. Матерь божья, какая вонища!»
Оливер вспомнил, что в ту ночь в Баие механик был в том же борделе, что и он. И вспомнил женщину с блошиными укусами под черными грудями. Он стал ругаться на всех языках, какие знал, выкрикивая их в дрожащее марево над Мексиканским заливом. Потом спустился вниз, нашел укромный уголок, разделся догола и тщательно проверил, нет ли на теле каких-либо пятен. С помощью зеркальца для бритья он даже осмотрел всю спину, внимательно, дюйм за дюймом. На это ушел не один час, потому что его тело заросло густыми волосами. А утром его опять обуял страх, и ему снова пришлось искать место, где он мог бы раздеться и осмотреть себя еще раз.
До Нового Орлеана оставалось меньше недели пути, когда заболел судовой плотник. Несколько дней ему удавалось это скрывать, несмотря на сильный жар и на зуд, но в конце концов оспа высыпала у него на руках и лице. В среду, ища прохлады, он выбрался на носовую палубу. Его увидели Оливер, боцман и кочегар. Они с криком бросились прочь и подняли тревогу. Плотник, маленький коренастый мексиканец с миндалевидными глазами, уроженец Юкатана, стал их звать. Его голос был сдавленным и глухим из-за сыпи, обложившей горло. Стоявший на мостике старший помощник закричал на него по-немецки, но мексиканец продолжал, покачиваясь, стоять у грузового люка. Он видел невидимое, разговаривал с людьми, которых тут не было, и время от времени наклонялся погладить жмущуюся к его ноге невидимую собаку.
На мостик торопливо поднялся капитан, незастегнутая рубашка открывала волосатую грудь. Помощник исчез. К мексиканцу подбежал юнга. Его голова была кое-как обмотана полотенцем.
– Поскорее! – крикнул капитан.
Юнга потянул мексиканца за плечо. Мексиканец ударил его локтем, и юнга, все еще прижимая полотенце к лицу, отлетел в сторону.
Капитан опять крикнул:
– Предупреждаю!
Мексиканец погладил собаку и повернул трясущуюся голову, словно высматривая что-то. Его блестящие глаза нащупали капитана, задержались на нем. Он выпрямился, оттолкнул ногой пса и медленным, размеренным шагом направился к мостику.
– Стой! – крикнул капитан. – Стой, чертов дурак!
Мексиканец не остановился. Да никто и не ждал, что он остановится.
– Стой! – предупредил еще раз капитан, потом резко взмахнул рукой. – Огонь!
Выстрел раздался из-за рубки – стрелявшего никто не видел. Мексиканец упал на поручни. Он не двигался, и тут же раздались еще два выстрела.
Юнга тяжело встал на ноги и, не снимая повязки с головы, приподнимал и подталкивал тело, пока оно наконец не упало за борт. После этого никто не хотел спускаться вниз. Их и не заставляли – только главный механик и его помощник револьвером загоняли кочегаров на вахту в котельную. Погода была теплая, и матросы спали на палубе, держась ближе к борту. Они почти ничего не ели и вглядывались друг в друга, ища пятна красной сыпи.