355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шерли Энн Грау » Кондор улетает » Текст книги (страница 16)
Кондор улетает
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:30

Текст книги "Кондор улетает"


Автор книги: Шерли Энн Грау



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)

– Твой отец пишет, когда у него есть на это время, Энтони.

– Но он ни словом не упомянул о своем приезде. Даже не написал, что не сумел добиться отпуска. А уж об этом-то он написал бы, если бы получил мое письмо.

– Я выбросила это письмо, – спокойно сказала мать. – Оно было глупым и только очень его встревожило бы.

– Ты его не отправила…

Его гнев угас перед этой прямолинейностью. Он вернулся в тень веранды и уставился на залив, на освеженную дождем полосу голубизны, где никогда не проходили суда, не появлялись лодки. Только чайки – и то изредка.

Позже, когда она села возле него, сняла садовые перчатки и провела руками по платью, он спросил:

– Почему ты все время молишься?

Она тоже устремила взгляд на залив.

– Потому что бог – податель нашей жизни и наша надежда на вечное спасение.

И тогда Энтони перестал задавать вопросы.

Теперь, каждое утро выходя из затемненного дома на яркое сентябрьское солнце, он видел, каким ужасающе пустым был Мексиканский залив, каким голым и неподвижным. Он не хотел больше глядеть на него и уходил за дом. Там были цветники и сады, а за садами тянулись поля и луга, где скот тучнел на мягкой густой траве, где дикие птицы слетались кормиться на полоски, специально засеянные гречихой. А за полями вставал лес – желтовато-зеленый сосновый бор, где песок у подножья стволов был устлан ковром бурой хвои, а подлесок заменяли редкие купы пальметто. Он ни разу не побродил там – его мать боялась змей. Ему приходилось видеть крупных гремучек – работники убивали их и притаскивали к кухонной двери, а поварихи и горничные сбегались поглазеть на них и хихикали. С самых больших сдирали кожу и прибивали к стене сарая сохнуть. Живой гремучки он ни разу не видел. Так много того, чего он не видел, не делал…

– Ты перебрался сюда? – сказала мать.

– Мне нравятся деревья, – сказал он.

Их листва трепетала в прозрачном воздухе, и они не казались пустыми.

Через два дня он позвонил деду – мать была в саду.

– Ты приедешь в субботу?

Дед ответил:

– Твоей матери, по-видимому, гости сейчас ни к чему.

– Я хочу, чтобы ты приехал.

Дед как будто задумался, но сразу же сказал:

– Энтони, когда твоя мать говорит, чтобы ее оставили в покое, я ничего сделать не могу.

– Тогда я приеду в Новый Орлеан.

– Твоя мать говорит, что тебе надо оправиться от инфекционного заболевания.

– Это сказал доктор?

– Это сказала мне она. – В голосе деда послышалось легкое раздражение.

– По-моему, я болен, – медленно сказал Энтони. – По-моему, я очень болен, и я хочу уехать отсюда.

– Я поговорю с твоей матерью.

Энтони повесил трубку.

Она сказала:

– Мне звонил дедушка.

– Можно мне уехать?

– Когда ты окрепнешь, Энтони.

– Что у меня? – спросил он.

– Утомление от быстрого роста.

– Ты держишь меня тут. Ты не даешь мне уехать.

– Энтони, не говори глупостей.

– Ты даже папе не сообщила.

Ночью он написал письмо отцу и на рассвете пошел на почту в Порт-Беллу. Он думал, что сумеет дойти туда, прежде чем мать его хватится. И он почти дошел. Ватага негритянских детей, которые отправились спозаранку ловить раков, нашла его у дороги, там, где начинался городок. Он по пояс увяз в жидкой грязи канавы, куда упал, когда потерял сознание.

Потом, когда он окончательно разобрался, где он (у себя в спальне, а у кровати сидит его мать), когда он окончательно удостоверился, что потерпел неудачу, его гнев исчез и он перестал ощущать себя в ловушке.

– Мама, – сказал он, – чем я болен? Что говорил доктор?

– Ничем.

– Мама, – сказал он, – ты лжешь.

– Энтони! – Она пощупала ему лоб. – У тебя температура, и ты переутомился.

– Он сказал, что я умру.

Он смотрел, как бледнеет ее загорелая кожа. Желтеет, а не белеет, подумал он. Смешно!

Он продолжал смотреть на нее, на оледеневшее лицо, на идущую пятнами кожу и не испытывал страха. Или хотя бы тревоги. Ему было даже приятно, что он отгадал. И очень приятно, что он сумел причинить ей боль.

– Энтони, ты не должен этого говорить.

Он рассмеялся. Глубоко внутри себя. Смех возник, как легкая щекотка где-то у позвоночника, и начал разливаться по телу, и вскоре он уже весь трясся. Но наружу не вырвалось ни звука, ничто не нарушило висящей в воздухе тишины. А он продолжал смеяться – смеяться наедине с собой.

Теперь он чувствовал себя почти веселым и почти счастливым. Внутри него непрестанно бурлил смех.

– Ты вчера ночью много молилась, – сказал он матери, улыбаясь ей. – Может быть, тебе следовало бы молиться поусердней.

Она стояла между ним и светом – высокий стройный силуэт на фоне блеска. Ее лица он не различал. Она отвернулась, ничего не ответив. Он снова заговорил:

– Где же священники, мамочка?

– Энтони, тебе становится лучше.

– Нет, – сказал он. – Нет.

Энтони перестал есть. Он пил ледяной чай, опустошая кувшин за кувшином.

– Энтони, ты должен есть, – сказала мать.

– Я хочу вернуться в Новый Орлеан. Я хочу, чтобы папа знал.

– Нам нечего делать в городе, Энтони, ты же знаешь.

Он кивнул, улыбнувшись своей легкой тайной улыбкой.

– Ты знаешь название, но не хочешь сказать мне. А я знаю, какая она, но не знаю, как она называется.

– Господь – источник многих чудес, – внезапно сказала мать. – Все в его воле.

– О, да! – сказал Энтони, и на этот раз его спрятанный смех выплеснулся наружу.

Но потом ночи превратились для него в муку. Проспав час-другой, он уже не мог больше уснуть. Он зажигал лампу, садился на кровати и старался настроить приемник на какую-нибудь ночную станцию. Его мать – она тоже теперь словно никогда не спала – входила к нему узнать, почему он проснулся, а он нарочно не отвечал и лежал, повернувшись к ней спиной, пока она не уходила.

(Казалось бы, она должна плакать – он недоумевал, почему она не плачет. Ее глаза даже глухой ночью оставались круглыми и сухими. Но в них был какой-то свет. Особый свет – откуда бы он ни брался, чем бы он ни был. Таких ярких глаз он никогда не видел. Как автомобильные фары. Лучи искусственного света, озаряющие дорогу. С такими глазами она видит и ночью… Она может сотворить ими чудо…)

Он научился прокрадываться вниз по черной лестнице – самой дальней от комнаты его матери – и выходил наружу через кухонную дверь. Иногда он сидел на веранде, слушая, как еноты и скунсы гремят жестянками в мусорных баках. Иногда он ходил по садам, рассматривая форму и расположение листьев. А иногда он спускался на берег, уходил на дальний конец длинных деревянных мостков и играл сам с собой, будто он ловит при лунном свете крабов – золотых, усаженных рубинами, с жемчужинами вместо глаз.

Ему становилось все труднее и труднее уходить так далеко, хотя он несколько раз останавливался передохнуть. Скоро, думал он, я уже не смогу выходить, моя мать навсегда запрет меня внутри этого дома.

Он раздумывал об этом, сидя на шершавых досках мостков. Опрокинутая луна висела над самым горизонтом, и ее отражение сияло в застывшем зеркале воды. Он смотрел на усеянную звездами гладь залива, бесконечно пустого, совершенно неподвижного. Он поглядел вниз и увидел на мерцающем лунными блестками стекле привязанную под мостками пирогу. Сыновья садовника забыли отогнать ее в лодочный сарай.

Наклонив голову, он следил за луной правым глазом, а за пирогой – левым. Опрокинулась чаша луны – расплескалась вода… но в ночном небе не было заметно никаких предвестников дождя.

Неровное, плохо обтесанное дерево (это была настоящая пирога, вырубленная из одного ствола.) казалось гладким и бархатистым на фоне отполированной луной воды.

Какая мягкая, подумал он. Мягкая! Точно пуховое кресло. Такая удобная…

Он знал, что это вовсе не так, – он ведь часто плавал в пирогах. Это были неудобные, неуклюжие скорлупки, которые плясали на воде.

Мой дед нажил столько денег – он взглянул на луну, словно ожидая ответа, – а у нас есть только пирога, как у каких-нибудь нищих кэдженов. Война забрала все остальные яхты и лодки – их передали береговой охране. Но мы могли бы завести хотя бы новую пирогу или ялик. Ведь столько денег…

А что такое деньги? Когда он был маленьким, он представлял себе груды долларовых бумажек, запертые в шкафу. Отец женился на матери, чтобы получить ключ от шкафа, и дедушке он нравился больше, чем мама… А как дед относится ко мне, хотел бы я знать? Не очень. Ведь не приехал повидаться.

Прямо под ним возникла стайка рыбок – серебряные пятнышки, спасающиеся от невидимого преследователя, – и исчезла, почти не зарябив воду.

Он начал считать звезды: четыре, пять – и вон еще три, под заходящей Большой Медведицей. Наверное, уже поздно. В эту пору года светает медленно. Вторая половина октября. Скоро день Благодарения и рождество – еще более короткие дни. Я ни разу не видел зари, то есть этим летом. Сегодня я ее дождусь.

Он оглянулся на дом. Широкий, высокий, серый на фоне синего ночного неба. В комнате его матери горел свет. И в холле тоже. Она его уже хватилась.

Он сполз по лестнице в пирогу. Она закачалась и запрыгала, но он удержал ее, осторожно сел там, где полагалось, и отвязал веревку.

Мать будет искать его сначала в саду, а потом на дороге в город. Про берег она подумает только в последнюю очередь. У него много времени.

Он неуверенно погрузил весло в воду. После двух-трех попыток он вспомнил, как это делается, вспомнил все, чему его учили.

Он поплыл по безветренной неподвижности залива. Он часто отдыхал, потому что в его запястьях опять поднималась боль, но продолжал грести – у него был план. Когда он отойдет на безопасное расстояние, когда его уже нелегко будет увидеть с берега, тогда он повернет на запад. Там, он помнил, проходит течение, и оно унесет его к этому городку… Лонгпорт, кажется? А добравшись туда, он посмотрит, что делать дальше.

Но его запястья разболелись невыносимо. Он уже не мог грести. Он бросил весло на дно пироги, в лужицу воды. Положив ноющие кисти на борта, он осторожно – растянулся на дне. Вода, плескавшаяся под его спиной, была теплой и приятной. Он плыл в полной безопасности, укрытый в этой неглубокой колыбели. Когда, с трудом приподняв голову, он взглянул на горизонт, небо еще не начало светлеть. Луна зашла, и вверху осталась только проколотая звездами чернота. Со всех сторон тускло поблескивал залив, отражая свет звезд единым смутным сиянием. Он снова лег, унося с собой образ того, что увидел. Ровное чистое шелковое пространство, мягкое, белое, манящее. Как постель, как безграничная постель. Он хотел еще раз поднять голову, поглядеть, но у него не хватило сил. И, ни о чем не думая, он повернулся на бок, раскинул истерзанные болью руки и тихонько, легко соскользнул в бесконечное протяжение смутной белизны.

В заупокойной службе на кладбище Метери участвовали трое священников, архиепископ и десяток причетников. Ладанный дым окутывал новую гробницу из красного мрамора, белыми струйками обвивал склоненных скорбящих ангелов по четырем углам. Но тут было только имя Энтони, высеченное огромными буквами. Несмотря на все поиски, несмотря на вознаграждение, предложенное его дедом, Энтони ускользнул от них. Он остался в постели, которую выбрал для себя сам.

Анна

Энтони не было, он ушел. Он выскользнул из комнаты, он прокрался вниз по лестнице, он пробежал через сад к морю. И исчез в нем.

Он даже пирогу спрятал от них – от десятков и сотен людей, которые обшаривали прибрежные болота, которые осматривали залив с низко летящих самолетов и рыбачьих лодок. Зачем Энтони оставил себе пирогу? Куда он ушел, что ему могла понадобиться эта утлая лодчонка? Куда он ушел?

Она с воплями бегала по всему дому, по садам и холмам вокруг, по лугам. Она разослала слуг во всех своих автомобилях искать его на дорогах. А сама стояла на веранде, приютившись в тени, сжимая ладонями лицо, словно оно могло вот-вот рассыпаться, и смотрела, как восходит солнце…

Она даже не подумала искать на берегу… Так плохо она его знала. Так ошиблась.

Движение времени обратилось вспять. Энтони становился все меньше, свернулся в эмбрион, вернулся в ее утробу, разделился на первые слагаемые – яйцеклетку и сперматозоид – и ушел еще дальше, в ничто, которым был до их объятия. В свой последний недосягаемый тайник.

Его нет.

Она приняла эту боль с тупым стоицизмом предельного утомления. Она но молилась о том, чтобы его тело было найдено. Ее отец молился, ее сестра молилась – они поручили целому монастырю монахинь молиться за обретение Энтони.

Анна видела только плакат, пригвожденный к вратам небес: «Разыскивается, живой или мертвый».

Бесконечные молитвы, молитвы, разворачивающиеся гигантской ковровой дорожкой, чтобы устлать путь Энтони на небеса.

А где он? Скрылся.

Молитвы найдут его, молитвы возвратят его. Как магнит – железные опилки. Он будет извлечен из своего убежища в лоно своей семьи, одесную бога…

Но Энтони оказался хитрее, находчивее, обманчивее – и спрятался.

Муравьиные укусы гноились, и ее сжигал жар. Она облепила себя содовыми компрессами, а потом сменила их на негритянские пластыри из семи трав.

Энтони, вернись.

Сейчас, даже сейчас, неделю спустя, выйди из залива, пройди по водам в блеске иссиня-черных волос, с моим лицом вокруг твоих глаз, с моей кожей на твоих костях…

Энтони, вернись из своего убежища среди тростников, среди белых подводных стеблей, пузырей, мути, блестящих рыбьих глаз и мягких, лишенных панцирей созданий, таких, как ты. Играешь в прятки. Ну-ка, найди меня, если можешь. Но довольно играть. Пора вернуться, пора вернуться домой.

Она увидела клумбы свечей, ярусы свечей, подымающиеся все выше, как горы в разреженном воздухе, где не могло быть свечей – это она знала. Парящие треугольнички огоньков. Она замотала головой, чтобы рассеять это видение, отогнать его, уничтожить. С размеренной неторопливостью одна за другой неумолимо угасали свечи, и оставались лишь безликие красно-черные чашечки, в которых они стояли.

Она слышала колокольный звон там, где не могло быть колокола. Четыре, пять раз на дню при солнечном свете и во мраке она видела, как за окном качается этот колокол, подвешенный в пустоте, плавающий в воздухе. Не радостный венчальный перебор. Не размеренные тройные удары, призывающие к молитве. Не монотонный погребальный звон. Какой-то особый, собственный ритм, неуверенный, отрывистый, словно иногда язык ударял лишь по одной стороне колокола…

Она обнаружила, что способна видеть людей насквозь – сквозь кожу до костей, Строение их скелетов рисовалось ее глазам четко, как на рентгеновском снимке. Она пересчитывала их ребра, она смотрела, как комья пищи переворачиваются в их желудках, как свернутые кольцами кишки сжимаются и пульсируют, точно черви в земле. Она наблюдала, как по узким каналам артерий и вен течет кровь. Лица утрачивали мягкие очертания, глаза исчезали из глазниц, и она видела черепа. Она поднимала собственную руку и видела руку скелета, очищенную от кожи и мышц, – только кости.

И были знаменья. Образ Непорочного Зачатия, Пресвятая Дева в голубом одеянии, босой ступней попирающая змею. Босой ступней, которая зашевелилась, отдернулась. Легкая улыбка вдруг мелькнула на бело-розовом лице. Звездный венец вспыхнул ярче и потускнел. Змея торжественно и сонно подмигнула.

Другие знаменья. Тени. Иногда ей казалось, что это люди, которых она знает, которых знала когда-то давно, но теперь не могла разглядеть их лиц, скрытых мраком… А иногда тени были животными… нет, чем-то вроде животных. Но не по-настоящему. Они были ничем, но они были…

Письмо Роберта: «Ты убила его. Ты допустила, чтобы он умер». Она порвала его на мелкие клочки, бросила в огонь, сожгла и размешала пепел.

Мы все виновны, думала она, все двуногие люди, которые плетутся и гордо выступают по тонкой корочке Земли. Мы не ведали, что мы делаем, не ведали, что есть грех. Все мы. Даже Энтони. Чудесный исчезнувший мальчик. Все раздвоенные снизу существа, нагие, совсем нагие. Что мы делали? Круглый белый череп, прикрытый кожей и волосами, замаскированный. Шар из белой кости, сосуд из кости. Внутри – безымянные ужасы. И прогнать их не в силах ни молитвы, ни ладан. Мысли как черви у могилы.

Она была мертва, она умирала, она была жива. Образы рассеивались, колокола умолкали, мерцающие невидимые свечи снова растворялись в воздухе.

Война кончилась с телеграммой от Роберта из Нью-Йорка. «Мне приехать?» Она сразу же послала в ответ одно слово: «Да». Она будет рада его видеть, потому что не любит его. Вот так. (Жаль, что я не могу упомянуть это в телеграмме, подумала она. Это столько объяснило бы.) Детей у нее больше не будет, а потому он ей не нужен как производитель. Он просто помощник ее отца, старый друг. Он вернется (как старый друг – ее тело больше не испытывало ни малейшего волнения), и она будет очень рада его возвращению. Тихо, спокойно. Как две лошади, устало трусящие рядом, не соприкасаясь.

Да, думала она, да, конечно…

Она любила бога и любила своего сына. И этого довольно. Любовь – это бремя, и она рада избавлению от нее.

Роберт, 1942–1955

Анна не написала ему о смерти Энтони. Письмо было от Старика. Роберт в своем лондонском кабинете тупо глядел на бумагу и думал: как это? Снова и снова: как это? Даже когда он понял, что ему надо справиться с собой, даже когда он понял, что ему надо осознать случившееся, он поймал себя на том, что говорит и думает: как это?

Письмо Старика было абсолютно ясным, абсолютно исчерпывающим. Почти официальным. Почти деловым. Словно у него была стереотипная форма, как сообщать человеку, что его сын умер.

Как это? Роберт заметил, что разглядывает через окно, на котором не было занавесок, оставленный бомбами хаос. Их здание, здание, где разместились американские штабные управления, было цело и невредимо. Но за небольшим сквером (оставшимся без единого дерева) тянулись кварталы развалин – кучи кирпича, обуглившиеся балки и остатки стен, которые понемногу рушились от смены зимних морозов и оттепелей. Рыжий разбитной малый из управления военной полиции на верхнем этаже сказал как-то: «Остается надеяться, что жары не будет. Там же настоящее кладбище, только копни».

Как и Германия. Он провел в Германии почти полтора месяца, так и не поняв, зачем он, флотский интендант в чине капитана третьего ранга, оказался тут, где воюет армия. Он жил то там, то сям в безымянных городках и деревнях, существовавших в двух измерениях – ни единого здания с четырьмя углами, а только одинокие стены кое-где, спички, втыкающиеся в небо, которое воняло мертвечиной. И через все это вились и петляли ленты белого пластыря. Так саперы отмечали участки, еще не очищенные от мин. И ты шел, куда тебя вела лента, словно отыскивая приз на детском празднике.

Он смотрел, как из этих развалин, отодвигая обломки, вылезали люди. Христы, восстающие из гробниц. Нелепо округленные глаза. Испуганные, заискивающие. Хайль, завоеватели, нет ли у вас чего-нибудь поесть? «Мать твою, тут даже на баб смотреть не хочется!» – услышал он возглас какого-то сержанта.

А чего и ждать от трупа, думал он. Они же только сейчас восстали из мертвых. День воскресения мертвых, не одетый господней славой. Только вонь, вездесущая липкая вонь.

Он сидел за своим столом и перечитывал письмо Старика – снова и снова. Энтони. Высокий худой мальчик. Его сын.

Кто-то спросил:

– Можно отсылать, сэр?

– Да, – сказал он.

Как мог мальчик утонуть? Это же невозможно. Энтони чуть ли не младенцем уже плескался в мелкой теплой воде залива. Малыш превратился в долговязого гибкого мальчишку, поднимающие фонтаны брызг ручонки теперь загребали воду уверенно и спокойно… Роберт часами наблюдал за ним, наблюдал, как во время игры в саду он кружил и кружил за лентой между цветами. Иди за лентой, и получишь приз… Такие же ленты вились по руинам. Иди за лентой, доживешь до завтра… Играющий Энтони. Энтони, бегущий по зеленой траве среди пламенеющих алых роз. Энтони, со смехом бегущий за белой лентой, сматывая ее.

Сбоку на столе лежала его каска. Роберт взял ее, замахнулся, как топором, и начал бить стекла в окне. Покончив с ними, он методично искрошил деревянные рамы. Когда он завершил свой труд, ему открылся еще более широкий вид на кладбищенские развалины внизу. Он бросил в них каской.

Порезы от стекла зажили. Врачи щедро снабжали его секоналом и декседрином. Он обнаружил, что, приняв обе таблетки и как следует запив их виски, еще можно жить. Он написал одно письмо Анне. А потом писал только Старику.

День за днем он глядел на развалины, менявшиеся с каждой переменой погоды: они то блестели под дождем, то сверкали под мягким снежком.

Конец войны был уже так близок, что англичане начали разбирать разрушенные здания. Иногда Роберт следил за работой команд, занятых расчисткой, и, ничего при этом не испытывая, отмечал про себя, что трупы, которые они извлекали из-под обломков, почти все были безголовыми. Он долго, сосредоточенно размышлял над этим. Голова ведь так непрочно соединена с туловищем. Он убедился в Германии, что при взрыва первой отлетает именно голова, отрываясь от спутанного клубка рук и ног. Из этих обрушившихся домов извлекали раздавленные, расплющенные тела – и тем не менее тоже почти всегда безголовые. Головы, решил он, наверное, лопались, как апельсины, выжимались досуха, испарялись. Нелепо, думал он. Нелепо и смешно.

Англичане уносили тела, чтобы похоронить их как положено. Роберту становилось не по себе, что их забирают из обломков, где им как будто было уютно – словно в волнах, которые будут вечно баюкать Энтони, Живые извлекали мертвых на свет, как картошку, чтобы снова закопать их среди зелени. Может, они будут расти под землей, как картошка, умножаясь вдали от посторонних глаз? Он увидел перед собой туманный зеленый косогор, а под ним бесконечные шеренги скелетов, стоящих «вольно», – маленькие, и большие, и совсем крохотные, наверное младенческие, каждый в своем ряду, все без голов…

В те вечера, когда он бывал свободен, Роберт шел к своей подружке, спотыкаясь на неосвещенных тротуарах, увертываясь от машин, которые внезапно выскакивали из темноты. И всегда где нибудь американский голос кричал: «Эй, такси!» Его подружка говорила, что эти крики раздаются даже под сирены воздушной тревоги, даже в затишье между взрывами бомб…

Ее звали Нора, она работала в транспортном управлении рядом с их зданием и жила в маленькой квартирке своей матери. («Старушка улепетнула после первого же налета».) Он познакомился с ней, едва приехав, и в тот же день остался у нее на ночь. Она стала его постоянной подругой, и он даже хранил ей верность.

Она родилась в Индии и теперь из специй, припрятанных матерью, готовила острые соусы, сдабривая военные пайки, которые он ей приносил. Вскоре ему уже казалось, что вся Англия пропахла острыми соусами. Этот запах пропитал его китель, волосы, нос, он окружал его, как невидимая броня.

Ему было хорошо с ней. Порой он осознавал, что любит ее, но он ничего не сказал ей про смерть Энтони, Не упомянул ни словом, ни намеком. Только иногда по ночам он убегал в ванную и бился там в рвотном кашле, пока из носу не начинала идти кровь.

– Ты болен, – сказала она.

– Нет.

– Это из-за меня?

– Не говори глупостей.

– Нет, из-за меня, – сказала она. – Я знаю, это из-за меня.

Ему следовало бы рассказать ей про Энтони. Но он не мог. Как не мог рассказать про ленты детских праздников, вьющиеся среди разбомбленных кварталов, которые он видел, стоило ему закрыть глаза.

– Так, пустяки, – сказал он.

Он знал, что она ему не поверила: на ее широком лице появилась тень, которой раньше не было.

В апреле она сказала ему, что беременна.

– Это будет к ноябрю, – сказала она.

Он подул в чашку с чаем, следя за легкой рябью на желтой поверхности. Такой же узор оставляли волны, перекатываясь через отмели Мексиканского залива. На укрытом песчаном мелководье, где барахтался и ползал Энтони.

– Я рада, – сказала она. – Я хочу ребенка.

– Я не могу на тебе жениться.

Она улыбнулась своей бледной улыбкой, чуть тронувшей маленький рот.

– Я этого и не ждала, капитан.

– Не вижу тут ничего смешного.

– Да и в любом случае, – продолжала она негромко, – все годы, пока мы жили в Индии, мои родители говорили о том, как они вернутся домой. Странно, правда? Я тоже привыкла считать Лондон своим домом. И сейчас считаю. Я останусь тут. – Она поскребла щербинку на краю стакана. – Я много лет хотела ребенка, Роберт. В худшие годы войны я не могла рискнуть. Я боялась погибнуть.

– Погибнуть можно везде, – сказал он. – Помнишь, как мы ездили в деревню?

Это было год назад, а может, и больше, когда им с Норой удалось одновременно получить несколько дней отпуска. Уехать за город решила Нора: она утверждала, что ему полезно подышать свежим воздухом. Была поздняя осень – серое небо, серая земля. Они спали в холодных, сырых постелях на непривычно пахнущих простынях. Миля за милей катили они на велосипедах между живыми изгородями по пустым серым проселкам, где в глубоких колеях непрозрачной серой слюдой стыла вода. Нора была в восторге. У Роберта немели от холода руки и ноги, из носу лило, но он никогда еще не видел ее такой сияюще оживленной, такой красивой. Ее щеки пылали румянцем, глаза слепили синевой. И все из-за схваченных инеем лугов и темных, роняющих капли изгородей…

Никто не ожидал налета, все говорили, что в небе уже никогда не появятся немецкие самолеты. «Нет, нет! – сказала Нора, когда заревела сирена. – Нет, нет!» Роберт перекатился на бок. «Не обращай внимания. Может, это ошибка». Они дремали до отбоя, а тогда Роберт сказал: «Что-то есть хочется. Давай позавтракаем». – «Один был, – сказала она. – Один взрыв». – «А, брось! Я есть хочу», – сказал он.

Потом они ехали на велосипедах, оба чуточку под хмельком после трех кружек пива за завтраком. «Посмотри», – сказала Нора. Это была большая усадьба со множеством сараев и амбаров. Роберт присвистнул: «Прямое попадание». – «Роберт, – сказала Нора, – зачем они бомбили эту ферму?» Роберт достал из кармана фляжку и протянул ей. На холоде трудно было сохранить приятное опьянение. «Пожалуй, я знаю. – Роберт прищурился на серое небо. – Конечно, они не ради фермы летели. Но от цели их завернули, и им надо было избавиться от бомб, прежде чем возвращаться к себе на базу. Руководство предписывает найти дополнительный объект, и когда они увидели такой большой дом посреди чистого поля, то и отбомбились. Бьюсь об заклад, они в первый раз за все время попали в цель…»

– Так оно и получается, – сказал Роберт. – Бедняги в том доме воображали, что вдалеке от города им можно ничего не опасаться… Где ты, не имеет значения.

У меня был сын, и он погиб возле дома, когда его мать была в доме. В меня стреляли, и я жив. Он был в безопасности, и он мертв…

Но ничего этого он Норе не сказал – в тот апрельский день в Лондоне.

– Через несколько месяцев тебя отправят домой, – сказала Нора. – И ты же не собирался приглашать меня с собой, так?

– Нет, – сказал он.

– Вот видишь.

У него начинала болеть голова. Он встал, чтобы пошарить в карманах кителя – может, там отыщется аспирин или даже кодеин.

– Только одно, – сказал он. – Ты что-то слишком уверена, что я плевать хочу на ребенка.

Он отыскал трубочку кодеина, проглотил крохотный белый шарик и запил его пивом. Когда она ничего не ответила, он заговорил снова:

– Нора, что, по-твоему, я буду чувствовать, бросая своего ребенка?

– Это не твой ребенок.

Он не поверил. Ему показалось, что он не расслышал.

– Ну… – сказал он. Это единственное слово повисло в воздухе так обнаженно, что он ничего к нему не добавил.

Он смотрел на стену и думал, что ее не мешало бы покрасить. Что-то еле слышно шумело. Пиво в стакане, который он держал в руке. Он поднес стакан ближе к уху. Да-да. На поверхности, лопаясь, исчезали пузырьки. Он медленно отпил из стакана, давая пене накопиться на верхней губе. Потом поставил стакан, прислушался и услышал тихий треск пузырьков, лопающихся на его коже.

Он допил пиво, утер рот ладонью, надел шинель и аккуратно застегнул все пуговицы. И ушел, не сказав Норе ни слова.

Он пошел в офицерский клуб и тихо сидел у стойки. Кто-то хлопал его по плечу, и он поднимал глаза. «Эй, Роб, старина, – говорили они, – давай выпей с нами». Он качал головой. Табурет был удивительно удобен, ноги так ловко обвивали его, локти так уютно упирались в стойку.

Они, его друзья, доставили его в этот вечер к нему на квартиру, хотя он ничего об этом не помнил. Они же разбудили его утром и вовремя отвезли на работу. Они дали ему глотнуть кислороду из специального баллона, который был припасен для тяжелых похмелий, они кормили его декседрином и поили кофе, пока он не сумел выпрямиться и держать голову перпендикулярно к линии плеч, параллельной столу. Они даже выполнили за него его работу. А он словно медленно таскал взад и вперед огромное тело – рак-отшельник в раковине не по росту. Час за часом раковина сужалась, пока к вечеру не превратилась в его собственную кожу. И когда кожа вновь плотно легла на кости, он задумался, а правду ли сказала Нора.

Я уже потерял одного сына, думал он. И этого тоже потеряю?

Месяц спустя Нора вышла замуж за человека по имени Эдвард Гаррис, и они продолжали жить в той же квартире, в квартире ее матери. Раза два Роберт нарочно проходил мимо этого дома, его так и подмывало постучать к ним. Если ребенок должен родиться в ноябре, значит, беременность Норы уже заметна. Различит ли он ребенка в ее отяжелевшем теле?

Он спрашивал себя, видела ли она, как он проходил мимо, смотрела ли на него, прячась за занавеской. Стояла ли она у окна, поглядывая на улицу, пока месяцы один за другим катились к ноябрю и ее живот становился все больше?

Он знал, что это его ребенок, он был в этом твердо уверен.

В августе его перевели в Нью-Йорк. В октябре он был в Новом Орлеане, опять став штатским. Увидеть бы этого ребенка, думал он. Но больше он в Англии не бывал и ничего не слышал о Норе.

Он прилетел в Пенсаколу на самолете военно-морских сил и получил там в транспортном отделе джип. Он ехал домой, в Порт-Беллу. Путь был длинный, он устал и в темноте то и дело съезжал с шоссе. Он остановился, свернул из тяжелой ненужной шинели подушку и растянулся на траве. Он проснулся в первых проблесках утра: его ноги обнюхивала бродячая собака, лицо и волосы были мокры от росы.

Прекрасное начало, подумал он. Валяюсь в грязи, а негритянская псина меня разглядывает.

Он встал, разминая затекшие ноги, бросил шинель на заднее сиденье и с удовольствием заметил землю, прилипшую к ее чистому флотскому сукну.

Ворота были закрыты и заперты. Ключа у него не было. Сбоку висел телефон, соединенный с домом привратника, но Роберт не стал затрудняться. Он просто направил джип на ворота – раз, другой, третий, четвертый… тут петли вырвало из столбов и джип въехал внутрь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю