355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Валяев » Тарантул » Текст книги (страница 3)
Тарантул
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 11:23

Текст книги "Тарантул"


Автор книги: Сергей Валяев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)

Может быть, это было моим первым предательством?

Отец присел передо мной, у него были больные, слезящиеся глаза неудачника, что-то нетвердо проговорил, потянулся за чемоданом... Прекрасный мягкий чемодан с блестящими бляхами, покачиваясь, проплыл мимо моего носа.

Через несколько минут за окном прозвенел трамвай. Тогда мы жили в большом городе и остановка была рядом с нашим домом, и отцу повезло, что так удачно подвернулся трамвай. Хотя, надо заметить, он ненавидел этот шальной вид транспорта. Когда забирал меня из детского сада, мы брели через весь, кажется, город, заходя во всевозможные книжные магазины и закусочные. Книжки были нарядные, с картинками, я рассматривал картинки и пил сок. Путь наш был долгий, а закусочных много. В результате домой не отец меня провожал, я – его. Если дома не было мамы, мы с ним после утомительного похода валились в одежде на диван и засыпали, как убитые. Для дивана это кончалось плачевно. Наверное, сок слишком разбавляли водой. В конце концов, как я понимаю, маме надоело сушить диван, и она выгнала отца. И странно – я тут же прекратил терроризировать мебель. Мне снились мягкие и теплые сны, что не мешал, впрочем, подниматься и, натыкаясь на тяжелые сундуки, выходить на мокрое от росы крыльцо. Тогда мы жили на даче у деда, пока менялась городская однокомнатная квартирка. Я выходил на холодное крыльцо и, глазея в предрассветную муть, пускал из себя телесную струйку. Лужица в пыли парила и пенилась... Мне было около пяти. А память хранит – и предрассветный холод под босыми ногами, и изморозь на перилах, и смутное чувство тревоги перед новым наступающим днем, и блаженный уютный покой под стеганым одеялом.

Когда я собирался в первый класс, появился Лаптев. Мама попыталась приучить меня к мысли, что это мой настоящий папа. Как-то не случилось. От Лаптева исходила уверенность, сила, он делал поступки, тем самым отталкивая меня. Он уверенно наступал на мир и людей, он умел торговать, все подчинялось его воле.

Потом мама родила девочку, её назвали Юлия, а я её называл Ю, она была пухленькая пышечка и напоминала именно эту букву алфавита. Ю была как бы моей сестричкой. Она пожила три года, восемь месяцев, одиннадцать дней и умерла.

Вот такая вот случилась неприятность. Она умерла, а мы остались жить, как будто ничего не случилось. Очевидно, мы не успели привыкнуть к ней, Ю. Хотя, конечно, все намного сложнее и трагичнее, но об этом у меня нет желания пока вспоминать.

Благосостояние же наше стремительно поднималось, как и всего народа, даже возникли разговоры о возвращении в столицу, да после как-то забылось: в Ветрово начали воздвигать ковровую фабрику, расширили железнодорожное депо, построили новую больницу, возвели торговые точки, и жизнь обещалась быть перспективной. А потом – рядом, за два перегона, была хорошая по территории, как выразился отчим, дача нашего деда, бывшего красного командарма, лихого рубахи, которому сам товарищ Иосиф Сталин подарил дамасский, разящий врагов народа, клинок.

Последний раз с отцом мы виделись в больнице (она была ведомственная, Лаптев постарался). Отец, как это нелепо, поехал в Москву по своим суматошным книжным делам и предпринял попытку влезть у Казанского в переполненный трамвай. От судьбы не уйдешь...

В огромной палате лежал он одинокий, небритый, дикий, как репей, стесняясь двух соседей, уверенно занимающих высокие койки. Мы невнятно поговорили, попрощались, отец стыло улыбался, и чувствовал себя, должно быть, скверно. У двери я обернулся: он уже лежал лицом к стене. Стена была казенная выкрашенная в цвет холода и боли.

Самое омерзительное на войне, кроме неопределенности, боли и смерти, холод, продирающий до костей. Стылые бесконечные сумерки, прошиваемые трассирующими пулями и обагренные всполохами дальних пожаров. Мы забыли, как выглядит наше родное теплое солнце. Возникало такое впечатление, что мы оккупировали планету, незнакомую и страшную, где нет живых созданий, а есть призраки. А как можно сражаться с ними, тенями?

Отцовский дом был знакомо обгажен великим братством коммунальников. В кишкообразном полутемном коридоре тянуло чадящим смрадом жареной рыбы, плакали дети, на кухне бранились женщины, музыкальная стихия прибойно билась о дощатые перегородки. Каким же нужно обладать чувством социального оптимизма, чтобы не сбежать с этой полуразрушенной палубы жизни?

Навстречу мне из ядовитого мрака материализовалась фигура. Она икнула, дернулась и твердо сказала:

– Дай денег. Наших.

– Зачем? – задал лишний вопрос.

– Душа просит, брат.

– Любишь деньги одухотворенной любовью, – поумничал.

– Люблю, – признались мне. – Они родные. А родное – значит, лучшее. Но люблю не только душой, но и телом-с.

На этом наш мимолетный разговор о морально-нравственных ценностях и прочих аспектах нашего бытия закончился. Фигура провалилась в тартарары. С призом за квасной патриотизм.

Я пробрался дальше по коридору и, наконец, наткнулся на нужную дверь. Услышав знакомый голос, вступил в забытый мир.

Этот мир в пространстве был бесконечно мал, равно как и абсолютно бесконечен. Двенадцать жилых квадратных метров были заставлены стеллажами с книгами. Надо отдать должное отцу: он был постоянен в своей страсти к книгам. Он их покупал, менял, продавал, снова менял. Не знаю, читал ли, но факт упрямый: библиотека существовала. И были в ней детские книжки.

– Алексей! Ты?.. А я тебя не узнал... определенно не узнал! – отец был свежевыбрит, душист, в новом костюме.

Я протиснулся на старенький диванчик, освободил себе место. Отец суетился у стола, который был сервирован, я бы сказал, изысканно, во всяком случае, шлепанцы на нем не валялись, как случалось прежде... Что за перемены?

– Мама привет передавала, – соврал.

– Да-да, она звонила, – отец остановился, потирая нервно ладони. Чудная женщина. Чудная!.. Хирург-пролетарий!... На таких земля держится.

Тут дверь распахнулась. По воздуху плыла утка, она была жареная и на подносе, с яблоками. Ее несла женщина. Была спокойная, я бы сказал, степенная, с грустными добрыми глазами. И ещё была коса, русая, русская, архаичная коса.

– Здравствуйте, – сказали мне. – Рада вас видеть.

Я приподнялся и снова плюхнулся на диван. Меня рады видеть?

– Маша-Маша, – волновался отец. – Ради Бога не урони мою мечту. Пошл, люблю пожрать.

– Коля, – тихо проговорила женщина Маша.

– Извини, больше не буду-не буду, – замахал руками и едва не сбил поднос со стола. Вместе с уткой и яблоками.

– Коля, считай, – улыбнулась женщина.

– Раз, два, три... – отец успокоился. – Вот, брат, досчитаешь этак до двадцати и тих, аки ягненок... – И яростно зачесал затылок.

– Коля, прекрати.

– Маша, ты права, но иногда хочется, – хихикнул отец и проказливо зыркнул в мою сторону. – Строга, матушка, строга, да?

– Коля, если бы я тебя не знала, – проговорила женщина и с какой-то хозяйственной непосредственностью открыла бутылку шампанского. Брызг не было.

– За встречу! – подняла тост.

– С Новым годом, – сказал я.

– С Новым годом? – удивился отец. – Ты чего, Алексей? Март же?

– Это я так, – ответил, – шутка.

– Да-да, за встречу! – воскликнул отец. – Чтобы чаще, чтобы все хорошо, чтобы ты, сына, держался в этой жизни!

Бокалы взлетели над отечественной уткой, по-новогоднему ударились, звеня; я понюхал перегнойный запах прошлогоднего винограда. Отец булькал, у него была привычка гонять градусную жидкость во рту; он булькал и надувал щеки. Женщина Маша причмокивала, пачкала крашенными губами край бокала.

– А ты, Леша, почему, не пьешь? – удивилась. – Болен?

– Маша, у тебя все больные, – сказал отец. – Он за рулем?

Я согласно кивнул. Так было проще – кивнуть. И молчать, и смотреть, как люди едят, раздирая плотное мясо, и как глотают печеные яблоки. Я смотрел на отца и женщину Машу, они ели и рассказывали мне историю своего знакомства. История была скучна и банальна. Но как часто своя жизнь кажется единственной и удивительной.

– Мария! – кричал отец. – Ты меня! Ты моя! Я тебя люблю! Ты меня знаешь?..

– Коля, – стеснялась. – Ты больше не пей.

– Да! Я! Да ты меня не знаешь! – горячился. – Если я захочу... Я всем докажу, какая у меня воля... сила воли... Кремень!

Отец рвал зубами мясо. Год назад он был убежден, что чрезмерное употребление мясных продуктов отрицательно влияет на человеческий организм. Боюсь, что тогда он просто не зарабатывал на птицу, все деньги тратя на вино и книги.

Помню он читал мне:

– А по ночам у нас тут кругом слышно, как звонят колокольчики, тоненько так звонят. Говорят, что когда-то, давным-давно, один здешний птицелов поймал дятла и перед тем, значит, как его выпустить, привязал ему к шее бубенчики. От них и звон. Только я думаю, тут не одна птица должна быть – одна не могла сразу в разных местах звонить. А то ведь по ночам по всем оврагам, по всем балкам слышно, как переливаются эти звоночки и колокольчики. А может быть, у того дятла и птенцы вывелись тоже с колокольчиками. А что? Очень возможно... И никакого чуда здесь нет, потому что любой их может услышать...

Прекрасные сказки детства.

Ударили в стену. Закричала женщина. Отец отмахнулся – сосед Жорка сцепился с женушкой, в который уж раз...

Стены обладали удивительной звукопроницаемостью. Возникало впечатление – мы слушаем радиоспектакль, голоса были мелодраматичны и, кажется, рассчитаны на внешний эффект.

– Ты все сам! А мне... Я тоже хочу, ты – плохой, ты – гад, ты – сам себе, а мне...

– Отстань, стервь, сгинь, – бубнил мужской голос. – У меня инфаркт, у меня жизнь погубленная из-за тебя, хабалы!

– Это ты, скот, жизнь мою перекосил... Говорила мама моя, ой, как она говорила...

– Удавись, чтоб тебе...

Наступила тишина. Отец прокомментировал: Жорка приобретает в галантерейном магазине несколько флаконов жидкости для выведения пятен или, против, например, перхоти, сам пьет. А с женой-голубушкой не делится, жадный, вот она...

– Ой, хороша клоповница! – завопила голубушка. – Ой, лю-лю! Подкатилась я под гору!.. Иди ко мне, любезный...

– Чего надоть?

– Любови хочу?

– А иди ты...

– Ааа, не могешь?

– Я тебе!..

– К соседу книжному пойду. Ох, потянет он меня, голубку...

Стена задрожала от удара, задвигалось мебелишко, женушка дурно завизжала – убивают!

– Тьфу ты, – плюнул отец. – Все как не у людей.

– Больные, – сказала женщина Маша. – Алеша, вы кушайте, кушайте.

– Убивают! Убивают! А-а-а! – голос оборвался; так он срывается, когда человека бьют ногой в живот.

Я принялся вылезать из-за стола. Отец закричал, чтобы я не мешался, сам же буду виноватый.

Отец-отец...

В коридоре толкались соседи: Жорик – мужик дурной, тюкнет по голове утюжком, милок, и унесут тебя из этой жизни вперед ногами.

Не трогайте меня, промолчал, я – человек, озлобленный собственным героизмом.

В комнате плавал странный запах каких-то душных дешевых химикалий запах безнадежности и убогости. На полу под ногами скрипели стеклянные осколки. На тахте хрипела знакомая мне фигура, которой я дал деньги на лечение души. Это и был Жорка. Кому и горький хрен – малина, а кому бламанже – полынь.

Жена, худая, злая, с распущенными волосами, с прекрасными заплаканными глазами, испуганно повернулась:

– Из милиции?

– Крик тут был?

– Чего? Уж и кричать не можно? А чего можно? Пить нельзя, ебац-ц-ца нельзя, да?! А?! Пошел вон!!!

Заплакала девочка. Я её не заметил; она заплакала, и я её заметил. Она пряталась в углу, маленький, нечистый звереныш с такими же крупными и прекрасными глазами, как у матери.

Жорка прекратил храпеть, задвигался на тахте. Женщина зашипела:

– Не реви, дура, папочку нашего разбудиш-ш-шь...

У женщины были надломленные резкие движения, как у механической, неисправной куклы. Худые ноги были в синяках и пропитаны этиловым спиртом. Она закинула ногу на ногу и повторила:

– Из милиции?

– Из нее, из неё – отмахнулся и шагнул к девочке.

– Заберите его, – ткнула пальцем в сторону мужа, – все время оскорбляет мое достоинство, губит будущее моего ребенка! Я требую, как женщина, как мать!..

Она замолчала. Я оглянулся – оседая на стуле и низко опуская голову, она засыпала, отравленная; из её рта тянулась липкая, безвольная нитка слюны.

Я протиснулся к девочке, протянул руку, она в ужасе закрыла лицо пятилетними ладошками...

Когда мы зачистили дом на Первомайской, как нас учили: "каждую квартиру проверить, в каждый закуток залезть. Боитесь – закати впереди себя гранату, только за угол надо спрятаться, да глядите, чтобы стенка не из фанеры была", я прошелся по квартирам – искал деревянный хлам для костерка. И в одной из квартир, в её развороченном, сочащемся кровью гнезде, увидел старика... то, что осталось от старика... Я увидел детей... то, что осталось от них... Детей было трое... или четверо... а, может быть, и больше... Трудно было сосчитать.

Вы интересуетесь, кто я такой? Не все ли равно. Лучше спросите, что я думаю.

Девочку женщина Маша умыла и принялась кормить. Девочка ела жадно и испуганно, она давилась кусками мяса и с ненавистью смотрела на неторопливые руки, её кормящие.

Потом сомлела от еды, уснула. Ее уложили на твердый диван. За окном занепогодилось – было сумрачно, грустно, тихо.

Отец меня провожал – жители дома отдыхали после обеда, как солдаты после боя.

– Я её люблю, – говорил отец. – Она прекрасная женщина. Чудная. Такие удивительно бескорыстны. Если бы ты знал...

– Раз, два, три... – сказал я. – Или четыре...

– Шутка, нервы лечит... По науке, брат... Маша читала в журнале. Она журналы читает.

– У нас самая читающая публика в мире, – сказал я. – Вот в чем беда.

– Нет, сын, – вздохнул отец. – Она удивительная женщина. Ты потом поймешь. А какие готовит пельмени – сибирские, она ж с тех мест... Ты не прав, сын.

Кто может быть правым в этой жизни? Кто поймет чужую жизнь, чужую правду, чужую боль? Кто? Я пожал руку своему отцу, которого никогда не понимал и которого всегда прощал.

Я ничего не боюсь. После того, как повстречал поющего старичка в домотканой рубахе на берегу моря, я не боюсь ничего. И никого. Единственное, что страшусь – одиночества. Трудно быть одному. Спасают друзья и любимые.

Любимые предают, а друзья... друзья гибнут. У меня были друзья; я вернулся из кровавой бессмыслицы, мне удалось вернуться оттуда, они – нет, им уже никогда не вернуться живыми.

Мертвыми – да, их привезут в цинковых гробах и поставят эти штампованные ящики со знаком качества под моросящую снежную сыпь.

Возвращаясь к машине, слышу телефонный зуммер. Кому я нужен? Это Серов, его восторженный и раздрызганный голос:

– Леха, Чеченец, твою мать, ты где шляешься? Я тебе звоню-звоню. Ты мне нужен.

– Зачем?

– Махнем в одно местечко.

– Я занят.

– Чего? Бабы не уйдут... Кстати, родной, у тебя никаких принципов: друзей бьешь в морду. Нехорошо.

– За дело. Пить меньше надо.

– А я сейчас трезв, как стеклышко. Звякнуло издательство – желают книжонку выпустить. Полный пи... дец!

– Чью книгу? – не понимаю.

– Мою! – восторженно вопит друг. – Мою, Чеченец! Еб... ть их во все издательские дыры!

– И что?

– Как что? Катим в Москву, столицу нашей Родины.

– Зачем?

– Договорчик подмахнуть и так далее...

– Я занят.

– А бить морды свободен?

– Тьфу! – солоноватый привкус. От злости я прикусил губу. Запах крови и моря. "За морями, за долами живет парень раскудрявый". – Черт с тобой!..

Все в порядке, говорю я себе. Что делать, говорю себе, у каждого из нас свой крест. Серов, я до сих пор чувствую свою вину перед тобой? Но в чем она, моя вина? Не знаю.

После того, как сбежал из прихожей, где столкнулся с женщиной в мамином атласном халате, недели две жил у друга. Я не мог сразу вернуться домой. Я жил у Сашки две недели и каждый день лгал по телефону маме. Я не мог себя заставить переступить порог квартиры, в которой осознал себя преданным. Понимал, что поступаю как неврастеник, как рафинированный мозгляк, но ничего не мог с собой поделать. Санька смеялся над моими юношескими переживаниями и утверждал, что к жизни надо относиться, как к физиологическому акту. Трах-трах. Или ты её, или она тебя. Иного не дано.

Потом к нему пришли гости, среди них была девочка Виктория. И как-то получилось, что нас, меня и её, отправили в булочную. Нам заказали купить хлеба. И мы пошли в эту булочную, и я с удивлением обнаружил, что к Победе совершенно равнодушен, она пресна и проста, может быть, пройдут годы, и она тоже окажется в чужом коридоре в чужом домашнем халате?.. И её увидит...

И тогда я себя спросил: быть может, мой товарищ прав – и вся наша жизнь бессмысленна по определению. Физиология, не более того. И понял, что ненавижу своего лучшего друга. Ненавижу за то, что он освободил меня от иллюзий.

А в булочной стоял теплый запах детства. Моя бабушка всегда выпекала хлеб. У этого хлеба был запах будущей счастливой жизни; жизни, похожей на сказку.

Потом бабушка умерла и я стал покупать хлеб в булочных.

На въезде в городок Ветрово – новенькая, ухоженная бензоколонка. Раньше её не было – и вот, пожалуйста, новые времена, новые песни. Пестренький, красивенький капитализм на обочине облезлой и заляпанной грязью российской действительности.

Я паркую джип и отправляюсь платить за корм своей автолошадки. Отдаю в окошко какие-то деньги, я плохо умею считать, но то, что мне должны вернуть сдачи, знаю. Мне ничего не возвращают. Бог с ним, говорю себе, однако не хочется, как не хочется становиться в общий молекулярный ряд.

Я потукиваю по стеклу. Меня спрашивают – в чем дело, командир? Я отвечаю. На этот вопрос я знаю ответ.

– Иди, командир, иди, пока живой.

– Деньги, родной, деньги, – говорю я.

– Ты чего? Жить надоело?

– С Новым годом, – говорю я, – с новым счастьем.

– Чччего?

Он выходит, самоуверенный болван, у него брезгливое и сытое выражение лица, у него лицо пройдохи, лицо человека, который не знает, что такое чужая боль и кровь. Он громоздок и силен. Он дебилен от сознания своей мощи. Он никого не боится, защищенный матушкой природой и своими правами хозяина новой жизни.

– Ты чего, больной? Аль крутой? – косился в сторону джипа. – Папа любит? Мама любит? Девочки дают? Я тебе тоже дам...

Болван потерял чувство самосохранения, он никогда не испытывал физической боли, своим мелким торгашеским умишком он даже не представляет, что это такое.

– Ну ты, козел! – потянул руку ко мне.

Он потянул сильные пальцы, потемневшие от бензина, к моему лицу, он слишком долго это делал...

Я его убивал. Он не сразу это понял, а когда понял, завизжал, как скотина перед убоем, хрипел разбитым носом и ртом, пытался уползти... Куда?

Меня учили убивать. Я бы его убил; болвану повезло, он не знал, как ему повезло. Я бы его убил, если бы не болело брюхо. Я бы его убил, даже несмотря на то, что он мой соотечественник.

Ему повезло – я залил в горловину его глотки высококачественного бензина Аи 95, но кремень в зажигалке стесался и она не вспыхнула. Жаль.

А зажигалку мне подарил Ваня Стрелков. Мы собрали костерок из мебельной рухляди, и мой боевой товарищ попытался высечь огонь. Пощелкал без положительного последствия и хотел кинуть зажигалку. Дай, сказал я ему. На, удивился Ваня, а зачем? Пусть будет, ответил я.

Уже в госпитале под Тверью я узнал, что он подорвался на противотанковом фугасе, начиненном металлическими прутьями, болтами и стальными шарикоподшипниками. Чечи в этом смысле были удивительно изобретательны.

Вы видели, властолюбивые суки, как умирают те, кто защищает ваши многократно пере... баные чужой волей жизни? Думаю, нет. Потому, что у вас вместо глаз – бельма.

У кирпичного дома по проспекту Ленина маялся человек. Я его не узнал, и джип проехал мимо. Пришлось Серову бежать за машиной и орать, что это он, а не кто другой. Одет был крайне скромно – легкая куртка, цивильный костюмчик, белая сорочка, галстук, начищенные туфли. Я удивился, что за маскарад? Или снова женимся, дружище?

– Политика, – прохрипел, падая на переднее сидение. – Там... там уважают эту униформу.

Я недоверчиво покосился: с каких пор мой товарищ придерживается правил хорошего тона? Странно?

– Лучше бы ты женился, – хмыкнул я. – Второй раз. И снова на Анджеле.

– Не-е-е, – хохотал Серов, дрыгая ногами. – Лучше смерть.

Когда мой друг заявил, что желает жениться на девушке по имени Анджела, со мной случился истерический приступ. Я бился в конвульсиях от смеха, как сумасшедший. Анджела была известная и знаменитая шлюшка всего Подмосковья, включая Амурскую область и Бухарские Эмираты. Правда, папа её был генералом бронетанковых войск и мог защитить честь дочери всеми войсками, ему подчиненными. Впрочем, о какой чести могла идти речь?

– Зачем это тебе? – спросил я после приступа.

– Я честный человек, – ответил жених, елозя по щекам мыльным помазком. – А ты идиот и не веришь в высокие чувства-с.

– А как же Антонио?

Мой друг соскреб с подбородка пышную пену и мучительно покосился на меня:

– Я её люблю... люблю, как сестру.

И порезался, я увидел: пена окрашивается в малиновый цвет.

– Ты порезался, – сказал я.

– Что? – не понял.

– Кровь.

– А, черт, – сказал Серов. – Вечно эта кровь. Не говори мне под руку. У тебя дурная привычка: говорить под руку.

– А у тебя лезть под юбку.

– Я честный человек.

– Это я слышал. А еще?

– Что еще?

– Чем так пригожа невеста?

– Она... она стихи мои... наизусть... – признался. – Во время акта...

– Какого акта?

– Полового, балда.

– С кем?

– Что с кем?

– Твои стихи наизусть во время полового акта... с кем?..

– Иди ты!.. – истерично заорал поэт. – Я её люблю... безумно!.. А вы все пошлые люди... Боже, в какому миру я живу? И с кем?..

Я пожал плечами – каждый сходит с ума, как он хочет.

Надо сказать, свадьба готовилась на славу, с купеческим размахом, на все Ветрово. Папа-директор ковровой фабрики и папа-генерал бронетанковых войск – убойная смесь для всеобщего праздника. Было такое впечатление, что в городке одновременно проходят учения танковых соединений и выставка достижений ковровой промышленности среднерусской полосы.

Что подействовало в последнюю секунду на Серова-младшего, не знаю, однако в авто (по пути к священному обряду) он был крайне возбужден, в комнате жениха впал в меланхоличную задумчивость; когда же его подвели к затоптанному коврику, когда задали вопрос, скорее риторический, о том, желает ли он?..

Он дернулся, недоуменно покрутил головой, медленно освободил свой локоток от руки невесты... И, задумчивый такой, удалился... Я легкой трусцой бежал за ним. В спину ударила волна – штормовое предупреждение: гости-гости-гости...

Упав в джип, мой друг неистово захохотал, орал, чтобы я гнал, гнал, гнал... К черту!.. К Богу!.. И ещё дальше!.. С радостным облегчением я исполнял его просьбу.

Малость прийдя в себя, экс-жених велел катить к ресторану "Экспресс". Там нас встречали многочисленные гости со стороны невесты. Серов, похохатывая, выволок мимо них ящик шампанского. Какой-то седенький, ясноглазый и добродушный дядюшка невесты активно нам помогал укладывать тяжелые кегли на заднее сидение. И ещё помахал, родной, нам на прощание.

Как не начались военные действия в городке, не знаю. На месте папы-генерала я бы разнес в пух и прах фабрику имени Розы Люксембург. За оскорбленную честь своей дочери, единственной, любимой и неповторимой. Неповторимой для всего офицерского личного состава подмосковных военных гарнизонов.

А мы отправились к Антонио. И упились шампанским. Я никогда не подозревал, что им можно так неизящно упиться.

Совсем не просто быть человеком.

Москва встречала напряженным гулом, индиговым смогом над автомобильными заторами, суетным столпотворением у вокзалов, бесконечными торговыми рядами и ларьками, трамвайным трезвоном, ободранными за зиму зданиями, площадями, замытаренными мусором, тлением, ложью, воровством власти, нищетой народа, национальным позором, общим безумием, углублением экономических реформ, диалектическим законом единства и борьбы противоположностей...

Мой друг, тщательно выбритый до порезов, жующий кофейные зерна, счастливый, дурачился, кричал, пел, у светофоров приглашал пугливых девушек любить его, декламируя им стихи.

Наконец мы подкатили к невзрачному и обшарпанному зданию. Я не хотел идти туда, мне было хорошо в колымаге, она защищала меня от суеты долгого первого дня, да Серов настоял – хотел, чтобы я, видимо, увидел миг его удачи. Миг удачи – и долгая человеческая жизнь.

По узким, пропахшим бумагой и казеиновым клеем коридорам сновали служащие. Их шагов не было слышно – на полу лежали толстые ковровые дорожки. Не от нашей ли "Розы Люкс"?

Спотыкаясь об их чрезмерную ворсистость, я поплелся за другом. Тот нарочито высоко поднимал ноги, и от этого его движения походили на механические, как у бойца при полной ратной выкладке.

У одной из бесконечных стандартных дверей мы приостановились. Поэт поправил галстук и шагнул в кабинет.

Маленькая каморка была заставлена столами, стульями и полками, те в свою очередь были завалены продукцией издательства и прочей макулатурой. В этом бумажном хламе жил плюгавенький человечек. Он раздрызгано вскочил с места и долго жал руку областному пииту, выходцу из народных недр, так блеял человечек, есть, есть ещё самородки у нас, выражающие свои глубинные, неординарные движения души, убедительно отражающие общенациональные стремления к гуманистическому примирению...

Это был словесный понос. Я заскучал. Серов мычал нечто неопределенное, он потерял чувство юмора, ему все это нравилось. Он мелко переступал с ноги на ногу и потряхивал головой. Во всей этой сцене было нечто эстрадное.

Я присел на подоконник. На двери висела знакомая мне реклама: стюардесса призывала летать самолетами Аэрофлота.

Я вспомнил утро, себя в нем, угарного Саню в этом утре... Мне помешали вспоминать – мешал голос, с визгливым фальцетом выговаривающий:

– Ну, голубчик, поймите, я не спорю, строчка прекрасна, она удивительна по своей э-э-э... семантике, но в ней нет смысла...

– Как это нет смысла? – удивлялся Сашка. – "Капканы аплодисментов, как холостые выстрелы".

– Вот! Прекрасная строчка, однако... Капканы – это э-э-э... капкан орудие для ловли этих самых мышей, да?

– И крыс, – сказал я.

– Что? – поэт нервно листал страницы будущей книги.

– Вот именно, молодой человек, именно, – обрадовался редактор. – И крыс!.. А тут аплодисменты!.. И ещё выстрелы?

– Холостые, – зло уточнил их творец.

– Господи! – всплеснул ручками человечек. – Кто из нас знает, какие выстрелы холостые, а какие нет?

– Что? – спросил мой друг. – А почему это стихотворение не пойдет?

Тут я заметил, что костюм моего товарища совсем не новый и не модный, и Серов из него давно вырос.

– Это? – редактор натянул очки. – Право, не знаю. Это решение заведующего. Но все это не принципиально, голубчик. Не принципиально! Вы потом поймете... Книга же есть! Есть!

– Што?! – прошипел мой друг и резким движением сорвал галстук-удавку. – Черта лысого – книга!

– Вы не правы, не правы! – подпрыгнул человечек. Обут был в мягкие войлочные тапочки. – Вы должны понимать: существует определенный спрос... э-э-э... общественное мнение... в конце концов, рынок...

– Р-р-рынок! – взревел на все издательство поэт.

– Мы вам добра желаем, голубчик, – со страхом отшатнулся редактор. Идем вам навстречу: Договорчик!..

– Договорчик! – выходец из народных недр потрошил рукопись. – В гробу я вас всех видел. Вместе с договорчиком, крысы канцелярские!

– Ну знаете? – человечек сдернул очки. – Ваше поведение... э-э-э... неэтично... О чем буду вынужден доложить.

– У-у-у, стукач! – рявкнул стихотворец и шагнул в сторону своего оппонента.

Запахло скандалом. Все было так мило... Впрочем, версификатор и его редактор находились в слишком разных весовых категориях. Правда, смотрели они друг на друга с такой лютой ненавистью... С такой ненавистью можно глядеть только на врага, которого немедленно надо уничтожить. Иначе – он уничтожит тебя.

Несколько опешив, я взял Саныча за руку, чтобы тот случайно не прибил противника. Папкой со своими слишком своеобычными стихами.

– Суки позорные! – кричал мой друг, – купить хотите! А я не продаюсь. Ха! Я вам пришлю Анджелу, вот она, мастерица, отмастерит вам своей пилой и всей душой, ха-ха!

– Какая Анджела с пилой? – окончательно потерялся человечек. – Это черт знает что?.. Я требую уважения...

– Мы водку не жрали, чтобы уважать!

– Я с вами отказываюсь работать.

– А я с вами!

– И прекрасно, – редактор уткнулся в очередную рукопись.

– Отлично! – хрястнув дверью, поэт с проклятиями куда-то умчался, как ветер.

– До свидания, – сказал я. – Я знаю, какие выстрелы холостые, а какие нет.

– Что? – нервно вздернулся редактор. – Вы ко мне, молодой человек?... Тоже стихи сочиняете?

После новогодней праздничной бойни для нас наступили бесконечные новогодние сумерки. У чечей тактика ведения войны была проста и эффективна. Они не шли на прямое противостояние – атаковали исподтишка. Десять-пятнадцать человек – ударный отряд, способный сутки наматывать кишки батальону. А чаще – мобильная группка из трех-пяти нукеров; обычно – родня. Такие группки занимали господствующие высоты на чердаках, крышах, высоких этажах и щелкали из СВД – снайперских винтовок Драгунова. И поначалу успешно: мы не были готовы к такой войне, изощренной и подлой. И многие из нас получали в лоб свинцовый новогодний подарок от Аллаха.

Снайперов мы ненавидели, и был негласный приказ – уничтожать на месте.

Духи – понятно, защищали свою землю, и с героическим фанатизмом и криками "Аллах акбар" гибли, но однажды мы взяли на чердаке своего. Славянина. Наемника. С паспортом СССР, где таилась фотография молоденькой хохотушки и щекастого карапуза. Наемник, наш сверстник, чуть постарше, был из "щiрого" города Киева.

– Они меня заставили. Мне семью кормить надо, кто её будет кормить, просил. – Не убивайте. Я ваших не бил... У меня холостые патроны... холостые...

– Холостые? – спросил я.

– Вот вам Бог!.. – и перекрестился.

Я взял винтовку наемника, передернул затвор.

– Нет! – закричал он в ужасе, пытаясь бежать.

Бог не помог – боевая пуля тукнула по черепу, окаймленному повязкой цвета летней лужайки на Крещатнике.

От удара содрогается джип. Что такое? Это мой друг Серов падает на сидение. Вид поэта растерзан, такое впечатление, что дюжие литсотрудники проволокли его по редакционным дорожкам, пиная за вредность характера и строптивость духа, затем, как мешок, закинули в авто.

– У них рецензия Исакова! – вопит мой товарищ. – А знаешь, кто такой Исаков? Не-е-ет! Ты не знаешь!

– И знать не хочу.

– А я тебе скажу!..

– Ну скажи.

– Зубодер!

– Как это? – не понимаю.

– Дантист! Зубы дерет и стихи.. А? Такое разве бывает? Это только у нас! Дерьмо колючее, зубы всем вставил, кому надо!.. Я сам ему зубы вырву!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю