412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Алексеев » Сибирский рассказ. Выпуск III » Текст книги (страница 4)
Сибирский рассказ. Выпуск III
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:56

Текст книги "Сибирский рассказ. Выпуск III"


Автор книги: Сергей Алексеев


Соавторы: Валентин Распутин,Виктор Астафьев,Михаил Щукин,Георгий Марков,Гарий Немченко,Давид Константиновский,Виктор Кузнецов,Борис Лапин,Андрей Скалон,Валерий Мурзаков
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)

Короче, наша с Василием Ивановичем программа заключалась в следующем: мы максимально использовали разные фонды, которые нам полагались, – командировочный, фонд мастера, фонд техники безопасности – для этого надо только хорошо знать, что тебе полагается, и вовремя побеспокоиться, чтоб тебе их начислили, и максимально экономили фонд зарплаты. А за счет экономии пропускали липовые наряды. Классическая система «мертвых душ»: оформляешь на работу безымянные личности, пишешь на них наряды, получаешь на них зарплату. Зарплату своим рабочим раздавал я сам: брал под отчет в кассе и развозил; прораб оформлял мертвых душ, писал наряды и расписывался в ведомости, так что все было в наших руках. Но я никогда не жадничал – пропускал не более одной мертвой души в месяц; это около двухсот рублей чистыми. Сотня уходила на то, чтобы расплачиваться за разные непредвиденные услуги: шоферам, трактористам, на запчасти, за всякие срочные ремонты, на «смазочный материал» – коньяк и водку для «нужных товарищей»; а вторую сотню делили пополам с прорабом и клали в карман – на «непредвиденные расходы». Я-то свои полсотни тоже на дело пускал – брезговал как-то пользоваться сам, а прораб, знаю, забирал себе, и меня, помню, это обстоятельство всегда смущало. Себя-то я оправдывал: вроде для пользы дела преступаю законы; скребло на сердце, но совесть, по крайней мере, очень не мучила; а у прораба было откровенное присвоение казны в «целях личного обогащения» – так, кажется, формулируется такой случай в Уголовном кодексе? – и я был сообщником, и ничего уже не мог поделать: на иное он не соглашался, а деньги были нужны, без них я уже не мог обходиться.

Иногда уходило больше двухсот. Скажем, бригада измотана, а работу надо срочно кончать, вот и дразнишь их наличными: «Понимаю, ребята, тяжело, но надо сделать. Сделаете – деньги на стол». И бросаешь, естественно, сотню «на стол». Или иногда сам начальник управления (а мы с ним довольно дружно жили, ладили; он всего-то года на три старше меня был, но по части втирать очки – мастер) звонит мне, предупреждает: «Приеду в понедельник с людьми, ты уж там организуй чего-нибудь!» Про расходы, естественно, ни слова. Подразумевается, что начальник участка выкрутится – на то он и начальник участка, а не пешка с глазами. Мне-то организовывать эти неофициальные встречи некогда, я делами по горло занят – поручаю своему прорабу, а он мастер был на всякие такие штуки: шашлык ли приготовить собственноручно, рыбки ли хорошей достать – сам понимаешь, на таких рыбалках рыбу не ловят. Приедет начальство, посмотрит: все нормально, дела идут, а как это все варится, никому не интересно, – вдохнет между делом экзотики и тем же путем уедет, а нам дальше работать. А потом смотришь, прораб уже две мертвых души вместо одной в нарядах рисует. Махнешь на все рукой, скажешь: «А какого черта?» – да и просадишь сам в сердцах эту сотню.

Вот такие, значит, дела.

Три с лишним года эти дела тянулись, а сотни все мотало и мотало. Это как счетчик в такси: коли уж сел – а стоишь ли, едешь ли, – он мотает. Тут у меня еще девка завелась. Родители на Севере деньги заколачивали, а она одна в квартире…

Где-то недоучилась, где-то секретаршей работала, получала свои скромные девяносто рубликов, но до радостей земных дюже жадная: петь, плясать, пить и есть могла без устали, импортные тряпки покупать и тут же бросать где попало – тоже. Познакомились в ресторане; она в компании, и я в компании; ха-ха-ха да хи-хи-хи; объединились, поехали после ресторана догуливать ночь у нее; обстановка в квартире – с потугой на стандартную роскошь: полировка, ковры, хрусталь; к утру все расползлись; я отшил какого-то слюнтяя и остался; ну и пошло-поехало. Все на родителей шипела: «У-у, старичье противное, скряги несчастные! Сами тыщи зарабатывают, шикарно жить хотят, а мне дак лишней тряпки жалко!» В общем, существо ленивое, завистливое, примитивное – конченное, одним словом, несмотря на совершенную молодость, и вполне, видимо, достойное своих родителей. Меня она не то что прелестями своими купила, хотя и это было, а именно слепым, животным отношением к жизни: хоть день, да наш! Ей-богу, стыдно вспомнить сейчас, в какую грязь я опускался.

Устану от нее, приеду домой, к жене, к детям, думаю: «Все, хватит, отрезал!» Жена догадывается, к себе не подпускает, молчит, будто я пустое место какое. Мне бы покаяться, выплакаться перед ней, выпросить прощение, но не хватает мужества. Дети, конечно: «Папа, папа! Ты что так долго не приезжал?» А жена им: «Папа в командировке был, скоро опять уедет». Прогонять не прогоняла, деньги брала, с детьми разрешала быть, но не более.

А с той распрекрасной девой я распрощался через два месяца. Правда, за эти два месяца она помогла мне еще несколько сотенок раскрутить. Сыт я был ее примитивной жизнью, да и сам ей надоел тем, что на меня находило иногда задумываться, рассуждать и каяться. Она говорила мне тогда с презрением: «Ты слабонервный». А я и действительно слабонервным становился. Проснешься иногда утречком рядом с ней, посмотришь на нее, сыто сопящую, с открытым ртом, оглядишься кругом, вспомнишь все сразу и возьмешься руками за голову: «Боже, боже мой! Где я! Что со мной? Куда я качусь?» И так все спротивится, и такое нестерпимое желание тут же рвануть без оглядки от своей собственной мерзостной жизни куда-нибудь хоть на Чукотку, хоть на какие-нибудь Новосибирские острова, чтобы ни души вокруг, чтобы только белый чистый снег – и я, новенький, свободный. И только тихонько застонешь, оттого что не можешь, что крепко-накрепко связан ты с этой своей дурацкой жизнью, как тот Гулливер, которого лилипуты привязали тысячью паутинок к земле.

Тут я должен тебе сказать: работу свою я исполнял, как говорится, без балды. Все показатели всегда нормальные, все графики и приказы выполнены. Тут у меня были такие правила, такой порядок: всякие переживания и нытье оставь при себе – работа прежде всего. Меня, естественно, замечали, доверяли серьезные задания и стали прочить в главные инженеры соседнего управления в тресте – там намечалась передвижка. Я уже настроился, думал: скорей бы уж вырваться из этого порочного круга, на новом месте буду работать по-новому, пахать буду как вол, честно отрабатывать свои грехи молодости.

И тут-то меня настигло. Может, кому-то дорогу перебежал, и этот кто-то начал под меня копать, или уж замечены были мои делишки, или просто пришла пора расплачиваться: рок, судьба – ты знаешь, я стал как-то верить в эти штуки; поневоле поверишь, когда ждешь, ждешь, и вот оно приходит. Короче, назначили приказом проверку состояния моего участка и, конечно же, раскопали: нашли в отчетах кое-какие неувязки в списании материалов, но, главное, обнаружили липовые наряды. Передали дело следователю. Следователь попался не дурак – чуял, что липа на голом месте не растет, стал копать глубже и, естественно, вытянул всю ниточку до самого конца. Ну, а когда все обнаружилось, тут уж на нас с прорабом начали вешать все грехи, наши и не наши, по принципу: бей лежачего.

И, ты знаешь, прораб мой, пресловутый Василий Иванович, вместо того чтобы как-то помочь мне разобраться с тем, что на нас свалилось, отделить зерна от плевел, истину от поклепа, повел себя прямо-таки по-свински: начал меня же топить, писать всякие заявления, объяснения, валить все на меня: что я, мол, заставлял его писать наряды, расписываться в ведомостях, а деньги все забирал себе, пил, баб имел, махинациями занимался. Это только усугубляло дело; ведь я-то сколько угодно мог бы представить свидетелей, подтвердить, что я платил наличными и за сверхурочную работу своим рабочим, шоферам, трактористам, и за ремонты техники, и за запчасти, тросы, кабели: что делать, если я был ограничен в средствах? Уж я бы поскреб свою память и все бы до рубля припомнил. Уверен: это облегчило бы и разбирательство, и нашу участь – все прекрасно понимают, что руководителю просто невозможно работать в жестких рамках. Уж я бы покривил душой, скрыл, что он, прохвост такой, больше меня в свой карман тянул.

Я его, конечно, понимаю по-человечески: у страха глаза велики, к тому же был он уже под следствием, трясся за свою шкуру, боялся, что на него много ляжет, боялся, видимо, что я молодой, авторитет имею, выкручусь, друзья помогут, а он останется в дураках, ну и решил, наверно, опередить события. В общем-то принцип известный в преступном мире: воруем вместе, а расплачиваться – каждый за себя. Ну и следователь, я говорю, не дурак попался – бил именно на то, чтоб расколоть нас по отдельности и заставить клепать друг на друга. Я-то на эту удочку не попался. Но растерялся в таких обстоятельствах, скис, махнул на себя рукой: да, пил, гулял, а теперь давайте вешайте на меня всех собак, наказывайте.

В общем, накрутили нам больше десяти тысяч рублей – и прораб мой никуда не делся, не ушел от наказания – и всунули, «за организованное систематическое хищение государственных средств в целях наживы и подкупа, за злоупотребление служебным положением»: прорабу три года, мне – пять. Вот и вся, как говорится, любовь…

Но не это было самым тяжким в то время. Срок я воспринял довольно спокойно – уже был готов к этому. Самым тяжким для меня было то, что дома описали и конфисковали всю мало-мальски ценную мебель, которая на собственных ногах стоит, телевизор, приемник и мою одежду. Вот это меня ударило под самый дых, это меня подкосило. Жена, конечно, в полном шоке была. Вся ирония судьбы, вся изощренность наказания в том, что мне самому весь этот хлам до лампочки, но что из-за меня, прохвоста, семья страдала, хотя она и копейкой из тех проклятых денег не воспользовалась. И сколько я потом ни протестовал, ни писал, ни умолял суд наказать меня хоть вдвое, но вернуть семье вещи, – бесполезно. Вот где стыдобушка-то меня погрызла!

3

Ну что тебе рассказать про заключение? В колониях наших все гуманно: бараки чистенькие, работа по восемь часов – меньше, чем мне приходилось вкалывать на воле, кормежка трехразовая, постная, но дистрофией никто не страдает, в свободное время – кому карты и домино, кому шашки и шахматы; развлечения эти ограничиваются, но если без ссор, без хипежа, то смотрят сквозь пальцы; газеты, книжки читай: подбор литературы, конечно, ограниченный, в основном нравоучительного характера, но по рукам ходит и много хороших книг, так что я хоть там почитал, восполнил кой-какие пробелы; по выходным – самодеятельность в клубе: струнный оркестр, поют, пляшут, пьески ставят, опять же нравоучительные, причем, скажу тебе, самодеятельность на довольно высоком уровне; если человек сидит годами и имеет тягу самовыразиться, высказать себя и хоть как-то очиститься, самодеятельность для него, можно сказать, – единственный способ, по-другому там слушать себя никого не заставишь, у каждого своя боль и своя тоска.

Должен сказать, там четко поставлена система стимулов: борются за чистоту бараков, за звание ударников и бригад прилежного труда и примерного поведения, есть продуктовый, промтоварный магазины; если ты хорошо работаешь, получай десятку талонами из заработанных денег, покупай колбасу, масло, сигареты, или чистое белье, или рубаху; накопил талонов – можешь купить даже костюм или пальто. Но я-то ничего не брал и курил самые дешевые папиросы – с меня ведь высчитывали в счет растраты, а все остатки до рубля я высылал домой. Опять же, если ты не имеешь замечаний и у тебя есть жена, – можешь пригласить ее; раз в год тебе дадут недельное свидание и отдельную комнату.

И тут – ты знаешь? – жена моя оказалась на высоте, за это я боготворить ее должен, следы ее ног на асфальте целовать. Вот кому мы должны памятники ставить в своей душе – женщинам, которые делают нас сильными! С ними не знаешь, где найдешь, а где потеряешь. Честно признаюсь, я мало знал их, даже жену, мне всегда было некогда.

Она перечеркнула все свои обиды – то есть нет, не перечеркнула, потому что, оказывается, уже ничего нельзя перечеркнуть, ни хорошего, ни плохого, что происходит между нами и ими, след остается на всю жизнь, как если бы ты писал письмо и зачеркнул фразу; но письмо-то можно переписать начисто, а жизнь – нельзя. Нет, она просто загнала их поглубже; она писала мне регулярно, и сколько мне полагалось получить писем – она ни одного не пропустила за весь срок; каждый год она приезжала ко мне, и ту краткую неделю, что нам была отмерена, она делала для меня праздником: привозила полный чемодан всяческой еды, новых теплых вещей – ведь тратилась, конечно, отрывала от себя и от детей, но мне это было жутко приятно; она убеждала меня не озлобляться, не киснуть, не сдаваться – надеяться и ждать, что все еще будет хорошо.

Гуманно-то гуманно в колониях, но заключения, увы, без неудобств не бывает, и главное из них – нет, не решетки, не проволока, не конвой, – а то, что ты все время на виду, в людской тесноте: нет возможности побыть один на один с собой, одуматься, забыться: от этого все время накапливается раздражение, появляются какие-то собачья инстинкты – хочется рычать и скалить пасть, чтобы хоть как-то защитить свой крохотный мирок, а не будешь защищаться – обгадят и затопчут. Вот оно где, наказание-то! Компания, сам понимаешь, неподходящая для совместного времяпрепровождения, законы собачьи: кто сильней – тот гавкает и укусить норовит, кто слабей – хвостом виляет. Есть, конечно, и случайные для тех мест, даже симпатичные люди, а большинство, я тебе скажу, не зря там сидит.

Я работой спасался. На лесоразработках был вальщиком, раскряжевщиком, потом на станках в лесопильном цехе. Потом там же – бригадиром. Бригадирство, конечно, хлопотное дело: тридцать гавриков под рукой, всех заставь работать, и не просто заставь, а дай с ними сто процентов выработки, не меньше. А с другой стороны, и кой-какие преимущества и послабления у бригадира есть. И опыт зря не пропадает, да и интересней оно. А нашему ли брату бояться хлопот. Главное, поставить себя, спуску не давать. Подобрал я надежного заместителя, культорга иначе говоря, с десяток мужиков подобрал, с которыми можно дело иметь, которые побыстрей хотят выкарабкаться и подзаработать, – там ведь и заработать можно, если работаешь, – и уже тогда смело качал свои права.

Пришлют этакое дерьмо в бригаду – а там его и так хватает, – скажешь ему: «Иди работай!» – а он тебе шипит сквозь зубы: «Я не работать приехал, а срок отбывать». Ну, по роже ему сразу. Тут, главное, сразу. Плюхнется в грязь или в опилки носом, подымешь, встряхнешь: «Работай, падаль! Бери инструмент и работай!» Опять шипит: «Пр-рипомню я тебе, бугор, эту кровь, о-ох припомню!» Ну, снова его по зубам и в зад пинком. Не без казусов, конечно, бывало. Видишь шрам на ладони? Нож отбирал, из пилы сделанный. И в бок ножичком ныряли. Но ничего, обошлось. А иначе нельзя, иначе, говорю, обгадят и затопчут.

4

И вот ты выходишь. О, эта воля, эта свобода! Ты не представляешь, какое это ощущение. Как много чего хочется, как легко дышится, как радуешься простым, элементарным вещам! Как ребенок, который в первый раз из дома сбежал, – аж дух захватывает, аж самому себя страшно. Представляешь? Как будто снова учишься ходить, говорить, жить – но уже сам. Сам пробуешь мороженое, покупаешь пирожки в лотке, едешь в автобусе, идешь куда глаза глядят. Все сам!

А ощущение, что ты все искупил! Совесть твоя чиста теперь, и у тебя еще полно сил. Ты готов начать новую жизнь, и все теперь будет по-новому. Есть, осталась горечь в душе, на лице появились морщины, виски сединой припудрило, желудок побаливает, нервы слегка сдали: гораздо больше вещей раздражает, иногда даже мелочи, которых раньше и не замечал вовсе. Чаще, чем раньше, тянет выпить. Ничего, здоровье подправим, нервы вылечим! Годы потеряны? Наверстаем! Тебе только тридцать восемь, еще и половины отпущенного тебе времени не отработал – дерзай! И дудки теперь хоть самому дьяволу сбить тебя с толку – хватит, научился! Работа и семья, семья и работа! Я снова буду с семьей, и никто, ничто, никакие обстоятельства, никакой сукин сын, никакая стерва не смогут меня оторвать от моей жены и моих детей, буду жить только для них, ради них, хватит, натерпелись. А работа – что работа! На мой век ее хватит. Снова в строители; моя боль, моя отрава, моя стихия – как же я без нее, без стройки? Хлеб растить да строить – две самые главные, святые, можно сказать, профессии, но по мне самая лучшая все-таки – строить. Конечно, придется начинать с самого начала, с прораба или даже с мастера, но ничего, покажу себя, на что я способен, прошлое припорошится временем, забудется, меня помнят, знают, товарищи есть, помогут, и пойдет дело!..

С такими мыслями я считал последние месяцы и дни своей отсидки, а они, скажу тебе, долгими там кажутся – сначала-то вообще старался об этом не думать, не мучить себя, не терзать. С такими мыслями освобождался, ехал домой. Не знал я, что мое наказание еще длится. Что оно, может быть, еще только начинается.

В самом деле, нас ли напугаешь работой, плохой жратвой, жизнью в берлогах? Нас ли, нашего брата, напугаешь грязью, вонью, матерщиной, или грубостью, или страхом? Черта с два, и так все знаем, и так все прошли. Раскаяние, угрызения? Совесть, она, понимаешь, штука нежная – быстро портится; во всяком случае, при такой вот почти животной жизни угрызений, по моим наблюдениям, там возникает мало – не та обстановка. Озлобление, отупение – да, привычка терпеть все что угодно – да. А раскаяние наступает потом, когда все главное уже позади, когда ты приходишь домой с надеждой на то, что все будет как прежде, и на то, что все вокруг будут только и делать, что показывать, как они рады, что ты наконец вернулся, что ты опять с ними. А оказывается, ты вернулся туда, где и был пять лет назад, ну пусть не все пять, а только четыре с небольшим, а там уже никого нет, пустота, жизнь ушла далеко вперед, ровно на те пять или сколько там лет, а ты остался. Вот оно где, настоящее-то наказание! Раскаяние, горькое-прегорькое, начинает сосать твою душу, холод, страх пробирают тебя до костей, оттого что ты воочию видишь, как безвозвратно, неумолимо уходит в вечность время, но – без тебя! И еще что-то такое появляется, не знаю, как и назвать, – сожаление, усталость, надлом ли какой, а может, и все это вместе. И верю, каждый, кто там был, чувствует то же самое. Поэтому я всегда узнаю тех, кто был там. Ты не узнаешь, не заметишь этого в глазах, а я узнаю. Преступление, оно всегда остается с тобой на всю жизнь, что бы ты ни говорил и куда бы ни девался. Оно как мета на тебе, как изъян, как, скажем, хромота или большой ожог на коже.

Не знаю, может, я ошибаюсь. Может, пройдет время и заживет моя мета? Не знаю…

Короче, что получилось-то, когда я вернулся?

Ну, во-первых, жена. Она ждала, конечно, и тоже надеялась, что все будет хорошо. Но отчуждение – куда ты его денешь? Можно было спрятать его на неделю, когда она приезжала ко мне туда, а годами прятать уже нельзя. Произошел какой-то сдвиг между нами – и все, и уже не получается «одной сатаны», не склеиваются наши половинки. Были когда-то и жаркие объятия, и огонь в крови. Я понимаю, любовь меняется, как меняемся мы сами, – тут и чувство товарищества примешивается, и взаимное уважение, и жалость, и семейное тепло, и черт-те что еще, что складывается ежедневно за многие годы в общую копилочку. Именно этого мы и не накопили. Вместо этого она копила обиды.

И еще одна штука. У нее, оказывается, мужчина был! Любовник не любовник, во всяком случае, клялась, что не спала с ним, отвергала начисто, когда я узнал и допросил ее. Говорит, просто встречались, ходили в кино, в театр – не одной же, мол, ходить, а иногда хотелось развеяться, побыть с человеком, который дает тебе хоть чуточку тепла, и то, мол, это редко было, душевный, мол, человек, женат, семьей не удовлетворен… А если и было что, если допустила слабость и ей просто стыдно признаться – не верю я в этих душевных мужиков, все мы одним миром мазаны! Как ее упрекнешь? За что? За то, что ты пил-гулял, а потом расплачивался, а она горе мыкала? За то, что ее годы прошли, что она вытягивала твоих же ребятишек?

А ведь приезжала, улыбалась, поддерживала. Уговаривала стойким быть. Ну вот как нам с ней перечеркнуть это проклятое прошлое?

Во-вторых, дети. Их у меня двое – сын и дочь. Когда меня забрали, дочери было семь лет, сыну одиннадцать: действительно, дети еще, хотя и понимали уже, куда их папаша делся. А вернулся – парень в десятый класс ходит, вымахал с меня ростом, басом разговаривает; дочери хоть тринадцатый год всего и худая, как щепка, а тоже меня догоняет; мать, во всяком случае, уже догнала.

Совершенно новые, чужие какие-то люди – снова знакомиться с ними надо, узнавать, чем они живут, приноравливаться к ним, потому что сами они к тебе приноравливаться не желают.

Ну, дочь, известно, больше к матери льнет, это и тогда было, а когда вернулся – чужая и чужая. Она мне даже «вы» сначала говорила – чужой дядька явился. Не подпускает ни уроки проверить, ни почитать с ней, ни позаниматься: «Я сама!» Сейчас пообвыклась, разговаривать стала, хоть и осторожно, но, чувствуется, с интересом – как любопытный зверек из своей норки выглядывает. Я все-таки надеюсь, что с ней у меня еще все наладится. И с матерью нас как-то пытается сблизить, добрая душа.

С сыном сложнее. От матери оторвался; хоть и уважает ее, но оторвался совсем, не позволяет даже ей ни во что вмешиваться, а уж мне и подавно. Одиночкой, гордецом, этаким бирюком живет, ни слова никому. Если кто-то и существует для него – так только друзья. «Куда пошел?» – «К друзьям». Или: «Где ты был?» – «У друзей». Или придут эти самые друзья – молча, гуськом проследуют в комнату, закроются, и не слыхать. Что они там делают, чем занимаются, о чем говорят? Потом так же, молча, гуськом, проследуют обратно. Меня если и не ненавидит, то, во всяком случае, игнорирует начисто и вообще, похоже, считает, что я в семье – пришей кобыле хвост. Не хочет мне ничего простить; видно, больней всего по нему ударило то, что со мной случилось, – ведь до заключения мы с ним были друзьями, и он, похоже, гордился мной. И конфискация, и нищета, конечно, больно ударили по его самолюбию, унизили его, мало того, что он хорошо помнит все это, – оно еще и перекипело в нем, Возможно, знает и про связь матери с тем человеком, видал или просто понял – они ведь ох и чуткие в этом возрасте, много чего понимают – и хоть ни словом себя не выдал, но, чувствую, мать не то что одобряет, но как-то снисходительно оправдывает как слабую женщину – он ведь без меня за мужчину в доме был и хоть и учился кое-как и не все дома делал, но уж если что делал, то гордился этим, а когда я пришел, сразу замкнулся и отгородился от всех. Не только мне, но и матери не прощает, что приняла меня обратно, простила мне. У подростков ведь все «или – или», никаких компромиссов. Не понять, им, как это сложно – жизнь прожить.

И самое неприятное, что никаких сдвигов к сближению у нас с ним нет. Во всяком случае, на обозримое время. Не замечает меня и замечать не хочет. Начну к нему подступать, не по пустякам – по делу: скажем, ему через полгода школу кончать, интересно же, что человек дальше делать намерен, или хочется иногда рассказать ему, что за штука такая – заключение, не в порядке оправдания, а хотя бы из соображения, что парню надо бы знать, что это такое и как туда попадают, так и слушать не желает, раздражаю я его. И чего они все такие раздражительные? Так хуже всего, что он и на сестренку плохо влияет – презирает ее за то, что она со мной пытается контакты наладить.

Вот такие, брат, пироги.

Ну, а в-третьих, – работа.

Пошел я в старую свою организацию – там меня еще кое-кто знает, помнит. Да и легче оттуда начинать. Прежнего начальника не застал – уволился, уехал, с кем-то не сработался. Начальником теперь наш же бывший начальник участка. Мы хорошо друг друга знаем. Он меня, конечно, с распростертыми объятиями принял: «О, привет, привет!» – порасспросил, посочувствовал, что с каждым может такая беда приключиться, и предложил: «Давай к нам! Но, – развел он руками, – сам понимаешь, тебе придется начинать с прорабов. У нас как раз свободное место есть». С прорабов так с прорабов – я на большее и не рассчитывал. Поступил, работаю.

Но вот что интересное я обнаружил: те немногие из друзей-товарищей, те знакомые, которых я нашел, – остальных-то уже успело разбросать по миру, – они уже другими стали: другие интересы, другие заботы, другие цели; одни давно уже выросли из прорабов, начальников участков и главных инженеров, стали опытней, старше и дальше пошли. Другие, те, кому наплевать на опыт и должность, кто замкнулся в своей раковине, в своем мирке: садик, машина, мебеля, свои собственные рубли в кармане, – тем, как правило, наплевать и на память молодости, и на старую дружбу. В общем, все в моем возрасте уже определились, только я, как пень, все там же, где меня срубили. А кругом – море чужих, незнакомых лиц, волна за волной – новые люди, новые поколения.

Мало того, и сама структура строительства изменилась. Когда занимаешься этим ежедневно – глазу как-то незаметно. Новые нормы, новые цены, новые конструкции, новые обязанности. Изменилось планирование, снабжение. Вычислительные машины использовать стали. Так что я даже как прораб оказался не на своем месте – надо переучиваться. Не изменилось одно: с утра до ночи быть на ногах, мотаться по командировкам, спать и есть где и как попало. А ты уже не так молод, у тебя уже возраст. В тридцать восемь, да если еще здоровье дает себя знать, тягаться с двадцатипятилетними – спорт не на равных. Естественно, и дела у тебя не так блестящи, как хотелось бы. А я не люблю быть последним.

Вот и не знаю, как быть теперь. То ли найти что-нибудь поспокойней, чтоб отработал восьмерку – и домой? Нет, не потому, что сдался. Не затем, чтоб приручать себя к телевизору, беречь нервы, изучать журнал «Здоровье», – нет. Чтобы жить в полном ладу с семьей. Хочется – ты знаешь, как хочется! – тепла. Чтоб было куда прийти, чтоб был кому-то нужен, чтоб тебе был кто-то нужен. Как стать таким? Потребуется время, много времени, чтобы пробить все эти стены и добраться до своих же детей, до своей жены, чтобы хоть как-то поняли меня, чтоб я им понадобился.

То ли уж жать до конца, как задумал? Ты понимаешь – боюсь потерять себя, стать ничем, если брошу эту свою работу. Потому что мужик – это еще не тот, у кого волосье из всех пор растет. На мой твердый взгляд, мужик – тот, кто на мамонтов ходит. Чувствую, сил во мне еще полно, еще выкладываться да выкладываться. Хочется еще что-то хорошее сделать, хочется работать так, чтобы тебя знали, ценили, любили, если хочешь, именно за это. Дилемма!

Ну вот, рассказали тебе свою историю. Нет, я не жалуюсь, не ною, не скриплю: провинился – значит, бей меня, жизнь, каюсь, виновен. А счеты с жизнью сводить, крест на себе ставить – резона нет: безвыходных положений не бывает, мы с тобой это знаем. А уж с нашей-то закалкой вообще грех жаловаться. Еще пободаемся.

Погоди, еще придет время – мы с тобой вспомним вот этот день, когда я позволил себе – нет, не жаловаться! – а чуть-чуть, может, расслабиться, поплакаться в рукав – это ведь и мужику полезно бывает, и мы посмеемся с тобой: а был ли такой день-то или мы его придумали с тобой, выпив по капельке?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю