Текст книги "Тарантул"
Автор книги: Сергей Валяев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
– Поехали домой, – говорю, – обратно в недра.
– А я ещё этот лапсердак, дурак!.. А?
Дорога нам загорожена неповоротливой машиной для сбора мусора. Она натужно гудит и вбирает в свое нутро отходы производства издательства. Наплывает сизый горький газ.
– Не суетись, – морщусь я. – Все – мусор.
– Ты тоже дурак, братец, – устало отвечает Сашка. – Зачем тогда все это? Зачем?
– Не знаю, – пожимаю плечами.
– Все, как в том анекдоте, Леха. Два привидения шляются по старинному замку. Вдруг пол заскрипел, одно перетрухало, а другое: спок, неужто ещё веруешь в эти истории про живых?
Посмеялись. Мусоровоз с издательским дерьмом укатил.
– Ненавижу мышей и крыс, – сказал Серов. – Ненавижу грызунов! Смастерил бы гигантскую мышеловку... Зачем все это? Не понимаю...
– Я тоже.
– Бессмыслица какая-то.
– Домой? – повторил вопрос.
– В недра? – покосился в мою сторону; выудив из кармана пузырек, выкатил из него ладонь какие-то мелкие быстрые таблетки. – Токсикомания... графомания...
И проглотил таблетки, потом опустил руку на мое плечо, покусал в задумчивости губы:
– Извини, я ещё схожу в эту мышеловку.
– Иди.
– Я?.. Я... это самое?
– Ты колючее это самое, – сказал я. – Сколько ждать?
– Не надо ждать, – засмеялся, щелкнул себя под кадык. – Мы пойдем обходным путем.
– Смотри, товарищ, не пади смертью храбрых.
– Отобьемся от врагов. Как внутренних, так и внешних.
Мы попрощались. Мы не знали своего будущего. Мы жили днем, который был первым для меня и последним для него, моего беспокойного, партикулярного друга.
Помню, над Ханкальским зимним аэродромом кружили гулкие толстобрюхие самолеты и требовали посадку. Нашу бригаду выгрузили из АНТея и на время забыли. Мы приткнулись у цельнометаллических ангаров. От скуки я, Ваня Стрелков и ещё двое soldiers of fortune забрели в соседний ангар.
Там было сумрачно и душно. Мы не сразу поняли, куда попали; потом поняли: штабелями стояли гробы – цинковые, штампованные, поточного производства.
– Опять новенькие, блядь?! – заорал на нас заполошный прапорщик "Черного тюльпана". – А где постоянная команда, обещали же!.. Ох, мудкуют командиры, суки!.. Давай-давай, что рты раззявили! Подмога, еб... ть всю эту власть народа!.. – и приказал нам подтаскивать гробы к сварщику.
Мы так растерялись, что выполнили приказ. Сварщик опустил забрало своей маски, и звезды электросварки вспыхнули, как праздничный фейерверк.
– Веселей-веселей, ребята, – кричал прапорщик, – надо поспеть на рейс. Ааа, блядство! Эй, здесь крышку надо менять.
Оказывается, крышки в цинковых гробах разные. Есть крышки с окошками, а есть – без.
Мы выполнили команду старшего по званию: нашли крышку без окошка.
– Меняйте-меняйте, – требовал служака. – С песней, хлопцы мои!..
В гробу ничего не было – только огромный полиэтиленовый пакет, где лежали куски мяса с кровавыми разводами на пленке.
Один из нас не выдержал, переломился на двое и его вырвало тушеночной желчью ужаса. Прапорщик заматерился – задерживаем же, вашу мать раскаряку, рейс. К счастью, приспела постоянная команда, и нас освободили от несвойственной десантникам работы.
Итак, хотите знать, что я думаю?
Я многое, что думаю. Но лучше не думать. Если начинаешь думать, появляется желание найти удобный крюк и крепкую веревку. Главное, чтобы крюк попался надежный, а то, ежели сорвется, больно ударит по голове. Обидно. Трагедия – в фарс...
Удобно не думать. Когда не думаешь, ты, как все. И тебе хорошо, и всему обществу тоже.
Когда ты вместе со всеми строишь счастливое капиталистическое завтра, похожее на коммунистическое вчера, или отправляешься подыхать на горный перевал своей или чужой Гренады, то единственная проблема: быть героем, как в труде, так и в бою. И будешь похоронен в надежном цинковом склепе.
Теперь я думаю: стоило ли возвращаться, чтобы из кровавой бессмыслицы попасть в эту мирную бессмыслицу, безнадежную и оскорбительную, вызывающую только устойчивое тошнотворное чувство?
А может быть, во всей т о й кровавой бессмыслице был смысл? Просто я не понял. Хорошо, согласен, не понял, тогда найдите того, кто мне все объяснит... Он объяснит, а я постараюсь понять. Но условие такое: чтобы этого человека убивали в ближних боях, его убивали и не убили, он выжил и вернулся. И еще: чтобы этот человек убивал в ближних боях, он убивал – и поэтому выжил и вернулся.
Убивать и быть убитым – одно и то же.
Из лесов восставали несмелые сиреневые сумерки. Спрессованный снег темнел на обочинах, похожий на бесконечные брустверы. Возникало впечатление, что вдоль скоростной магистрали проходит линия фронта. И враг наш – это мы. Мы сражаемся сами с собой. Бьемся с собственной тенью. До крови, до смертоубийства. Однако не одна идея в мироздании не стоит жизни. Ни одна идея – ни одной души. Кроме одной мечты – держать душу на солнечной стороне.
В мои восемнадцать я уступил тени. Лаптев купил меня, уплатив за мою душу импортную колымагу и квартирку. Он хорошо разбирался в душах, он угадал – я не стойкий духом...
Одного он не просчитал, что я смогу вырваться из плена. Я сделал это год назад. Никто этого не ожидал. Никто. Даже, быть может, я сам.
Наверно, это было выражение протеста против ловкого мира взрослых, где все так легко покупается и продается. Разве можно жить, зная, что ты куплен? Как котлета в серебристой термической упаковке быстрого приготовления.
Я уже упоминал, что иногда останки выполняющих свой конституционный долг заворачивают в фольгу, она блестящая такая, и звук у неё с е р е б р и с т ы й. Когда фольги не хватает, как и цинковых гробов, тогда приходиться солдатикам "Черного тюльпана" запихивать куски мяса в полиэтилен.
Я бы предложил нашей еб... ной власти продавать э т о мирным гражданам великой страны. В качестве деликатесного супового набора. Давно пора вам, кремлевские сластолюбцы, переходить на безотходное производство.
Долгое время человеческой жизни.
Телефонный зуммер швыряет мою руку к трубке. Снова мой неистовый поэтический Серов?.. Или Лаптев, который сделал ошибку: он дешево купил мое молчание, хотя мог и не покупать – я бы все равно ничего не сказал маме. Я просто предал себя, как он – мать.
Но отчим не учел, что у меня имелся ничтожный шанс, и я им воспользовался. Я сделал выбор, и этим горжусь, это мое счастье и мое несчастье. Теперь никто не имеет права меня в чем-то упрекнуть. Кроме меня самого.
Я ошибся – это была Полина. Утренняя девочка. Она волнуется, заикается и сообщает неожиданную новость – у неё день рождения. Сегодня. Сейчас. И она желает меня пригласить – в ресторан "Экспресс".
– Кккуда? – теперь заикаюсь я.
Она не понимает моего беспокойства – ресторан отличного обслуживания, там работает муж её тетки – шеф-повар Василий Васильевич, он так замечательно готовит фрикасе в винном соусе и котлеты де воляй...
– Я не ем фрикасе в винном соусе, девочка, – говорю я. – И тем более котлеты.
В моем голосе, видимо, нечто такое мертвенное, что Полина, теряясь, едва не плачет. Я заставляю себя рассмеяться:
– Мне лучше манную кашу.
– Ммманную кашу?
– И мор-р-роженое, – рычу. – В хр-р-рустальных фужер-р-рах...
Она позвонила, девочка Полина. Зачем? Не знаю. В любовь я не верю. Веру потерял в ту ночь моих проводов, когда ветер гнал низкие облака, и месяц нырял в них, как парусник в волнах. Моя первая и единственная женщина по имени Вирджиния, она же Верка, она же Варвара Павловна, сидела на веранде и курила папиросу, и от этой папиросы вместе с дымом наплывал странный сладковатый запах...
Теперь я знаю, что это был запах смерти.
Мы знали: лучше пуля в лоб, чем плен. Если ты, конечно, не контужен или не убит; если в состоянии поднести пистолетный ствол к виску...
Чечи были беспощадны и скоры на расправу, их можно было понять – их землю плодородили залпами "Градов "и "Ураганов", авиационными бомбами, термитными снарядами, их семьи выкорчевывали с корнями, их столица была превращена в спекшиеся, обожженные руины...
Некоторые, знаю, не стрелялись – был шанс на жизнь. Их нельзя за это осуждать. А тем, кто желает их судить, мой совет, стреляйтесь сначала сами, а потом осуждайте.
Известный культурный центр городка Ветрово обновился. Это я о ресторане с железнодорожным названием. Название выбито позолоченными буквами и на языке неведомого мне народа: "Эcspress".
Смешно, если не было так грустно. У входа две кадушки с вечнозелеными туями, должно быть, на ночь их уносят в подсобное помещение. Известно, какой у нас народец – тут же тую утырит на свой дачный участок. Для красивой единоличной жизни.
На дверях молодцеватый швейцар в ливрее цвета беж. На стоянке – стадо импортных авто.
Я припарковываю джип, и остаюсь в нем. Так мне удобно ждать Полину. Бабульки продают цветы; знаю, их надо купить и подарить имениннице. Нет, сижу и смотрю на людей. Они свободно двигаются по улицам, у них беззаботные лица, у некоторых – счастливые. Но я им не завидую.
Я смотрю на них и думаю, что многие из них – дети подлецов. Подлецы выживали в войнах, они падали ниц перед сильными и подавали хлеб с солью... И выживали, и жили, и передавали подлый опыт детям, а те – своим детям, а дети – своим детям... Впрочем, есть же исключение из правила?
Помню, в госпитале был солдатик Толик Фишер, из поволжских немцев, весельчак и балагур, такие иногда ещё встречаются; ему оторвало ноги на прыгающей, как лягушка, мине ОЗМ-72; он не унывал и ждал протезы из Германии, выполненные по спецзаказу, поскольку ему удивительно повезло там, на Рейне, проживали его дальние родственники. Счастливчик Толя полулежал на казенной подушке, глотал поливитамины и пытал нас:
– А представим такой бред: чужие войска оккупировали столицу нашей Родины... Чего мы бы все делали?
Мы смеялись – такого не может быть. А все-таки, настаивал наш друг. Тогда, отвечали мы, будем партизанить и защищать Москву до последней капли крови.
А вот кто защитит меня от самого себя? От этих воспоминаний, прожигающих мозг, кровь и душу? Боюсь, никто. Мы обречены на память о том, когда за нашу жизнь никто бы не дал и ломаного грошика. Мы не имеем права забыть тех, кто не вернулся вместе с нами. Мы убивали, мстя за павших товарищей. Мы – чеченцы.
Мой друг ляпнул, обозвав меня Чеченцем. И угадал своей поэтической натурой: чтобы выжить в бойне с сильным противником, мы вынуждены были идентифицировать себя с ним, сильным врагом.
Я чувствую: во мне живет чеченец, пусть его некрепкая проекция, но он во мне, уверенный, жестокий, фанатичный. Никто не знает, где идет война. И если будут затронуты интересы моего Чеченца, то за ценой он не постоит. А цена у нас всех одна – жизнь. Своя. Или чужая.
... Меня зовут по имени. У меня есть имя: Алеша, это с греческого, кажется, з а щ и т н и к д е т е й. Но могу ли я кого-нибудь защитить, если не в состоянии отстоять себя? Может быть, поэтому иногда забываю, как меня зовут?
Я – Чеченец с мстительной и беспощадной душой тарантула, потому, что вокруг меня полыхает война, невидимая, тихая, подлая, скрытая за свежевыкрашенными фасадами ресторанов, за витринами магазинов и ларьков, за вывесками купеческого мнимого благодушия и радушия...
– Алеша, это же я? Я! Полина! Что с тобой?
Я не узнаю утреннюю девочку. Она другая – взрослая. Накрасила губы и глаза и походит на арлекина.
– Ты что сделала с собой? – спрашиваю.
– Нехорошо, – не обижается.
– Хорошо... даже чересчур...
Я солгал ей – она была нужна мне. Зачем? Не знаю. Возможно, чтобы не забыть свое настоящее имя? И потом: она считала, что так ей лучше. Лучше так лучше. Ценность человека растет в глазах других по мере того, как он отрекается от самого себя...
Или она меня интересовала, как интересует ребенка новая игрушка? Кто из нас в детстве не испытывал желание не только поиграть с новой игрушечкой, но, после, наигравшись, сделать ей больно – распотрошить и поглядеть, что там, в пластмассовом теле?
Во всех игрушках или древесная труха, или комковатая вата, или пустота.
Я хочу сломать эту живую игрушку по имени Полина. Она раздражает меня своей независимостью и новизной. Я должен узнать, что там у нее, внутри. Я устал быть благородным, честным, отважным. Я хочу быть как все.
Она не успела меня предать, эта девочка. Не успеет этого сделать. Первым предам я. Хочу быть, как все. Я отомщу ей за свои поражения. Теперь моя главная цель – делать более сильных слабыми. Чтобы они тоже были как все. Никто не знает глубин своего падения, своего скотства, как не знает, насколько он неустрашим.
Меня предали. История обыкновенная. Метастазы чрезмерной любви смертельны. Нужно принимать препараты, выжигающие это чувство, и все будет в порядке.
Не герой. А кто герой? Покажите мне их. И я докажу, что это либо самовлюбленные дегенераты, либо долбленные долбоё... ы!
Не спорю – все хотят побеждать, все хотят быть победителями.
Я тоже одерживал победы, но сейчас-то понимаю, что от них веет горьким дымом поражений. И теперь хочу втиснуться в общий молекулярный ряд. Я освободился от иллюзий.
... Покупаю цветы – розы, по цвету они белые. И дарю имениннице. Девочка смеется, она счастлива. Я делаю всё как все. Это, оказывается, так просто.
Потом мы проходим мимо кадушек, где растут туи. Мне хочется пнуть эти пластмассовые посудины с пластиковыми лживыми кустами. И сдерживаю себя не должен нарушать упорядоченное движение своего молекулярного ряда.
– Привет, Филиппок, – говорит моя спутница швейцару. – Мы к Ваниль Ванильевичу. У меня день рождение.
– Поздравляю, – скалится великодержавный Филиппок, приоткрывая дверь. – Люблю белые розы. Белая – эмблема любви, а красная – печали.
И за свою услужливость и "эмблемы" получает чаевые. От меня. Надо соответствовать моменту, что я и делаю. И это легко получается.
В зале тоже большие перемены – раньше была забегаловка с кислыми щами, сапожными антрекотами, цветными витражами, гипсовыми вазами, каторжными официантами, мелким мордобоем, а ныне – европейский дом: легкий стиль, зеркала, фонтанчик, орхидеи, официанточки в плюшевых юбочках, культурный и сдержанный тарарам*...
* Шум, скандал (жарг.),
Девочка Полина угощает меня мороженым. В хрустальных, как мечталось, фужерах. Она вполне симпатична, её можно полюбить за непосредственность и радостное щебетание:
– Семнадцать лет, ужас! Никогда не думала, что столько будет, а потом восемнадцать, девятнадцать... Кошмар!.. А тут мило, да, Алеша?.. Прости, мне сегодня можно все, да? Может, шампанского? Или ещё мороженое, ой, а ты не ешь?.. Почему?.. Вкусное же?..
Она не знает, что мороженое я ненавижу, оно напоминает о том дне, когда шел быстрый летний дождь. Равно как ненавижу шампанское, которое напоминает мне о Новом годе, который так и не наступил для тех, кто навсегда превратился в груз двести.
Однажды мне, мающемуся на госпитальном унитазе, под руку попала газетка и я прочитал:
"Говорят, что мы теряем лучших ребят. Но у меня такое ощущение, что если бы они не попали в такие экстремальные условия, они бы не стали такими хорошими?"
Такое вот мнение выказала молодая девушка по имени Белла. И я подумал: вот бы эту Беллу найти и поставить голой, как в бане, перед бригадой 104-ой дивизии ВДВ. Перед теми, кого мы ещё не потеряли.
Поставить в интересное положение – рачком-с. И уверен, никто бы из бойцов не польстился на её прелести, зная, разумеется, какие она, минетно-болтливая, задает вопросы.
Что-то случилось? Возникла опасность, я её хорошо чувствую своей заштопанной шкурой. В чем дело? Через зеркало вижу, как в ресторанном зале появляется группа молодых людей. Они уверены и спокойны, в насыщенных по цвету, дорогих и модных спортивных костюмах. Они уверены и спокойны, эти "спортсмены". У них коротко стриженные затылки, похожие на подошвы спецназовских бутс, тяжелые квадратные подбородки, скорые взгляды по сторонам, просчитывающие ситуацию. Кажется, я и х всех знаю, хотя за год они приметно изменились.
Офицанточки встречают новый гостей плюшевыми улыбками; девочка Полина удивляется:
– Какой почет? Это что, спортсмены?
– Да, – отвечаю. – Из общества "Трудовые резервы". Любители русского бейсбола.
– А я в школе бегала лучше всех, на Олимпиаде первое место, у меня даже грамота есть. – И смотрит за мою спину. – Ой, к нам идут...
Я слышу – меня называют по имени. И не удивляюсь: в городе, где ты жил и живешь, всегда встретится человек, который знает твое имя.
По проходу между легкими венскими столиками и стульями двигается знакомый мне человек. Да, я знаю его. Мне бы его не знать.
Это Соловьев, мы почти десять лет проелозили с ним за одной партой, исключая последние полгода, когда появилась девочка Вика, любительница собирать глянцевые открытки с прекрасными видами на горы.
– Леха, привет!.. Вернулся, а мне Санёк протрезвонил, а я не поверил... О! Приятно познакомиться? Полина? Какое хорошее имя?.. Удивительное дело: к Соловью липли все наши одноклассницы. Он умел нравиться девочкам, легко находя с ними общий язык. Он подыгрывал, льстил, ловчил перед ними, говорил замечательные глупости. Кажется, в этом смысле он ничуть не изменился. – День рождение? Чудеса-чудеса! Какой подарок, мадемуазель?.. Автомобиль, дом в Чикаго, остров с пальмами и обезьянками?.. Это мы вмиг!
Такая чепуха необыкновенно нравилась Полине, она смеялась и во все глаза смотрела на пустобреха. Впрочем, я ошибся – мой бывший одноклассник щелкнул пальцами и к нашему столику поспешил один из любителей махать битой. По головам неуступчивых и привередливых граждан, занимающихся частной коммерцией.
– Шкафчик, у девочки день варенья, помоги выбрать подарок... – И объяснил нам. – Здесь рядом наш шоп, хороший шоп.
– Нет-нет, не надо... – терялась Полина.
– Леха, не возражаешь? – спросили меня. – Мы же от всей души.
Я пожал плечами – если от всей души, то Бога ради. И девочка уходит за подарком, а мы остаемся, два бывших школьных товарища.
– Ха, а где Саня? – спрашивают меня. – Чтобы он такой праздник жизни прохлопал?
Я отвечаю – наш друг штурмует бастионы столичного издательства. С папкой стихов наперевес.
– Дурачина, – добродушно смеется Соловьев. – Какие стихи на войне?
– На войне?
– Перемены у нас большие, Леха.
– Какие?
– Делим сладкий пирог, – наклоняется ко мне. – Предлагаю участие...
– Не люблю пироги.
– А бизнес любишь?
– И торговать не умею.
– И не предлагаю, – хекает. – Отклеился, брат, от мирной жизни... Ничего, нагонишь. Наука нехитрая. – И объясняет, что городок поделен между тремя братвами: группа Соловья-Разбойника держит центр, "марсиане" фабрику Розы Люксембург, а третьи – "слободские": железную дорогу до столицы и по ней поставки трынь-травы*.
* Трынь-трава – наркотики (жарг.).
– Хороша коммерция, – говорю. – И какое сальдо?
– В смысле?
– Я про трупы, Соловей?
– Было дело, было, – смеется. – Популяли, да самую малость. Свои же все?.. Сейчас тишь да гладь, Божья благодать.
– Благодать? – вспоминаю. – А кто сегодня вокзальный ларек бомбил?
– Ха-ха, – от всей души заливается мой собеседник. У него великолепное настроение. – Мы же и бомбили. Это наша территория. А нас плохо поняли. Думаю, мы объяснили. И надо заметить: без жертвоприношения. Для Бога торговли Меркурия.
– Весело, – качаю головой.
– Времена такие, Алеха. Или со временем в ногу. Или на обочине... Так что выбирай, дорогой товарищ?
– Сейчас? – удивляюсь.
– А нам такие герои нужны, а? Ты же, Серов якал, у нас из десантников... Чеченец... Хорошую прошел школу жизни и смерти.
Я, собрав скользкий шелковый материал спортивного костюма у горла своего бывшего одноклассника, притягиваю его лицо... к своему лицу:
– Соловушка, прошу по старой памяти... иди в Пензу...
– Лучше сразу на Херсон, Чеченец? – уверенно вглядывается в меня. Прощаю... по старой памяти. Не нервничай и других не волнуй... успокаивающий жест в сторону любителей биты. – Мы люди мирные. А ты не торопись, пообвыкни к нашей яви. Будут проблемы, я готов к диалогу.
– Закрыли проблему, – обрываю.
– Мимикрируем, командир, и только. – И душевно восклицает. – О! Наша новорожденная!
Возвращается Полина, она счастлива, ей подарили золотое колечко, оно уже на пальце, это колечко из благородного металла пробы 595. И осуждать девочку глупо, так сложились обстоятельства, которые часто бывают сильнее нас.
Когда был мал, мама оставляла меня летом на даче вместе со своим стареньким отцом. По субботам мы с дедом ходили на платформу её встречать. Для деда выход на люди был событием. Он надевал гимнастерку с тремя орденами Ленина, галифе, парусиновый картуз, срезал букет розы, и мы отправлялись к центру общедачной жизни.
Помню: мы шагаем по заплеванной семечной шелухой платформе и дед поминутно раскланивается со знакомыми божьими старушками, приторговывающим витаминизированными дарами садов и огородов. Медовые бабки угощают меня яблоками. Я ем эти яблоки и натираю десны. Дома меня поносит, и мама ругает деда, а тот отмахивается: это не самое страшное в жизни.
Я нетвердо помню деда, был слишком незначителен по летам, чтобы помнить, но помню, как он, выставив худую задницу, ползает по клумбе с душными, как летние подмосковные вечера, цветами и бормочет:
– Иоська, душегубец, тож розы любил, ох, любил, убивец, ох, любил, усатый... Кис-кис-кис...
Никто из взрослых не видел, что дед сходит с ума. А я не понимал, что в мире существует сумасшествие.
Потом дед начал ходить по клумбам – маршировал, рубил розы подаренным товарищем Сталиным дамасским клинком, сверкающим на солнце, орал на всю округу:
– Раз! Два! Левой! Кто там шагает правой!.. Круго-о-ом! Почему не выполняем команду! Что?.. Свободы вам, х... й вам, а не свободы!...
Затем дед окончательно сошел с ума: сидел в потоптанной клумбе и ел бутоны им выращенных роз. Он жадно их жевал, как капусту, и обильная слюна, вязкая, разноцветная смачивала его редкую бородку.
И ещё он напевал песенку: "За морями, за долами живет парень раскудрявый..."
Потом дед умер. Хоронили его ясным осенним днем на маленьком кладбище, мимо которого шумно струились в никуда поезда и электрички. Лицо его было искажено мучительной смертью, было ею обезображено, и я не узнал деда, и когда все стали прощаться, я не смог этого сделать, это было выше моих сил. Я не смог подойти к гробу и поцеловать чужое, подрумяненное пудрой лицо. Мне показалось, если это сделаю, то тоже умру. Умру и буду лежать в гробу, только маленьком, буду лежать, подкрашенный, как пасхальное яичко.
Дед лежал в розах, и я вдруг решил, что ему нарочно их оставили, чтобы он в той, другой жизни, доел лепестки.
И теперь спрашиваю себя: как можно класть розы в гроб к тому, кто их ест?
Я и Полина покидаем общепитовский объект под романтическим названием "Эcspress". У кадушек с туями на меня наскакивает в пестрых уборах визжащая бестия:
– Ха! Иванов! Ты откель? Какой клиент, девочки?!. Какой экстерьер! Ха-ха!..
Я узнаю Анджелу, легка на помине, для полного счастья мне её не хватало. Отбиваясь от неё и таких же любвемобильных девочек, я узнаю все новости, которые не успел узнать. Полина смотрит на представление, как ребенок на цирковую арену, где выступают клоуны. Один из клоунов – это я?
– Ты что, Иванов, по школьницам? Они же дуры! У них отсос не тот!.. недорезанно орет шлюшка. – А мы тебя, солдатику, по высшему разряду! И бесплатно, как защитнику отчизны. Ха-ха!
Чудом вырвавшись из кольца крашенных, истеричных гарпий, я заталкиваю Полину в джип.
Потом смеюсь, от смеха у меня, кажется, разрываются швы. Почему смеюсь? Когда промелькнули ресторанные праздничные огни в сгущающих сумерках, моя спутница с недоумением спросила:
– А что они от тебя хотели? Такие странные?
Милая и наивная девочка, которую надо вырвать из растительной инфантильной жизни. Зачем? Чтобы бросить лицом вниз на брусчатку? Она ударится о камень и обильная кровь хлынет из разбитого носа... Кровь-боль-любовь?..
Сигнал телефона сбрасывает скорость. Я слышу голос Серова, у него странный голос – спокойный и растерянный:
– Лешка, ты понимаешь?.. Тут я... с этим... Исаковым, ну сцепились малость. Мировоззрения у нас разные на поэзию... Вообщем, я из милиции... из этих правоохранительных органов...
– Иди ты к черту, – не верю я. – Шутки у тебя, Саша.
Мой друг обижается и начинает орать, что ему сейчас не до шуток, какие шутки, когда ему сияет солнышком ночная отсидка в обезьяннике; он сообщает номер отделения и его адрес.
– И Валерию, Валерию прихвати! – требует. – Я ей уже звонил, она ждет.
– Серов, – говорю. – Как вы все меня уже допекли до самых до кишок.
– Ничего-ничего, привыкай, брат, – успокаивает. – Это только начало... нашего... конца, ха-ха!..
Была ночь, и парус месяца нырял в влажных облаках, как в волнах. Поэт увел отряд девочек на карьер-озеро коллективно бултыхаться нагишом и читать стихи. А я остался с ней, Вирджинией. У неё было прекрасное имя, хотя называли мы её просто Верка или Варвара Павловна. У неё было хорошее качество – сдерживать свои обещания. Она дала мне слова быть – и она была. Сидела на тахте, поджав ноги под себя, и курила. Курила, и запах её папиросы был странен. Я повалил её навзничь, она прижгла мою ладонь, я выдержал боль и спросил, как она может курить такую дрянь?
Она мелко засмеялась, ткнула в мои губы папиросину. Я втянул сладковатый запах-дым...
Это марихуана, мой мальчик, сказала она, давай улетим туда, и указала на небесный парусник. Нет, ответил я и ударил по темному разлагающемуся лицу, потому что она обрекала себя и других на лживую смерть.
Я ожидал увидеть своего друга несчастным, раскаявшимся, осмысляющим свое незавидное положение человека, действия которого подпадают под ст. 206, мелкое хулиганство.
И что я увидел? Саныч уверенно стоял по центру большой казенной комнаты и старательно читал стихи. За высокой стойкой прятался дежурный офицер и внимательно слушал поэтические откровения. И ещё трое служак с интересом рассматривали нашего товарища, как невиданную зверюшку.
Наконец декламирование закончилось. Пиит поклонился. Валерия кинулась ему на шею и начала душить. Аплодисменты не звучали, однако бюрократические лица сотрудников внутренних органов смягчились и приняли выражение близкое к человеческому.
– И такие стихи... Этот Иссссаков! – заключил стихотворец.
– Друзья? – спросил дежурный офицер, был пожилым и добрым. – Друзья это хорошо, и поэт – тоже хорошо...
– А что тогда плохо? – удивился Сашка.
– Унижать человеческое достоинство путем избиения гражданина Исах-х-хова...
– Исакова..
– Вот именно... рукописью по голове. Нехорошо. Вот ознакомьтесь.
Из протокола следовало: гражданин Серов, ворвавшись в квартиру гражданина Исакова, избил того тяжелым предметом, выражался нецензурно, пытался ломать мебель и т. д. и т. п.
– Эх вы, работники умственного труда, – вздохнул дежурный офицер.
– Федор Федорович! – завопил поэт. – Я больше не буду. Я вам книжку подарю. Потом.
– Прощение проси.
– У кого?
– Догадайся.
– У Исакова? Никогда в жизни! – ударил себя в грудь. – Чтобы я... вы что?.. Нет!..
– Не ерепенься, заявление имеется – имеется.
– Он же убийца.
– Чего?
– ... таланты убивает! И глубоко закапывает.
– Вот именно... На два года тебя закопает. Лучше на мировую.
– Федор Федорович! Не приемлю. Лучше суд, чем такой позор.
– Гражданин!..
– Федор Федорович!..
Не знаю, чем бы дело закончилось, но, ломая каблуки, Валерия снова кинулась на шею любимого. И заголосила, как баба на покойнике.
В конце концов нам удалось покинуть отделение. Я дал честное слово, что мой друг при свидетелях попросит прощение у гражданина Исакова, который грозится страшными карами. И его можно понять: погибнуть критику от поэта обидное и оскорбительное дело. Первым должен сгинуть поэт, так уж у нас справная, национальная традиция.
Однажды, Сашка затащил меня на какой-то поэтический вечер. Вечер записывался телевидением. Все сидели с напряженными, грузными лицами. Поэты декламировали стихи замороженными голосами. Камера обезоруживала души, как оружие обезоруживает силу. Мой друг дышал, будто находился под чугунным прессом; ему, вероятно, хотелось, как и мне, топать ногами, орать, бить морды, посуду, ломать табуретки о головы собратьев по перу. Однако он, как и я, оказался бессильным перед обстоятельствами.
Мы ушли в перерыве, матерясь. Это был позорный побег. Наше первое постыдное отступление. Что может быть смешнее и нелепее человека, отстаивающего себя?
Мы вышли в мартовские сумерки. Счастливая и зареванная Валерия целовала поэта, тот вырывался и кричал, что истина ему дороже свободы. У джипа стояла девочка Полина. Серов удивился:
– Ой, а ты кто? Я тебя люблю. Я люблю все неожиданное. Ты знаешь, кто я? Нет, ты даже не представляешь, с кем судьба тебя...
– Заткнись, – посоветовал я.
– Я люблю Полину, как астроном новую планету, – хекнул мой друг. – Где полет твоей души, Леха?
– Поехали к критику, трепло.
– Давай-давай, я ему вставлю строку вместо пера, будет, как павлин, смеялся. – Девочки, желаете, стихи замечательные?.. Мои... или не мои?.. Не помню... Главное, чтобы душа пела? Чирикала. Должна же хоть у кого-то в великой стране душа заливаться от счастья?
– Кажется, она у вас поет за всех? – засмеялась девочка Полина.
Ты только знаешь как тонут
В новой одежде на новых улицах
В аплодисментах которыми тебя провожают
В благожелательных отзывах которых все больше и больше.
"Сотни капканов расставленных жизнью
ждут твоего падения".
Капканы аплодисментов как холостые
выстрелы.
Дом, где проживал известный критик-дантист, был помпезен, величествен, с лепными фигурами на фасаде. Шпиль терялся в подсвеченных солнечным закатом облаках. Все происходящее казалось нам детской и наивной игрой. Развлечением. Блажью и вычурой. Во всяком случае, вид нашего друга был далек от вида раскаявшегося агнеца. И чувствовал поэт себя великолепно.
На огромном лифте, куда мог заползти Т-80У, мы поднялись в поднебесье. Нашли квартиру критика. Тот решительно не хотел нам открывать. Он царапался за бронированной дверью и вконец, озверев от нашего доброжелательного хамства, низверг на наши головы все проклятия, которые знал.
– С нами девушки, – посчитал нужным поставить его в известность Сашка.
– А я вызову милицию, – грозился критик.
– Были мы там, были, – утверждал поэт. – Там доказали, что я честный человек.
– Вы? Вы вредный... для нашего общества!
– Мы приехали не спорить, – заметил я.
– А зачем? – маялся дантист. – Вы мне нужны, да?
Я коротко изложил суть проблемы. Критик помолчал, потом начал канючить, что его сильно били по голове, что он не видит возможности простить такого изощренного издевательства, что пусть свершится высшая справедливость.