Текст книги "Сибирский рассказ. Выпуск III"
Автор книги: Сергей Алексеев
Соавторы: Валентин Распутин,Виктор Астафьев,Михаил Щукин,Георгий Марков,Гарий Немченко,Давид Константиновский,Виктор Кузнецов,Борис Лапин,Андрей Скалон,Валерий Мурзаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)
Решить-то решили два очка отдать, но потом заигрались, вошли, что называется, во вкус и между делом набросали хлопцам из «Прядильщика» полную шапку. Потом опомнились, неловко стало, что дружеский договор нарушили, и стали шайбу потихоньку гостям подсовывать: нате, мол, действуйте!
А оно как назло. Не идет к ним шайба, хоть плачь!
Потом, наконец, одному нападающему, шустрому с виду пареньку, выложили прямо на клюшку, а сами вроде замешкались, приотстали, И вот мчится он впереди всех и чуть не от синей линии нашему вратарю орет в голос: «Гера, ну ведь договорились же, Гера!..»
Гера потом рассказывал, что он уже для верности и глаза закрыл – чтобы реакция, значит, не подвела, чтобы грешным делом не поймать шайбу случайно.
И тут вдруг этот самый шустрый с виду нападающий «Прядильщика» на ровном месте споткнулся, плюхнулся на лед и на животе въехал мимо Геры в ворота, а шайба прошла метра на два левее.
Стадион тогда со смеху помирал, как он Геру-то на бегу уговаривал, а теперь, пожалуйста, увозит из Сталегорска четыре очка из четырех – этот самый «Прядильщик» занюханный! Это ведь надо перестать себя уважать, чтобы до такого докатиться…
И переставали потихоньку. Уважать.
Ну, в самом деле, – смотришь, замерзший, на жалкие потуги «Сталеплавильщика» забить шайбу и чувствуешь, как лицо твое поневоле кривится в грустной такой усмешечке: да что они, в конце концов, могут?.. Места пустовать начали, целые ряды не заняты. Болельщики бродят от одной кучки к другой – там огоньком разживиться, там стопочку хватить, а там душу отвести, поразговаривать. Кто-нибудь знакомый тебя затронет:
– Ну, как тебе?
Ты вздохнешь нарочно:
– Да не говори.
– Они уже совсем перестали мышей ловить.
– Эт точно.
Тут кто-либо из друзей, стоящих рядом, взорвется после очередной оплошности нашего защитника:
– Нет, ты только погляди! Этот пижон Стасик приходит сюда с клюшкой только затем, чтобы бесплатно смотреть хоккей! Шайба летит рядом, а он стоит, чего-то ждет.
Разговор идет дальше:
– Да. Стасик и никогда не играл.
– Гнать бы, да…
– Вот в том-то и дело: кем заменишь?
– Да что с ними – бросились опять впятером, а ворота оставили… должен же какой-то порядок!
– А где он в нашем городе, порядок?.. Чего искать вздумал!
И кто-нибудь, мыслящий глобально, скажет чуть ли не со слезою в голосе:
– Нечего ждать. Нечего!.. Как были мы, братцы, – Азия…
И тут же – переход к другой теме:
– А слышали, вчера на комбинате? Один, видать, крупный специалист вырезал посреди стальной площадки круг в четыре метра диаметром… Сидел в круге и резал… Ну и выпал потом вместе с этим кругом – хорошо, что ниже еще одна площадка, – отделался легким испугом.
– Ну, мастера!
– Что ты – артисты…
В общем, приходили теперь на хоккей уже не болеть, а так – нужного человека увидеть, среди знакомых потолкаться, с друзьями посплетничать, узнать новости. Мужской клуб, да и только.
Единственный, кто по-прежнему играл хорошо и на кого еще ходила смотреть, был неизменный капитан «Сталеплавильщика» Витя Данилов – Даня.
Был он коренной, сталегорский, с Нижней Колонии, из тех бараков, в которых с недавних пор не живут и где теперь то обувная мастерская, а то прием стеклопосуды. В городскую команду взяли Даню еще школьником, помогли потом устроиться в металлургический институт, но он тут же перевелся на заочное отделение и пошел работать в мартеновский цех. Работал там и играл, пошел в армию, там тоже играл, окреп и поднатаскался. Когда, вернувшись, выпрыгнул впервые на лед, на трибунах загудели дружно – был Даня тот и уже не тот. Вроде и не подрос, и в плечах не раздался, но появилось в нем что-то особенное – то ли уже свой законченный почерк, своя игра, а то ли пока уверенность, что эту свою игру, свою манеру найти ему уже удалось.
Он и раньше был с характером парень… Стоит, правда, написать такие слова, как многие тут же подумают: значит, своенравный паренек, о-го-го, такого только затронь! Так вот, ничуть не бывало. А характер Дани в том состоял, что он всегда, в каждом матче до конца выкладывался. Он всегда играл, мало сказать, хорошо – играл прекрасно, как бы ни играли при этом остальные.
Не могу представить его стоящим на льду неподвижно! Как только он, почему-то пригибаясь, как бы складываясь в прыжке, перелетал через борт, как только делал какой-то странный – словно шашкою – крутой взмах клюшкой, начинался стремительный Данин бег, который иногда ускорялся настолько, что был похож на полет, а иногда слегка утихал, но не прекращался уже ни на секунду – до тех пор, пока Даня не садился на скамейку запасных. Во время вбрасывания – если не участвовал в нем сам – Даня медленно кружил, переваливаясь с боку на бок и кося глазом, а когда его подзывал судья, неторопливо кружил вокруг судьи. Сам же он, несмотря на то, что был капитаном, никогда к судьям не подъезжал, никогда не спорил. Даня считал, что его дело прежде всего – хорошо играть.
Бегал Даня по-своему, почти никогда – прямо, а обязательно наклоняясь набок, как бы уже падая, но удерживаясь на последнем, одному ему доступном пределе. На сумасшедшей скорости он вдруг переваливался на другую сторону, и этот косой – всегда по дуге – полет продолжался, пока он был на площадке, бесконечно. Даня мчался, оставляя за собой тут же исчезающую из твоих глаз, но постоянно ощущаемую каким-то уголком памяти странную, но красивую вязь, которая заканчивалась или неожиданным, на первый взгляд, прорывом через линию защиты, или почти невозможным по сложности броском…
Только не заключите из этого, что Даня из тех самых хитрых паучков-одиночек, которые ткут себе свою паутинку, а на остальное им наплевать, – как раз нет! Даже когда он мог почти беспроигрышно ударить сам, он отдавал ударить другому, если этот другой был в положении хоть на самую малость выгодней. И все самые острые комбинации начинал всегда он, и первым бросался кому-либо помогать или исправлять последствия чужой оплошности. Партнеры Даню часто не понимали, но он не обижался, не вспыхивал. Я думаю, что это неустанное движение его по площадке, эти бесконечные предложения коллективной игры часто команду и выручали: это ведь просто невозможно – играть спустя рукава, если кто-то рядом постоянно на сто процентов выкладывается.
Он был как неутомимый дирижер, он постоянно втягивал в игру, он зажигал остальных, все прибавляя и прибавляя темп, пока на площадке не закручивалась вдруг всеобщая и в самом деле похожая на музыку вдохновенная карусель.
Потому-то и оставался Даня капитаном, что был он коллективист. Но не удержусь повторить: как катался он, сукин кот, сам!
Бывало, среди самой средней игры на отбой или среди всеобщего напряжения в нем словно начинала стремительно разворачиваться невидимая пружина, и он бросался к шайбе, забирал хоть у своего, хоть у чужого, и его уже ничто, казалось, не могло остановить, – из любого конца площадки он мчался, ложась с боку на бок, обходил всех и забивал свою непременную в каждом матче, которую все так и звали, – «Данину шайбу». К этому настолько привыкли, что если игра не шла, а кто-либо из болельщиков произносил неопределенное: «Да, пока что-то ни шиша не выходит», – другой тут же откликался: «Одна-то будет!»
Имелась в виду – Данина.
Скажете, что я нарисовал почти законченный портрет игрока экстра-класса. Но ведь именно таким игроком и был Даня! Всего лишь третьим – после двух именитых москвичей – вошел он в клуб «трехсотников»-хоккеистов, забивших по триста шайб, а в Москву его звали еще тогда, когда этих мальчишек, которые от нас теперь уехали, и к дворовой команде близко не подпускали. Звали, да только Даня не ехал. Одни говорили, что он хитрит, что парень он – несмотря на простецкий характер – все-таки себе на уме. Зачем ему быть вторым в Риме, если в Галиции он – первый?..
Другие говорили, что дело вовсе не в этом, он бы давно уехал, да жена против – а Даня был семьянин.
Роста он самого среднего, и лицо самое обыкновенное, даже простоватое лицо, к тому же все в шрамах, однако видели бы вы, какой был Даня красавец, когда с женою под руку он шел по проспекту Металлургов следом за тремя своими маленькими мальчишками! Куда его шрамы девались. У него не лицо было – лик, тихим счастьем светившийся. Иногда, правда, лик этот делался слегка виноватым – когда Даня, не спускавший глаз с ребятишек, не отвечал вдруг на чье-либо приветствие и жене приходилось толкать его в бок…
А жена у Дани, что ж, она всегда была настоящей красавицей, ослепительная и рядом с Витей, и без Вити. И он ее, конечно, любил.
Не стану вслед за некоторыми повторять, что это из-за любви к своей Вике Даня не пил и не курил – скорее всего, он верил в себя, как спортсмен, знал, что играет хорошо, и ему хотелось играть еще долго. Дело не в этом. Не знаю, может быть, надо было посмотреть на них на улице, когда они шли вдвоем, без детишек. Тогда почти с такою же счастливою улыбкою посматривал Даня на свою Вику, и снова она поталкивала его локотком, если он не замечал вдруг кого знакомого…
Что он, спросите, дома на нее не мог насмотреться, на свою Вику? Да ведь у нас выходит так, что дома видим мы своих благоверных, когда они стоят у плиты или стирают или когда в косынках, покрывающих бигуди, – как будто на голове у нее патронташ! – и с каким-то невероятным кремом на лице, с маскою из яичного желтка и сока малины, на минуту присядут рядом с нами у телевизора.
Собираются куда-либо вечером, мы их торопим, нервничаем, и только уже на улице, когда они при полном, как говорится, боевом, и в самом деле вдруг замечаем: ведь давняя твоя любовь – еще ничего!
Учтите при этом, что Даня видел свою Вику куда реже, чем видим мы с вами своих жен, – у него ведь и горячий цех, и тренировки, и матчи в Сталегорске, и спортивные сборы за городом, и дальние выезды…
Можно было об отношениях Дани с женой судить и по тому, что Вика не пропускала ни единого матча, на той самой «руководящей» трибуне стояла со старшим из мальчишек или с подружкой, и где-то среди игры каждый раз бывал момент, когда делающий на площадке бесконечные круги свои Даня вдруг вскидывал вверх руку в рыцарской этой громадной перчатке и в ответ тотчас же вскидывалась над трибуною белая шерстяная варежка…
Теперь-то, правда, доказательством привязанности Вити Данилова к своей Вике было то, что звонившие домой или товарищам наши хоккеисты рассказывали невероятное: Даня перестал играть.
Поездка у ребят только началась, впереди были самые трудные матчи, а вести из разных городов приходили самые неутешительные. Счет, с которым наши проигрывали, от игры к игре становился все крупней и крупней, иногда они продували всухую – впервые в жизни Даня перестал забивать ту самую, в которой все были всегда на сто процентов уверены, – «Данину шайбу».
Конечно, разговоры среди сталегорских болельщиков пошли самые грустные. Все почем зря костерили Хоменку…
Жизнь сложная штука, это все мы знаем, давно не мальчики, но зачем же в чужой квартире, мил человек, за телефон хвататься?.. Тебе, что ли, звонить туда будут среди ночи? Ты и днем-то, Хома, никому ненужен!
Тут, наверное, пора хоть чуточку сказать о Хоменко.
Он тоже коренной сталегорский, с Даней росли на одной улице, учились вместе, говорят, даже сидели на одной парте. Это Даня его в «Сталеплавильщик» и притащил, да только дела у Хомы тут не пошли. Хоть играл он и хорошо, а временами, надо сказать, прямо-таки здорово играл, ребятам его манера не понравилась, потому что, как говорится в одной присказке, Хома «тащил одеяло на себя». Ни паса никогда не даст, не подстрахует, не выручит, но глотка зато – ого!.. Начнут разбирать игру, и вся команда, оказывается, не права – один Хома прав. Вернутся с выезда, и все ребята, как положено, на комбинат, а Хома в поликлинику за бюллетенем. В мартен приходил, считай, только первого да пятнадцатого, и то после обеда, когда открывалась касса.
И ребята однажды сказали Хоме, что они, пожалуй, обойдутся без него. И Даня не стал его защищать.
Может, тут-то черная кошка меж ними и проскочила? Теперь дорожки у друзей пошли врозь. Даня вскоре ушел из института, простосердечно заявив, что ему жалко бедных преподавателей: так они с ним маются, а толку чуть. В городе посмеялись с одобрением: ну разве это плохо, если человек понимает, что наука – это не для него, и если своим положением решил не пользоваться?..
Хома же в институт вцепился, как клещ в теленка, и хоть тянул на заочном лет восемь или девять, диплом в конце концов получил-таки, и на собраниях в мартеновском стал теперь об одном и том же талдычить: нельзя, мол, зажимать молодых. Капля, известное дело, камень долбит – поставили его мастером. И начали тут его, как эстафету, – от печки к печке, из смены в смену. А когда все эти, какие только были возможны, перестановки закончились и все Хому раскусили, приняли мартеновцы мудрое решение: чтобы около печки под ногами не болтался, двинуть Хому по общественной линии.
Тут-то и получил Хома отдельный кабинет с телефоном, тут-то и стал, поднимая трубку, через губу говорить: «Хоменко слушает». И вот – договорился!
Однажды пронесся по Сталегорску слух, что накануне поздно ночью примчался Хома в районное отделение милиции и потребовал немедленно послать к городскому скверику патрульную машину. Оказывается, когда он шел через сквер, окружили его несколько хлопцев с гитарою, и один спросил: «Скоко время?» Хома ответил как можно вежливей: без четверти, мол, двенадцать. «Не, – дружелюбно рассмеялся тот, который спрашивал: – Скоко время тебе, Хома, жить-то осталось?..»
Ну, судя по хитроумным выкладкам социологов, этой очень немногочисленной – и говорить стыдно, право! – прослойке сталегорских граждан сейчас, когда матчей в городе не было и наши проигрывали на выездах, жилось, конечно, тоскливо, и она, ясное дело, искала себе какого-нибудь такого занятия… Так что, по всей вероятности, Хома сущую правду в райотделе рассказывал. «Только зачем же ты, парень, напакостивши, да в милицию? – рассуждали в городе. – Неужели хотел, чтобы тебя к чужой жене и от нее на милицейской машине возили?..»
Но Хома и сам, пожалуй, вскоре это понял. Потому что как-то прошел он по проспекту Металлургов, сложенной газеткой прикрывая синяк под глазом, но комментариев по этому поводу, как ни пытались что-либо выяснить самые заядлые болельщики, ни от кого не последовало.
Но шут с ним, с Хомой.
С Даней, говорят, было плохо.
В толстяках он никогда не ходил, а теперь, долетали слухи, стал совсем кожа до кости, и лицо сделалось черное. Предлагали ему – начальник команды в завком звонил – сходить в больницу, но он сказал, что все у него в порядке, а какой же порядок, если парня как подменили.
Приближался день возвращения «Сталеплавильщика», и в завкоме решили на всякий случай отправить пока Хоменко в командировку – подальше от греха. Тут как раз случилась оказия, и по профсоюзной линии поехал наш Хома на шестимесячные курсы.
Не Хома, а парень-удача.
2
Приехали наши поездом.
Встречающих, как всегда, было много, даже, пожалуй, чуточку больше, чем всегда, – кроме родных да друзей пришли еще и те, кто хотел хотя бы одним глазком на Даню взглянуть: как он там?.. Держались эти последние скромней некуда, стояли поодаль, готовые ко всему: и кинуться, если что, к Дане поближе, помахать ему, крикнуть дружеское словечко, а то и по плечу похлопать, и постоять в сторонке, ничем не выдав себя, – будто пришли они на вокзал совсем по другому случаю. Но все они, конечно, неотрывно глядели на хоккеистов, молча ели глазами Даню и больше были похожи на провожающих траурную процессию. Да так оно и было – как чувствовали! Хоронили сталегорский хоккей…
Даню встречали трое его мальчишек, которых привела на вокзал теща, и встречал старик отец. Вики не было.
И не было ее потом на трибуне, когда игры начались у нас.
Вообще-то громко сказано: игры…
Не знаю, каким словом назвать то, что происходило теперь у нас на хоккейной площадке. Кошмарный сон… Балаган самого дурного пошиба.
Наши играли настолько плохо, что приезжавшие в Сталегорск команды тоже были не в состоянии показать хороший хоккей – любое мастерство, любая стратегия тонули теперь в царившей на площадке безалаберщине.
И хуже всех, пожалуй, играл наш капитан.
Теперь, выходя на площадку, он больше не перескакивал через борт, а мешковато, поникший заранее, вываливался через калитку и медленно, опустив голову, ехал на свое место к центру. Кончился его стремительный косой полет – он не ходил больше кругами, не вертелся, как раньше, волчком, когда неожиданно тормозил, – бежал неловко, еле полз, отталкиваясь носками коньков, или стоял, когда игра шла поодаль от него, как в воду опущенный. И падал он теперь некрасиво, и вставал со льда тяжело, и подолгу не поднимался, если сносили его особенно резко. А доставалось ему теперь тоже как никогда, потому что есть, есть, что там ни говори, в спорте скорее всего невольная, но злая манера мимоходом «приложить» того, кто явно не в форме – наверное, затем, чтобы себя почувствовать и сильней, и неукротимей.
Единственное, что в нем еще оставалось от прежнего Дани, – это терпеливое спокойствие, с которым он принимал все, что с ним только ни происходило на площадке. Он не взрывался, не орал на весь стадион, не разбивал об лед клюшку, как это бывало с другими, но теперь это все меньше было похоже на знаменитую выдержку капитана «Сталеплавильщика» и все больше смахивало на обычную понурую покорность – на Даню жалко было смотреть.
Он и раньше был не ахти какой говорун, а сейчас совсем замкнулся, по улице ходил, сунув руки в карманы и ткнувшись в грудь подбородком, и никто его теперь не окликал, не затрагивал – только провожали, оборачиваясь, глазами.
На работе тоже к нему не лезли, только так, самое необходимое – жалели парня, давали время прийти в себя, что-то, может, решить.
Вики не видно было, говорили, болеет. Детишки гуляли с тещей или с Даниным стариком. Как там у них дома – никто ничего не знал, соседи говорили: в квартире – тишина мертвая.
Зато какие громкие разговоры шли теперь на трибунах!
Слышали бы их бедные наши жены.
Вот, говорили, до чего довела Даню баба! Да если бы не она, его давно бы уже на руках носили в Москве. Из-за нее остался в забытой богом нашей дыре, и вот, пожалуйста – результат. Чего ей, Вике, собственно, не хватало?.. Так не-ет же, и тут распроклятая их натура взяла свое – ты ей еще и чего-нибудь остренького подан!.. И разве все они, бабье, не такие?
Это не шутка: я думаю, что в те дни, возвратись после матча, а то и так, после разговора где-нибудь в курилке или за кружкой пива после работы, не один из сталегорцев будто бы ни с того ни с сего повышал вдруг голос, разговаривая со своею половиною, а то и припоминал вдруг ей какой-либо старый – она надеялась, давно позабытый – грешок, и недоумевающая половина терялась в догадках: это с чего бы?.. И не один – я это совершенно серьезно говорю – сталегорец сложные какие-нибудь, запутанные свои отношения с дамою сердца вольно или невольно ставил теперь в зависимость от того, как и что решит со своими делами Даня.
Бедный Даня!..
Такие раны каждый лечит по-своему, это так, но разве не лучше было бы для тебя забиться куда подальше, чтобы ни одна живая душа не знала, где ты, только какая-нибудь бездомная псина рядом, и побродить в одиночестве, а может, посидеть у раскаленной печурки, отлежаться, с неделю беспробудно поспать, но только чтобы в спину тебе – ни единого взгляда… Или не дали бы тебе отпуск?..
Да ты скажи только слово, и ребята-охотники на тягушках тебя отвезут в какую-нибудь одинокую зимовьюшку рядом с Поднебесными Зубьями!.. А может, стоило бы уехать в другой город – хотя бы на время?
Пронесся вдруг слух, будто старый товарищ Дани, работающий на Шпицбергене, прислал ему письмо, а через несколько дней оттуда пришла телеграмма с вызовом – заместитель управляющего «Арктикуглем» тоже был свой, из Сталегорска.
Даня не полетел.
По какой-то там причине календарь уплотнили, игры шли чуть ли не одна за другой, и каждый раз он неизменно появлялся на площадке, сопровождаемый участливыми взглядами… Разве он не чувствовал на себе эти взгляды?
Правда, болельщиков вокруг ледовой площадки лепилась теперь горстка.
Вспомнить былые времена – сколько народу стояло тогда вокруг переполненных трибун, прямо на улице. Подняв одно ухо на шапке, слушали, по реву болельщиков или по наступившей вдруг мертвой тишине определяли, кто там кого. А теперь примерно выше пятого ряда уже было пусто – только здесь и там, посреди заиндевевшего, давно не топтанного никем железобетона, горели маленькие костерки, около которых в минуты особой скуки болельщики стояли спиной к площадке – а на что, скажите, пожалуйста, там смотреть?..
Сперва сюда ломились поглядеть, как наши выигрывают, потом, когда перестали выигрывать, любопытно было иной раз взглянуть, в какой форме находятся москвичи – так ли сильны перед чемпионатом мира, как пишут в «Советском спорте»? Затем, когда скатились в класс «А», приходили посмотреть на Даню…
Теперь, когда Даня сломался, смотреть стало больше не на что.
3
Они появились в городе почти неожиданно.
Там, в столице, только что учредили новый кубок, и какая-то добрая, видимо, душа, вдруг вспомнила о блиставшем еще недавно «Сталеплавильщике» и решила в розыгрыш включить и его.
И вот москвичи неторопливо, словно прогуливаясь, по два, по три человека рядком шли растянувшейся вереницею по проспекту Металлургов, и среди них шагали два бывших наших игрока – тоже теперь столичные жители…
Они пришли на площадку и стали, осматриваясь, у борта. Кто-то из москвичей открыл дверцу и в меховых высоких ботинках, с молнией по голяшке, вышел на лед, не вынимая рук из карманов, попробовал слегка прокатиться; другой лоском потыкал; третий просто понимающе кивнул – и все они вертели головами, поглядывая на только что расчищенное, с еле заметными полосками снега поле, и на пустые, такие неуютные здесь трибуны, будто целиком сделанные из бетонных лестничных маршей, и на низкое, заметно подкрашенное комбинатовским дымком голубое небо.
А на них, знаменитых москвичей, с грустным любопытством поглядывали еще не успевшие уйти с площадки, разом переставшие шоркать метлами служители – сухонькие дедки в облезлых кожушках, да в телогрейках, в ватных, пониже спины оттопырившихся теперь, когда дедки разогнулись, штанах, в разношенных валенках… Ах, эти дедки!.. В далекой молодости терпеливо кормили в холодных бараках вшей и отбивали себе ладони на жарких митингах около первых сталегорских дымов, по двадцать пять, по тридцать годков отстояли потом рядом с кипящей сталью, а на склоне лет, переживши случайно столько своих товарищей, открыли вдруг совсем иной, словно малых ребят потянувший их к себе, сверкающий мир… Собираясь устраиваться сюда на работу, надевали пропахшие нафталином шевиотовые пиджаки со всеми регалиями, строго подкручивали усы, значительно посматривали на отражение свое в зеркале, а потом с директором, совсем еще по сравнению с ними мальчишкой, разговаривали подрагивающими голосами и отмахивались отчаянно, когда речь заходила о деньгах, или не хватает, мол, пенсии, – в том ли дело!
С какою торопливою охотою, со скребками в руках, выбегали они на лед в перерывах между периодами, какой сплоченной шеренгой катили все вырастающий перед широкими совками лопат снежный бурун, с какой тщательностью заметали случайные огрехи, как поспешно убегали с площадки, когда выкатывался судья, и если, случалось, при этом оскользались и падали, болельщики пошумливали дружелюбно, шутливо покрикивали, а дедки, поднявшись быстрехонько, отмахивались – экая, мол, беда! Лишь бы выиграли наши.
О сталегорском хоккее, да и не только о нем, знали они теперь всю, что называется, подноготную и, как никто, пожалуй, другой, страдали душою за своих; но непросто прожитый век не отучил их уважать чужое достоинство, и потому сейчас, когда приезжие пробовали лед, кто-то из дедков, стоящий к гостям поближе остальных, спросил приветливо:
– А что без буторишка? Или кататься не будете?
И один из этих, одетых в дубленки и в пыжиковые шапки красавцев, щедро улыбаясь, ответил простосердечно:
– А стоит ли, дед?.. Зачем?
Пораженный старик бочком-бочком отошел к своему товарищу, и вдвоем они постояли, озябшие, пошвыркали носами, постучали нога об ногу пимами, поахали, тут к ним третий подошел, а дальше – дело известное: в общем, вечером, когда стал собираться народ, эти трое стояли сразу за контролерами у входа, рассказывали завсегдатаям, которых знали в лицо, одну и ту же историю – о том, как москвичи не захотели перед игрой покататься, – и грустные голоса стариков были похожи на те, какими обычно люди приглашают пройти к столу на поминках.
Им в ответ понимающе головами покачивали: мол, ясное дело, дожили!.. Они и «Сталеплавильщик» только затем небось включили в розыгрыш, чтобы дать кое-кому отдохнуть!
Перед самым началом игры у наших случилась заминка, четверо полевых никак не могли дождаться пятого, судья настойчиво свистнул еще раз, и тут, низко пригибаясь, через борт перемахнул Даня, лихо, как в былые времена, взмахнул клюшкой и, заваливаясь набок, по дуге потел к центру. Судья нетерпеливо вбросил шайбу, но Даня, потянувшись, каким-то чудом отнял ее, отдал партнеру, кинулся вперед, получил пас, одного и другого обвел, третий подставил ему подножку, и, падая, Даня сильно и коротко успел пробить – за воротами у москвичей мигнула красная лампочка.
Та самая, почти забытая теперь, – Данина шайба.
На трибунах ударили в ладоши и замерли, не поверив: что за новости?
Москвичи головами покачивали и улыбались друг другу, и снисходительно на наших поглядывали: некоторым – не станем уточнять, кому именно, – всегда, мол, везет, факт известный. Теперь гости захватили шайбу прочно и, казалось, надолго. Опять наши стали ошибаться, занервничал вратарь, которого уже и раз, и другой спасло только чудо, ко тут Даню, ходившего кругами, будто толкнула вдруг та самая, неудержимо распиравшая его изнутри пружина, он прыгнул к шайбе и с нею, все круче заваливаясь набок, бросился сломя голову через все поле, все только заоглядывались, и вот она вдруг – вторая!
Теперь хлопали подольше, но все же как бы с опаскою: разве не знаем, как оно тут, на нашей площадке, всегда бывает. Загоришься, поверишь в них, понадеешься – тем горше потом будешь переживать поражение… Не в первый раз, мы ученые!
А Даня, затормозивший так резко, что крутнулся, как встарь бывало, волчком, на один момент замер, вскинул вверх руку в громадной кожаной перчатке, и тут же над полупустыми рядами взметнулась ласточкой белая варежка.
И заоглядывались, зашептались на трибунах…
И стало вокруг очень тихо. И стало очень за что-то, ничем не защищенное, тревожно…
Коротко похрустывало под тугими ударами шайбы промерзшее дерево, потрескивал лед, чиркала, разрезая его, сталь, глухо впечатывались одно в другое тела, с густым шорохом, распростертые, мчались по льду, плющились о поскрипывающие борта. Шла упрямая, изредка нарушаемая лишь прерывистым дыханьем да неожиданным чьим-то хеканьем, немая борьба.
Странное дело: казалось, что Даня не принимает в ней никакого участия, что он постоянно занят чем-то известным только ему одному, имеющим целью выиграть не только у чужих – у всех сразу.
Это был прежний Даня, с него уже не сводили глаз и, когда он совершено неожиданно, издалека, всадил третью, радовались без удержу и хлопали уже без оглядки: да пусть там потом хоть что – вы видели, человек заиграл?!
А гости, после третьей, начали грубить, стали друг на друга покрикивать, и зрители, всегда очень тонко чувствующие даже самый незначительный сбой в настроении чужих, хором начали свою жестокую борьбу, которая очень часто ранит куда больнее, чем сам соперник.
Прежде всего – взялись дружно освистывать «изменников».
Сколько произнесли мы до этого горьких слов, вспоминая вас, но как мы всегда любили вас, братцы!.. И искали ваши фамилии в коротеньких спортивных отчетах, и в ожидании встречи с вами, бросив остальные дела, усаживались прочно у телевизора, ловили каждый взмах клюшки и расплывались в счастливейшей улыбке, если кто-либо из вас попадал на скамью штрафников и его вдруг крупным планом показывали, и, приезжая в Москву, шли на хоккей, где болельщики дали вам уже свои, иные прозвища, а, не обращая внимания на соседей по ряду, кричали вдруг, как оглашенные, позабытое вами, приклеившееся еще в дворовой команде: «Сю-уня!..»
Но нынче, ребята, другое дело. Нынче – в родном-то городе! – похлебайте!
И не только при малейшей ошибке – при одном появлении «изменников» возносился над трибунами беспощадный унизительный свист.
С москвичами не было старшего тренера, наверное, не посчитал нужным ехать. Два молодых его помощника сперва перестали бывших сталегорцев выпускать на площадку, а потом велели им и вообще – с глаз долой. И болельщики поняли, что это почти победа.
Может, это были звездные часы в жизни Дани, может – одна из тех почти невероятных случайностей, которыми так богата любая игра: четвертую шайбу он забил почти в точности так же, как первую, – в самом начале второго периода, на четвертой или на пятой секунде.
И восторженный стон, каким откликнулись болельщики, не прекращался уже ни на единый миг – до самого конца матча.
Не знаю, с чего это началось, но трибуны вдруг стали заполняться. Кто-то, наверное, прогуливался неподалеку по улицам и вдруг услышал знакомые победные звуки, кто-то другой позвонил узнать, как там дела, и тут же постучал соседу…
Снова открылось окошечко кассы, потом другое, и кассирши хлопотали за ними так торопливо, словно пытались вернуть все упущенные за долгий сезон барыши. Затем около касс столпилась длинная очередь. Затем стали стучать во все двери и требовать директора.
Сам бывший хоккеист, директор не оторвал взгляда от площадки, но, приказывая открыть все, какие только можно, входные двери, повел рукою у себя за спиной… И к концу игры на трибунах давились так же, как тогда, когда «коробочка» была еще старой.
Говорят, что люди прибегали в пальто, накинутых на пижамы, а то и на теплое белье. Не знаю, не стану врать. Но я своими глазами, когда уже расходилась потихоньку толпа, видел под ногами утерянный кем-то растоптанный шлепанец.
Но ведь было в тот вечер из-за чего чуть ли не босиком стоять на раскаленном бетоне!..
Даня после четвертой заиграл совершенно иначе – он снова стал капитаном и снова стал дирижером. Опять он был в центре событий, опять распасовывал, помогал, подстраховывал, опять отдавал – как отрывал от сердца. И в конце концов ему удалось раскачать даже тех, кто и в самом деле давно уже приходил сюда с клюшкой только затем, чтобы бесплатно смотреть хоккей.








